Текст книги "Дон (СИ)"
Автор книги: Константин Градов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)
Глава 6
«Степь»
Шестого июня прикрытие не пришло.
Это выяснилось в без четверти пять, когда я уже стоял на полосе у крыла, в шлемофоне, и Прокопенко прогонял мотор семёрки на средних оборотах. Кожуховский подошёл от штабной – без папки, в одной гимнастёрке, и встал у моей подножки. По его лицу я уже понял до того, как он открыл рот.
– Алексей Петрович, отбой по вылету, – обронил он ровно.
– Прикрытие подвело? – я снял шлемофон с одного уха.
– Прикрытие – не вышло. Четвёртый ИАП – двух машин у них в строю на сегодня нет. Сами третью неделю без замены, машины в ремонте. Дивизия предложила работать без прикрытия. Андрей Николаевич отказался.
– Хорошо, отбой так отбой, – я положил шлемофон на крыло.
Прокопенко на это движение по моей правой руке поднял голову от моторного отсека и без слов перевёл рычаг на холостые. Мотор сбросил обороты, потом замолчал. На полосе стало тише, чем было пять минут назад. Только дальше, у других машин, ещё работали – Гладков, Морозов, Шестаков, Ковальчук – но и им через минуту по сигналу с правого фланга начали гасить.
Сухоруков шёл по полосе от штабной, размахивая красным лоскутом – обычный сигнал «отбой полёта» по всему фронту. Он не торопился; у него было своё расписание дня, и в этом расписании отбой по нашему вылету шёл как одна позиция из многих, не первая. По его лицу я понял, что для коменданта аэродрома отбой нашего полка – не новость и не неожиданность. Он за неделю наверняка подавал этот лоскут уже несколько раз, и не нам одним. К приходу 8-й воздушной армии Воронежский сектор был перегружен заявками на прикрытие – об этом я слышал намёком от старшины Калинина ещё в Мичуринске, и теперь видел это вживую, в формате красного лоскута, лениво развевающегося над пыльной полосой в шесть часов утра.
Прокопенко спрыгнул с крыла, отёр ладонь о голенище, оглядел затихающую полосу.
– Алексей Петрович, машина в порядке, – он коротко глянул на меня в сторону семёрки. – Если на сегодня всё, я её закрою. Если на завтра – пусть стоит готовая, как стоит.
– Закрой. На сегодня всё.
Он закрыл фонарь, накинул чехол на капот мотора. Это было движение, которое он делал спокойно, как делают вещь, к которой возвращаются завтра, а не вещь, которую отправляют в дальний ремонт. Я по этому движению вернулся в ровный тыловой регистр. На сегодня – всё. Завтра – будет завтра.
Кожуховский ещё стоял рядом, не торопился уходить.
– Иван Емельянович, что с истребителями дальше, – я опять обернулся к нему.
– Четвёртый ИАП – без перспективы на эту неделю. Дивизия обещала – другой полк, тот же истребительный, к субботе. Если получится – к субботе. Не получится – позже.
– А полк нам что – без прикрытия не лететь?
– Полк нам – пока без прикрытия в воздух не подниматься. Андрей Николаевич сегодня в дивизию пошёл, говорит – без прикрытия мы тут не работаем, – Кожуховский говорил это, без интонации, как объявляют расписание дежурств. – Я тебе так и сказал, чтобы ты дальше своих не торопил.
– Хорошо, не буду торопить, – я отёр ладонь о крыло, на котором осталась мелкая роса.
Кожуховский принял без слов и пошёл обратно к штабной. У него за зиму выработалась манера передавать плохие новости с интонацией погоды —, без выделения. Я к этой манере привык не сразу, но сейчас, в начале июня, уже не вздрагивал. Прокопенко тем временем закончил с чехлом, отошёл к капониру, и я увидел, как он коротко поправил ремень на плече – это была его собственная привычка между делами, не носящая никакого специального значения, кроме «следующая работа», и я к ней тоже за зиму привык.
* * *
Седьмого утром Андрей Николаевич вернулся из дивизии.
