Текст книги "Костер"
Автор книги: Константин Федин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 42 страниц)
Он сидел, облокотившись на колени и держа на ладони записку Алексея. Размеренно складывались сами собой выводы, почему-то не приходившие на ум раньше. Он думал, что чувство требует принуждения, дабы сохраняться и давать плоды. Оно не должно быть разнузданным, совершенно так же как мысль, которую надо все время понуждать к деятельному порядку, к направлению, иначе она опустошится и придет рассеяние. Чувству тоже присуще рассеяние, оно требует, чтобы его вели.
Куда же и как поведет он живое, с тоской затрепетавшее свое чувство к сыну?
Вдруг звякнула щеколда калитки, и писк петель скрипуче вплелся в первые запевки и перекличку птах. Минуту не было слышно, чтобы калитка затворилась, будто кто-то открыл ее – заглянуть в сад. Потом она громко хлопнула. Послышалось неровное шарканье сапог. Чарли не подавал голоса.
Пастухов поднялся. Между стволиками молодых лип хорошо проглядывалась темная полоска дороги, и он издалека увидал Тимофея.
Нырков плелся домой медленными, нетвердыми шагами. Исчезнув за густыми деревьями, он приостановился, потом вновь заволочил тяжелые ноги и, когда дошел до дачи, стал прямо против веранды. Видно было, как он покачивался и то вскидывал голову, то ронял ее. Неожиданно взмахнув рукой, он погрозил пальцем веранде и засмеялся. Рука его опустилась, он качнулся, будто собравшись идти, но опять поднял руку и ткнул по направлению веранды на этот раз кулаком.
– У-у, пара-зит! – выговорил он для хмельного неожиданно отчетливо. – Спишь?.. Тря-сё-сся?!
Чарли подбежал к нему, и он забормотал что-то и, натыкаясь на собаку, вместе с нею двинулся к сторожке.
Пастухов вернулся на скамью. Не спеша он расправил смятую в ладони записочку Алексея и спрятал ее в карман.
Стайка воробьев, драчливо кружась, зашумела над ним листвой и тотчас умчалась. Он усмехнулся, сказал им вслед: «У-у, паразиты!» Словечко было любимым у Ныркова. Однажды Пастухов показал на запылавшую в сумерки, как раскаленная сковорода, полную луну и спросил Тимофея: «Хороша сторожиха-то, правда?» Тот покачал головой и ответил с весьма язвительным одобреньем: «Вот паразит!» Тогда это словцо понравилось Пастухову. Нынче оно толкнуло его призадуматься – он уже знал, кто должен заставить его, трястись по расчетам Ныркова. И он спросил себя – что же будет делать Нырков, когда Алеша пойдет на фронт и, может быть, сложит голову за землю, которую отстоять идет все его поколенье и с ним, если будет нужно, поколенье отцов?
Серебряный голосок прозвенел в недвижимом воздухе:
– Шурик! Ты простынешь! Я не могу заснуть…
Пастухов хотел крикнуть что-то злое, но промолчал и остался в саду. Надо было привести в крепкий строй все пережитое меньше чем за одни сутки.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Утром в воскресенье Кирилл Николаевич Извеков проводил свою дочь Надю с тульского вокзала в Москву, куда она ехала подавать бумаги о поступлении в университет и погостить на даче у своей давнишней подруги.
Он с улыбкой глядел в ее глаза – светлые, выпуклые, как у матери, с розоватым оттенком тончайших жилок на белках.
– Не выспалась, гулёна, – сказал он, – смотри не вздумай кутить в Москве!
– Ах, ведь это только раз в жизни такое совпадение: дядюшкина свадьба и выдача аттестата!
Ей было приятно слово «аттестат», обиходное раньше, чем его ввела школа, – за последние дни она сказала его сотни раз, на всевозможные лады и с. каким-то особенным вкусом выговаривая все его «т».
– Мне ужасно жалко, что мама не увидит моего аттестата!
– Конечно! Это не идет в сравнение с тем, что ты в Москве не увидишь самой мамы, – сказал отец с видом сочувственного понимания.