Я в это утро был у землянки моей и Прокопенко, разбирал с ним очередной список запасных частей, который пришёл с эшелоном – список был неполный, и Прокопенко по нему проверял, чего у нас нет и что нужно запросить дополнительно. Список он держал на колене, чернильный карандаш в правой руке. Я стоял рядом и читал ему вслух пункт за пунктом. Прокопенко на каждый пункт ставил либо крестик, либо галочку. Крестиков было больше. Заявка к концу нашего разбора получалась длинная, и я понимал, что половину этой заявки нам в ближайшие две недели не закроют, потому что снабжение тыла фронта на новой линии было ещё хуже, чем на старой, в Кашине. У Кашина была своя выработанная цепочка – техсклад в Калинине, дальше Москва. У Анны такой цепочки ещё не было, и Прокопенко её сейчас собирал заново, по частям.
Из-за угла мастерской вышел Бурцев и остановился, не торопясь говорить.
– Алексей Петрович, Андрей Николаевич у штабной. Просит зайти, – сказал он негромко.
– Сейчас иду, – я отдал список Прокопенко и пошёл.
У штабной стоял Трофимов – в шинели нараспашку, лицо ещё больше обтянутое, чем месяц назад, но взгляд ровный. Покашливание у него за дорогу от Кашина не вернулось, и это было хорошо: значит, утреннее тепло Воронежского сектора ему подходило больше, чем калининская сырость. По крайней мере, в эти первые дни.
– Заходи, Соколов, – обронил он у косяка.
В штабной было трое – Трофимов, Кожуховский и Бурцев, подошедший за мной. Трофимов на стул не сел, остался стоять у стола. Папка с приказом дивизии лежала перед ним, открытая.
– По прикрытию, – сказал он сразу, не садясь. – Дивизия даёт нам с субботы пару Як-1 от десятого истребительного авиаполка. Это лучше, чем МиГ-3, и это вернее. Десятый ИАП – рядом с нами, аэродром Бутурлиновка. До субботы – без прикрытия не работаем.
– Хорошо, Андрей Николаевич.
– Завтра, восьмого, разрешаю короткие облёты района. Без бомб, без эрэсов. Каждой эскадрильи – по паре машин, не больше. Цель – изучить местность по картам и в воздухе. Высоты – не выше двух тысяч. Без переноса линии фронта.
– Понял, восьмого облёт.
– Соколов, – Трофимов посмотрел на меня прямо, – машины ваши двухместные. Я в дивизии сегодня запрашивал отдельно. Ответ – в Куйбышеве серия идёт, но первый эшелон сдают другим частям. По нашей очереди – июль. Самое раннее.
– Июль, – я повторил для себя.
– Самое раннее. Кулагину и остальным троим – будут вылетать с вами на старых машинах, как наметили, ведомыми. Со стрелком – посмотрим в июле.
– Понял, Андрей Николаевич.
– Этим – всё, иди работать.
Я по форме козырнул и вышел. У выхода Бурцев догнал, остановил на полшага.
– Алексей Петрович, на минуту.
– Дмитрий Захарович, слушаю.
– Завтра облёт района. С четвёркой как распределяем?
– Кулагин с Морозовым. Бабенко с Гладковым. Воробьёв и Шумилов – со мной по очереди, после полудня.
– Шумилов – справится в кабине без меня в воздухе?
– Должен справиться, по приборам у него уже ровно.
– Хорошо, – Бурцев чуть отступил с дороги.
Он не стал уточнять, что именно «должен». У него с зимы выработалась эта манера: спросить раз, услышать «должен», не возвращаться. Я к ней привык, как и ко многому другому в зиме. Бурцев пошёл к своей землянке, у которой утром стоял ящик с политработническими бумагами – он сегодня собирался разбирать накопленную за переброску корреспонденцию, и я знал, что ему до обеда будет не до чужих эскадрильских дел.
* * *
Восьмого июня к девяти утра я поднялся в воздух с Захаровым.
Шли низко – на восьмистах, без бомб, без эрэсов, машина без нагрузки шла легче и ровнее, чем с полной. Полоса под крылом раскрывалась длинной плоской полосой пыли – то самое тёмное пятно посреди степи, которое мы вчера успели изучить с земли. С воздуха степь шла дальше во все стороны, и нигде не было ни леса, ни оврага, кроме одного – далеко на юго-востоке узкой полосы у Битюга, тонкой и зелёной, как лента. Битюг я видел впервые. На карте он лежал линией с лёгким изгибом, в реальности – лента у горизонта, по которой нельзя было разобрать, куда идёт течение.
Захаров шёл справа в полукабельтове, чуть выше – как и в перегоне, как и зимой. Его правая рука к маю восстановилась полностью, и сегодня он держал ручку без видимых пауз. Сравнить с зимой можно было только по тому, как он садился в кабину – он садился медленнее, чем до февраля. На воздух эта медленность не выходила. Захаров в воздухе был тот же, что и в декабре, и в январе, и в феврале до ранения, и я по этому в каждом совместном вылете молча сверял правое крыло, не оборачиваясь специально.
– Захаров, до Битюга, – обронил я в шлемофон.
– Есть, командир, – отозвался он коротко.
Мы прошли по линии до речки и развернулись над ней широким клином. Лента Битюга снизу оказалась шире, чем сверху, и по краю шла полоса камыша. С запада, со стороны полосы, тянулись поля – рожь стояла невысокая, не созревшая, по краям полей серые пятна толоки. На западе, дальше за поля, виднелись редкие посадки. Никаких следов фронта здесь, на нашей стороне, я не видел: ни траншей, ни выгоревшей земли, ни обугленных скирд. Пейзаж был ровный, мирный, как до войны. Я знал, что это иллюзия, что в ста сорока километрах западнее идут совсем другие поля, и что то, что мы видим сейчас, – это только тыловая полоса. Линия фронта на сегодня лежала по Северскому Донцу и севернее, и за этой линией шли вторые рубежи, и третьи, и где-то на четвёртом или пятом рубеже стояла наша Анна со своей сухой полосой и подковой капониров. Это положение могло меняться быстро, и я знал, что оно поменяется. Когда – не названо.
Возвращались тем же маршрутом. Я сел первым, Захаров за мной. На полосе нас уже ждал Прокопенко – он стоял у капонира, в одной гимнастёрке, без шинели, и щурился на ярко вышедшее солнце. На нём начала сходить тонкая летняя пыль с груди и рукавов; видимо, он на полосе работал с утра, не заходя в землянку.
– Григорий Тихонович, всё в порядке, – я слез с крыла.
– Хорошо, машина чиста.
– До обеда – Воробьёв со мной на тот же маршрут. После обеда – Шумилов.
– Машина к этому готова, без хлопот.
– Знаю по утреннему прогону, – я отёр ладонь о крыло.
Прокопенко не уточнил. Он отёр ладонь о голенище и пошёл к капониру Гладкова – там сегодня Хрущ возился с одной из лопаток винта, и Прокопенко обещал ему помочь. Это была его другая манера: выйти из разговора через дело, не через слово.
* * *
Воробьёв сел в кабину семёрки молча и так же молча начал перебирать приборы по той последовательности, которой я учил их всех в Кашине.
В полёте он держался. Управление машиной у него на сегодня было только в горизонтальном полёте – на взлёте и на посадке я не отдавал ручку. Это был обычный регламент с новым: на первой неделе летает с командиром, на ответственных режимах – командир, в воздухе – новый. К концу второй недели – посадка тоже на новом. К концу месяца – самостоятельный взлёт. Воробьёв в горизонтальном держал курс, на лёгкие порывы ветра реагировал не сразу, но и не запаздывал критично. Школьный курс у него был неплохой – мне это становилось понятно по тому, как он расставлял ноги на педалях, не зажимая. Он сидел в кабине плотно, не елозя, и было видно, что Ил-2 учебный, на котором он сдавал выпускной, был такой же машиной по органам управления, и эта семёрка ему уже знакома по органам управления и по посадке. Это было хорошее начало; на новой машине, незнакомой по органам, я в первые две недели терял с ведомым больше, чем нужно.
После посадки Воробьёв вылез из кабины первым. Спрыгнул с крыла, отряхнул штанину, оглядел полосу.
– Товарищ старший лейтенант, разрешите вопрос.
– Спрашивай, не стесняйся.
– Полоса – короче, чем в школе.
– Короче, ты это правильно увидел.
– На «бис» не хватит?
– На «бис» – хватит. Ты на «бис» сегодня не пошёл. Я бы тебе сам и не отдал. На «бис» – после третьей недели, когда я тебе посадку отдам.