– Разве могу я с чем-нибудь сравнивать маму? Я просто подумала, что вот сдам аттестат в университет и больше даже не подержу его никогда в пальцах.
– Ничего, будешь держать университетский диплом.
– Ну-у, диплом – это что-то такое абстрактное! А мой аттестат – вот он! Реальность!
Она торжествующе приподняла к плечу свою сумочку, ладонью щелкнула по ней и тут же несколько раз быстро поцеловала отца в щеку, как всегда, по-детски туго притягивая его голову к своему горячему лицу, в то время как он ласково похлопывал ее по спине.
Она вскочила в вагон. Кирилл Николаевич постоял, пока виднелась ее машущая над чьими-то головами маленькая рука, и пошел опустевшим перроном к выходу.
То связно, то разрозненно шли с ним его мысли о новых не совсем буденных семейных событиях – окончание школы дочерью, новая поездка жены, свадьба шурина. Особенно занятной казалась свадьба, на которую Извеков не мог попасть из-за кропотливого и не безбурного пересмотра городских строительных смет на заседании исполкома.
Брат его жёны, Павел Парабукин, инженер Оружейного завода, в четверг прошедшей недели объявил, что он в субботу женится. Сделать это на тридцать втором году была самая пора, и выбор его тоже не составлял тайны: как он ни отшучивался, все хорошо знали, что он увлечен Машей Осокиной – одноклассницей Нади по яснополянской школе. Но полной неожиданностью было, что он и его невеста назначили свадьбу, будто сломя голову – как раз в день празднования выпускниками окончания школы. Когда Извеков сказал шурину, что, мол, ты, дружище, хоть недельку повременил бы, а то как-то нескладно – со школьной скамейки да прямо в загс, Павел ответил со смехом:
– Наоборот, очень складно! Крепче запомним этот день: сразу два свидетельства в семейной шкатулке. Я уж и шкатулку заготовил.
– Вот и сестра как раз в отъезде. Неловко, чай, перед ней, – укорил Извеков.
– А меня Аночка давным-давно благословила! Авансом! – опять засмеялся Павел.
Так и сыграна была свадьба в Ясной Поляне: получив в школе свидетельства, ребята гурьбой отправились в загс. Обе любимые приятельницы Маши – Надя и Лариса – были свидетелями при регистрации, а потом, вместе с молодыми, пошли пировать в избу Осокиных, в семье которых Надя прожила все время своего ученья в трех последних классах. Пир был на славу. Молодых встретили на крыльце пригоршнями пшеницы, усадили в красный угол, разлили брагу. Пили и горькое вино, и шампанское, и перед Машей на столе высилась старинная инкрустированная шкатулка с двумя документами на глубоком дне: одним – завоеванным десятилетней зубрежкой премудрейших истин, другим – подаренным судьбой. Кто-то из девушек бросил в шкатулку гривенник – Маше на счастье! – и тогда дружно посыпалась в ларчик звонкая мелочь, и Павел провозгласил:
– Теперь наше свадебное путешествие обеспечено!
Оно и впрямь было обеспечено этими драгоценными копеечными дарами. Когда окончилось застольное веселье, и под баян оттанцевали перед избой на дворовой лужайке, и в танцах, как обычно, Надя отличилась своей природной грацией, все двинулись провожать Машу с Павлом такой знакомой длинной улицей села и потом парком, засечным лесом до самой станции, и молодые вместе с Надей и другими гостями-горожанами поехали ночным местным поездом в Тулу.
Надя, рассказывая отцу о свадьбе, с восторженными девичьими ахами и охами, через каждые две фразы приговаривала:
– Что это, папа, была за ночь! Какой восход!
– Да уж понимаю, понимаю! – отвечал он. И через минуту опять:
– Ах, папа, если бы ты видел какой чудесный был наш Павлик! И, знаешь, откуда только взялась у него представительность!
Ну, а как же иначе, конечно, положение обязывает. Несмотря на то что, конечно, он порядочная, в сущности, свинья. Не мог отложить свадьбу. Ты кончила бы свое дело в Москве, приехала бы студенткой, да и мама, может, возвратилась бы. Лучше ведь было бы, а?