– Понятно, после третьей.
Это была его манера – задать прямой вопрос, услышать прямой ответ, не настаивать. Я по этой манере у него уже понял: с Воробьёвым в воздухе будет работать тихо и без ярких эпизодов, и доживёт он, скорее всего, дольше остальных троих. Это была одна из тех манер, которые в первой неделе выдают надёжность.
Шумилов после обеда сел в семёрку с книжкой в левом нагрудном – я её разглядел через гимнастёрку, по жёсткому очертанию у кармана. В кабине он, как обычно, был без прищура; в воздухе вёл машину медленнее, чем Воробьёв, но точнее по высоте. Это было заметно: высоту он держал почти без сноса, тогда как Воробьёв на сто метров плавал. Шумилов слушал прибор, Воробьёв чувствовал тело. У Воробьёва получалось с земли, у Шумилова – с приборной доски. Я их обоих в первый совместный вылет оценил, и вечером в рабочую тетрадку написал две короткие пометки: «Воробьёв – горизонт, тело», «Шумилов – высота, прибор». В строевом строю эти две манеры дополняли друг друга, если бы их пара получилась. Но они оба были у меня запасными к третьей паре, и пара им – это пока неблизкая перспектива.
Через час мы сели. Шумилов вылез из кабины так же, как Воробьёв – без театра, аккуратно. На земле он коротко прищурился на солнце по привычке. Очки из правого нагрудного он сегодня тоже не достал.
* * *
Двенадцатого июня к вечеру в землянку моей пришёл Кулагин.
Он постучал в косяк – у меня землянка к этому числу уже была с дверной рамой, Сухоруков прислал плотника, и тот за два дня поставил настоящую дверь, грубую, но плотно прилегающую. Кулагин стоял в дверях со своим обычным видом: руки за спиной, чуть склонённая голова.
– Товарищ старший лейтенант, разрешите.
– Заходи, Кулагин, садись на ящик.
Он вошёл, прикрыл дверь за собой. На столе у меня лежала разложенная карта района. Кулагин на карту не посмотрел, посмотрел на лампу. На ящик не сел – остался стоять, как стоял в дверях.
– Я к вам по личному, – обронил он негромко.
– Слушаю тебя, Григорий Иванович.
– Я как раз Григорий Иванович, – он чуть наклонил голову, словно подтверждал. – Каменск-Шахтинский – это сто шестьдесят километров от Лисок. Двести от Ростова. Двести двадцать от Луганска.
– Знаю по карте, ты у меня в личном деле прописан полностью.
– Я хотел уточнить, командир – Каменск-Шахтинский – пока ещё наш?
Я выдержал секунду. Кулагин стоял, не торопил. У него за спиной висел плотный полог на двери, и через щель у косяка тянуло вечерним степным воздухом – тёплым, с травяной ноткой, той же, что у Анны во всех местах. Я понял, что Кулагин эту полынь сегодня нюхал ещё чаще, чем в первый день в Кашине, и что в этой полыни ему сегодня было слышно что-то такое, чего я не слышал. Он не сказал этого. Я не уточнил.
– На сегодня – наш. По сводкам – линия фронта в районе Изюма и Купянска. Каменск – тыл.
– Спасибо тебе, командир, что прямо.
– У тебя там кто остался, Григорий?
– Отец. Мать. Две сестры младшие. Бабка по матери.
– Слышишь от них что в последнее время?
– Слышал в апреле, письмо было. С майским – пока нет. Майское может ещё дойти, но из Каменска почта медленная всегда.
– Хорошо, Григорий, понял тебя. Если получишь – скажи мне. Если не получишь к концу июня – тоже скажи.
Кулагин помолчал секунду. Потом коротко склонил голову, словно благодарил, и развернулся к двери. У двери остановился.
– Если что – спрошу ещё, командир.
– Спрашивай, не молчи.
Он вышел. Я остался сидеть над картой. Каменск-Шахтинский я нашёл взглядом сразу – городок к югу от Миллерово, на правом берегу Северского Донца. По карте до Лисок, где сейчас стояла линия, было километров сто пятьдесят. По прямой. По реальной обстановке – расстояние, на котором фронт за неделю может сдвинуться, и за две недели – сильно. Я это знал, и в разговоре с Кулагиным не сказал ничего, кроме того, что было в сегодняшней сводке. Это было моё решение и моё правило: никому, кроме самого себя, ничего сверх сводки.
Он у меня в эскадрилье второй человек, у которого семья оказалась на линии, по которой пойдёт это лето. Первый – Ковальчук Степан Андреевич, у которого Полтавщина под немцем уже восьмой месяц. Третий и четвёртый – это я считал в уме, не зная пока, кто это будет. Прокопенко с Полтавщиной я в этот счёт не включал; он был не лётный состав, и его линия лежала в другом регистре. У Прокопенко за зиму с этим уже было своё. Я смотрел на карту и думал, что в этой эскадрилье к концу августа таких людей с прямой нитью к фронтовой полосе будет больше четырёх. Кулагин с Каменском. Ковальчук Степан с Полтавщиной – уже под немцем, ниточка тянется давно. Бабенко с Кубанью – пока тыл, но Кубань – это полоса, по которой может пойти, если фронт ляжет южнее, чем сейчас. Воробьёв с Ивановом – Иваново сейчас глубокий тыл, и там, дай Бог, останется тылом. Шумилов с Москвой – Москва вот уже как полгода в безопасности. Я считал, и в этом счёте мне выходило: трое из четверых пополнения мая – с городами, по которым может пойти лето. Из «старых» – Прокопенко уже привык. Из остальных – никто из тех, кого я считал, не выглядел тем человеком, который не вынесет письма из дома, если в этом письме будет «они пришли». В такие минуты арифметик, которую я в Кашине не вёл, потому что в Кашине таких писем ниоткуда не ждали. В Анне – ждали.
Тринадцатого вечером Кожуховский пришёл в мою землянку с новостями.
Он не сел, как обычно. Постоял у двери, поправил папку под мышкой.
– Алексей Петрович, по завтра, – обронил он негромко.
– Иван Емельянович, слушаю.
– Завтра в шесть – рабочий вылет. Танковые колонны по дороге Старый Оскол – Россошь. Два звена – твоё и Орлова. Бомбовая нагрузка полная, эрэсы по четыре. Прикрытие – пара Як-1 с Бутурлиновки.
– Подтверждено к ужину?
– Подтверждено к ужину. Командир десятого ИАП сам подъезжал – обещал, что встанут с нами по плану.
– Хорошо, тогда планируем.
– И ещё одна новость, – Кожуховский шевельнул папкой. – Машины двухместные – июль не подтверждается. В дивизии сегодня – устно – «не раньше августа».
– Август, значит, – я повторил для себя.
– Так пишут в Москве, я тебе так и говорю.
Он не стал добавлять. Кожуховский за месяц передал четыре отметки про машины, и в каждой из них дата сдвигалась дальше. Я к этому слою уже привык. К августу мы привыкнем тоже – а потом, может быть, окажется, что и август не подтверждается, и будет следующая отметка. Между этими отметками лежало то лето, в котором у нас машины – старые, одноместные, без стрелка сзади. С этим – работать.
– Спасибо, Иван Емельянович, за новость.
– И всё, до утра, – он коротко прижал папку к боку и вышел.
Я остался один. На столе лежала карта района, и я в третий раз за вечер провёл пальцем по линии Старый Оскол – Россошь. Линия эта шла по моей памяти от позднего лета сорок второго в одну сторону – в ту самую, к которой я держал её весь май и всё начало июня. Завтра мы выйдем на этот маршрут с бомбами и эрэсами. До завтра я не дойду до этой стороны. До завтра я дойду до утра. Я погасил лампу.
Глава 7
«Первый юг»
Четырнадцатого июня я вышел из землянки в полпятого утра.
Полоса лежала тёмная, ещё в синей предрассветной тени, и над дальним посёлком, по краю Анны, уже занималась узкая жёлтая полоса. Воздух был тёплый – не такой, как в Кашине в мае, не такой, как в Калинине в апреле, а уже плотный, южный, с травяной нотой полыни, которая шла с дальних обочин. По пыли у землянок было видно, что часовой прошёл этой ночью пять или шесть раз – следы лежали разной свежести, перекрещиваясь у изгороди.