– Разумеется, лучше. Но, во-первых, я уже все равно студентка. А… понимаешь, вчера как было здорово, честное слово!.. В общем, если Павлику что-нибудь втемяшится… Разве ты его не знаешь?..
Кирилл Николаевич знал его отлично.
Павел вырос в семье Извековых, и его сестра Анна Тихоновна звала его своим старшим ребенком. Иногда, рассердившись за что-нибудь, – неудачным ребенком. Но на самом деле он был тем стоящим малым, каким считал его Извеков, и если случались на его пути неудачи, то он справлялся с ними своими силами и, как он говорил, без драм:
– Драмы – это не по моей части!
Он с детства понимал, что сестра «тянула» его. Ему приходилось учиться в разных городах, большей частью – где работал Извеков, но иногда и там, где служила сестра. Переезды стоили денег, так же как жизнь на два дома, а жизнь, особенно на первых порах, шла чаще всего на два дома: сестре хотелось играть в больших театрах, но большие театры не всегда были там, где строились большие заводы, на которые назначали Извекова. Павел никогда не испытывал своего сиротства, он жил в доме родным, но, может быть, именно как родному, ему рано начало казаться, что в дом надо что-то приносить, дому надо давать. Одна из его неудач была следствием этого чувства, если не исключительно – кризисом отроческого возраста. В пятнадцать лет он решил бросить школу и пойти на завод. Извеков сказал ему:
– Недоучки нынешним заводам ни к чему.
– Я все возьму практикой, – ответил Павел.
– Для практики ты не подготовлен.
– Я начну чернорабочим.
– Нерасчетливо. Ты уже слишком много лет потратил на образование.
– Ну вот: то не подготовлен, то слишком образован.
– Что делать, это так.
– Я пойду в фабзавуч.
– Сейчас нет набора.
– А разве нельзя, чтобы… сверх набора?.. Разве вы не можете так, чтобы приняли?
– Зачем я буду делать то, что нахожу для тебя неправильным?
– Все равно, – сказал Павел. – Меня интересует одна практика.
Извеков тогда написал жене об этом разговоре, она ответила большим письмом и вложила записку брату из четырех слов: «Дорогой Павлик, ты дурак». Он вспыхнул, хотел разорвать записку, но посмотрел на Извекова, спросил:
– Вы прочитали?
– Что?
– Записку.
– Как же я могу читать, что мне не адресовано?
Павел медленно сложил записку на много, много сгибов, квадратиком, спрятал ее в карман, пошел к себе, лег на постель – думать. Он не ходил в школу неделю, затем поутру, когда Извеков уезжал на завод, остановил его в дверях:
– Я пришел к убеждению, что надо окончить школу.
– По-моему, ты совершенно прав.
– Только… Я не говорил вам… я сказал директору, что больше не буду учиться.
– А! Ну, если тебя исключили, я поговорю в школе… что там они могут сделать. Будь здоров. Мне пора.
– И еще хотел… – сказал Павел, хмуро нагнув голову. – Я хотел… Можно мне опять поцеловать вас?
– Конечно, дружище мой! Отчего же? – улыбнулся Извеков и, сам поцеловал его в обкусанные, шершавые, толстые губы.
Много лет спустя, уже инженером, Павел как-то с шутливым задором спросил Извекова:
– А что, правда вы тогда не прочитали записку Аночки?
Извеков помедлил, чуть-чуть сощурился, чуть вытянул шею, словно ожидая услышать нечто чрезвычайно его интересующее.
– Само собой – правда.
– И Аночка ничего вам не говорила?
– Не помню. А что там такое было?
– Это секрет!
И оба они долго смеялись, вычитывая друг у друга в глазах, что было не договорено и без слов понятно.
На Оружейный завод Павел попал года за два до переезда в Тулу Извековых, после окончания Бауманского института в Москве. Наверно, поощренный Извековым, он рано научился читать чертежи, ковырялся в механизмах, любопытствовал около всяких замысловатых устройств. В институте его захватило конструкторское дело, так что и оружейники скоро сочли его подходящим заводу специалистом.