У капонира семёрки уже горел керосиновый фонарь на земле, и над ним, чуть пригнувшись, работал Прокопенко. Он что-то крепил у задней стойки – не подкручивал, а скорее проверял на предмет того, ровно ли стоит. По его движениям я понял, что мотор сегодня он уже погонял и оставил готовым. Я постоял за ним полминуты, не подходя.
Из других капониров уже доносились отдельные звуки – Хрущ возился у машины Гладкова, у Морозова работал моторист, имени которого я ещё не запомнил по новой полосе. У Шестакова было пусто, и я понял, что Шестаков сам сегодня в кабине проверяет приборы – это была у него зимняя манера, к которой он вернулся теперь, в первый рабочий день.
– Григорий Тихонович, – позвал я негромко, чтобы не перебить ему работу.
Прокопенко распрямился, обернулся, отёр ладонь о голенище, без задержки.
– Алексей Петрович, машина готова. Бомбы подвешены, эрэсы по четыре, патроны полные, масло свежее. Готовность к четырём сорока пяти полная. Прогон сделан в три тридцать пять —, без замечаний.
– Хорошо. До четырёх сорока пяти – у меня минут пятнадцать.
– Зайдите к Гладкову, – он кивнул чуть в сторону его капонира. – Гладков с утра разбирался с прицелом, говорит – стоит ровнее, чем зимой.
– Зайду через минуту, – я отёр ладонь о голенище.
Я обошёл капониры по правому краю, мимо машины Захарова – у неё стоял один из БАО, в форменной гимнастёрке, без пилотки, дочищал что-то ветошью. У Тихонова была та же картина – машина чистая, готовая, без людей рядом. Я дошёл до Шестакова.
Шестаков был в кабине. Только голова и плечи виднелись над бортом, шлемофон висел на скобе сзади, и он что-то нажимал у приборной доски, не поднимая глаз. Я подошёл к крылу, и Шестаков по тени узнал меня раньше, чем услышал шаги.
– Алексей Петрович, – обронил он, не отрываясь от прибора.
– Иван Фёдорович, как машина.
– Машина – отлично. Я её сам с утра гонял по приборам, не вставая с кресла. Дросселирование чистое, реакция ровная. На посадку, думаю, придётся быть аккуратнее по углу – на новой полосе короче, выкат меньше.
– Знаю, у Воробьёва вчера в облёте отметил.
– Готов выйти из капонира к четырём сорока пяти. Жду команды от тебя, командир.
– Хорошо, выйдешь после Захарова.
Я сошёл с крыла. Шестаков выпрямился в кабине, защёлкнул фонарь сверху, посмотрел в сторону полосы. Потом он положил ладонь на верхний край фюзеляжа и постучал по нему костяшками – два раза, негромко, словно проверяя, что металл отзывается. Это был его жест перед тем, как сесть в кабину окончательно. Я заметил его впервые в феврале, в Ржеве, и тогда не понял – для чего. Сейчас, на новой полосе, в первый рабочий день в Анне, два постука прозвучали одинаково с теми февральскими: коротко, как будто Шестаков с машиной успевает обменяться знаком до взлёта. Я этот знак за зиму запомнил и не спрашивал. У каждого был свой.
* * *
К четырём сорока пяти на полосу выкатились все восемь машин эскадрильи.
Я шёл первым, Захаров за мной – пара восстановлена окончательно с конца мая, и в этот первый рабочий день мы шли так, как ходили в декабре, в январе и в феврале, до его ранения. Морозов с Тихоновым вторым звеном, Гладков с Шестаковым – третьим. Ковальчук Степан Андреевич и Сёмин – четвёртой парой, Панин – запасным, без пары, шёл за всем строем. На этом утре он шёл не в воздух – Трофимов оставил его на полосе как дежурного по эскадрилье; машин на восьмёрку хватало, и в первый бой запасных я не выводил.
Молодых сегодня в кадре не было. Бабенко с Гладковым шёл по нашему плану, но Гладков сегодня поднимался без него – первый бой Бабенко не доверял ещё ни Гладков, ни я. Кулагин у Морозова был на той же позиции – на земле. Воробьёв и Шумилов – на полосе, у моей семёрки, вместе с Прокопенко.
Кулагин стоял у капонира Морозова, заложив руки за спину. Я, проходя мимо к семёрке, поднял на него глаз. Он держал в правой руке стебелёк полыни – короткий, сорванный, видимо, у обочины несколько минут назад. Кулагин не нюхал. Кулагин смотрел на ветер у колёс машины Морозова – там пыль шла лёгкой струйкой, чуть отклоняясь к северу. Это означало, что ветер слабый юго-западный, и что для взлёта по нашей полосе он попутный, а для посадки – небольшой боковой. Я это посчитал в уме сам, без помощи. Кулагин эту арифметику делал по полыни и по пыли. Это не была магия – это была деревенская привычка считать ветер не по флюгеру, а по тому, как ведёт себя самое мелкое в воздухе. Я к ней не подошёл специально – Кулагин её делал не для меня, а для себя. Он стоял, как стоял в Каменске-Шахтинском, когда у отца на конюшне с утра проверял, не выгонит ли он сегодня лошадей в обед на жару.
У семёрки меня встретил Прокопенко с шлемофоном в руке.
– Алексей Петрович, всё к работе. Як-1 от десятого ИАП – по графику, обещали быть над нами в четыре пятьдесят. Бутурлиновка ближе.
– Хорошо, понял по графику.
– Идите в кабину, командир.
Я залез в кабину. Защёлкнул фонарь, проверил магнето, отыграл рулями. Семёрка дышала, как умела дышать одна она. Я по этому дыханию у неё уже узнавал многое: что мотор сегодня примет вторую тысячу оборотов без затяжки, что винт пойдёт чисто, что давление масла подержится до конца вылета без сноса. Это была моя машина, и она меня знала так же, как я её. У меня под рукой ручка лежала обычной формой, левая педаль шла без люфта, правая – с лёгкой паузой в полсантиметра, которую Прокопенко сегодня утром, видимо, не стал доводить до конца, потому что лето есть лето, и в полёте эта пауза значения не имела. Я знал, что после первого полного дня работы он её доведёт; у него было правило – делать всю мелочь после первой работы, не до. До работы он чинил по списку, после работы – по живому ощущению, по тому, как сам слетал и что заметил. Машина у меня к июню сидела как чужая рука, которую долго привыкаешь не отличать от своей. К этому утру я её уже не отличал.
– Семёрка – вышел, – обронил я в шлемофон.
– Семёрка – на полосу, – ответил Прокопенко с земли, и я выкатил первым.
* * *
В четыре пятьдесят над полосой прошли две тёмные тени.
Они шли с запада, со стороны Бутурлиновки, на высоте около тысячи. Я по силуэту узнал сразу – Як-1, остроносые, с прямым крылом, с тонким фюзеляжем. Они прошли над нами один круг и встали на левом фланге, чуть выше, в шестистах метрах. У ведущего была белая полоса по фюзеляжу – отметка ведущего пары. Это значило, что прикрытие пришло точно по графику, и что с десятым ИАП Трофимов договорился прочно. Я в шлемофоне не отозвался – мы шли на другой частоте, и связь с прикрытием в этот день обеспечивалась через ведущего истребительной пары на отдельной волне у командира звена. Сегодня командиром по группе шёл я, а у меня связь с истребителями была через ведущего Як-1, который шёл со мной по схеме.
Маршрут лежал на запад-юго-запад. Сначала – над тыловой полосой ВВС, потом – над линией фронта, по карте. Линию мы прошли в пять двадцать. С восьмисот метров фронт под крылом виделся не линиями траншей, а полосой выгоревшей травы – желтоватой, со следами огня. По одной стороне этой полосы лежала наша земля, по другой – немецкая. Различить с воздуха было нетрудно: с немецкой стороны полосы шли свежие следы танковых траков, тёмные и широкие, тянущиеся вдоль гребня к дороге.
– Группа, поворот тридцать влево, – обронил я в шлемофон. – Дорога Старый Оскол – Россошь, в трёх километрах. Подход с юга.
– Принято, идём за тобой, – отозвался Захаров справа.
– Видим колонну, идём прикрытием, – пришло от Як-1 сверху, отдельной волной, через ведущего.
Колонна шла под нами на просёлочной дороге, расходящейся от шоссе на восток. С воздуха в первые секунды я не разобрал – танки или грузовики; силуэты были тёмные, плотные, длинные. Через секунду стало ясно: танки, штук восемь-десять, в строю по одному, с расстояниями метров пятьдесят между машинами. За танками тянулись три или четыре грузовика, в кузовах – какие-то ящики, плотно укрытые брезентом.
– Группа, заход с двух тысяч. По танкам – эрэсами с первого захода, потом бомбами.
– Принято всеми, заходим, – отозвался Гладков по третьему звену.
Я положил машину в правый вираж на разворот, через горб облака, и пошёл к колонне с юго-востока, под небольшим углом. Эрэсы я отпустил на двух четырёх восемь – стрелка высотомера показывала килогерц пятьсот сорок – и почувствовал, как машина дёрнулась, легко, отпустив свои четыре эрэса с пилонов. Эрэсы шли вниз тонкими дымными следами, разводящимися к концу. Внизу, у колонны, мелькнули вспышки – одна, вторая, третья. Я не успел разглядеть, попали или нет, потому что уже выходил из атаки с креном вправо, и под крылом теперь лежала земля под углом, и Захаров справа шёл за мной таким же отворотом.
Зенитки заработали со второго захода.
Их я увидел не сразу – пыльную полосу впереди левее, потом ещё одну. С земли вверх тянулись тонкие красные нити – не как в Ржеве, тонкими и редкими, а плотнее, в три или четыре струи. У колонны стояла малокалиберная батарея, и она у нас была не на втором заходе, а сразу с первого – я её просто не заметил при заходе из-за солнца. Теперь она работала по нам, без срыва, и за две секунды я успел подумать, что для зенитной батареи на марше у них хорошая школа стрельбы – нити сходились к моей машине плотнее, чем у меня под Ржевом в феврале. Это было одно из тех мелких различий, которые я успел заметить за первый месяц на южной полосе: немец здесь работал быстрее и плотнее. По карте у них в полосе наступления уже к началу июня шли свежие части, и эти части в большинстве своём были не зимние, не выдохшиеся ржевской мясорубкой, а летние, с пополнением, с новыми зенитными расчётами. На уровне ощущения от первого вылета это считывалось мгновенно. На уровне рассказа об этом – пока никому. Я об этом за неделю никому не говорил и не собирался; это была из тех проверок памяти, которые лётчик складывает у себя в голове на третьей секунде боя и больше нигде.
– Захаров, право на пятьдесят, разрыв пары.
– Есть, иду справа, – Захаров ушёл с моего фланга.
Я положил машину в крутой вираж, потом в петлю обратной полу-петли – не до полной, а до угла, на котором машина перестаёт смотреть носом вверх и начинает выходить в горизонт. Зенитные нити пошли мимо. Я бросил две бомбы по площади батареи, по второй вспышке от пилонов – машина легче, нос вверх, дым внизу. Захаров за мной отбомбился по той же точке. На развороте я успел увидеть в зеркале левое крыло – оно дрогнуло, но не пошло. Зенитка попала в плоскость, не в корпус, и осколок прошёл вскользь.
– Группа, выход. На восток. На двух тысячах, до Дона.
– Принято всеми, – ответил Гладков ровно.
– Видим, идём с вами до Дона, – пришло от Як-1 сверху.
Як-1 над нами разошлись веером и пошли прикрытием по правому флангу, в стороне солнца. С земли по нам ещё стреляли, но уже редкими нитями, и через минуту мы выходили из зоны огня. На двух тысячах я выровнял машину и пошёл на восток, к Дону. Захаров справа держал курс ровно. Левое крыло у меня шло без сноса – осколок не повредил тяги, я это понимал по тому, как машина отвечает на ручку.
Через шесть минут мы прошли над Доном. Дон под крылом лежал тёмной полосой, с песчаным правым берегом и с зелёным левым. По карте через четверть часа я был дома, на Анне.
* * *
Все восемь машин сели к семи двадцати пяти.
Я сел первым, Захаров за мной, потом Морозов – Тихонов, Гладков – Шестаков, Ковальчук – Сёмин. На полосе пыль поднялась тремя слоями – за моими колёсами, за колёсами Захарова, за остальными. К моменту, когда последняя пара вырулила на стоянку, над полосой стояла лёгкая дымка пыли, оседавшая медленно, как туман на воде.




