Извековы были счастливы новой встречей с ним. Первое время они испытывали в Туле одиночество, и Павел утешал их слегка насмешливым радушием:
– Не горюйте, я всегда с удовольствием составлю вам общество!
– Очень благодарны за покровительство, – отвечал Извеков, – но чем же ты изволишь нас занять?
– Начнем, дорогие мои, с трека. В Туле трек – это как Колизей в Риме.
Он во всем был самым обыкновенным молодым человеком новых лет России – горячо, хоть и не всегда ровно трудился, был общителен, любил кино, смотрел футбол, ездил на велосипеде и – длинноногий – достиг в этом традиционном тульском спорте порядочного успеха, даже какого-то нагрудного значка, который накалывал на праздничный пиджак, пока не потерял. Начав хорошо зарабатывать, он сразу купил мотоцикл.
Он очень любил Надю, говорил, что она росла у него на закорочках (между ними была разница в тринадцать лет), и, когда, первой же ее тульской осенью, у нее обнаружился инфильтрат в легком и ее поселили в Ясной Поляне, он вызвался быть постоянным связным между городом и Ясной. Чуть не каждый свободный час он залетал на сияющем, фыркающем, брешущем мотоцикле к Извековым, спрашивал: «Есть что отвезти? Давайте отвезу!» – и мчался к Толстовской заставе и дальше, прямо по Орловскому шоссе в деревню.
– Надюшка, здравствуй. Я привез тебе жамок!
– Что еще такое?
– Где ты уродилась, чудище, если не знаешь, что такое жамки?
– Там, где ты, – на Волге.
– Все заволжское Понизовье спит и видит во сне жамки!
– Сколько ни сплю, не видала.
Он вытряхивал из пакета на стол кучу медовых круглых пряников.
– Только это не настоящие жамки. Туляки хорошо умеют делать одни свои печатки. И как раз что умеют, того в Туле не достать.
Он засовывал себе в рот пряник, подсаживался к Наде на шезлонг.
– Славно у тебя на курорте! Как делишки-то? На поправку?
На этом курорте Павел и познакомился с беленькой девушкой – таким же подростком, как Надя, и так случилось, что через год-другой он уже не твердо знал, ради кого больше ездит в Ясную – ради племянницы, давно поправившейся, или ради Маши Осокиной.
Вспоминая сейчас эти маленькие подробности, Извеков усмехнулся про себя: «Доездился!» Ему досадно было, что не удалось побывать на свадьбе, посмотреть (как он подумал в эту минуту о Павле) в его счастливую, веснушчатую морду, полюбоваться Машей и Ларисой, потому что они были, наверно, хороши, эти девушки, а главное – потому что они были милы его Наде.
Но еще больше он досадовал, что свадьбу сыграли без его жены. И тут опять, знакомым ему быстрым бегом, пробежала у него мысль о ее поездках, которым он потерял счет.
Анна Тихоновна, по сцене Улина, по себе Парабукина, всю жизнь была связана с театрами провинции. Слуху ее долго было приятно это отзвучавшее словечко – ей нравилось повторять: провинциальная сцена, провинциальный актер. Она не считала случайностью, что для народного зрителя театр родился в маленьком городке Ярославле, ничем тогда не знаменитом, кроме древностей. Самыми желанными были для нее старые волжские сцены. Но этой привязанности нисколько не мешало то, что она называла своими эскападами. Вдруг, вместо летнего отдыха, ринуться куда-нибудь в глухомань, сыграть полузабытый спектакль на новостройке или в дальнем военном гарнизоне – это было ей нужно, как испытание бывает нужно верности. Она была убеждена, что актер – спутник русского человека, потому что у нас театр – любимое училище жизни.
Извеков привык к вечным поездкам жены, иногда совсем внезапным. Он разделял ее романтическое обожание сцены, заложенное еще кочевыми представлениями артистов на фронтах гражданской войны перед красноармейцами. Ее рассуждения были ему своими, он соглашался с ними без спора. Но ни он, ни она никогда не сказали бы, что не видеть друг друга месяцами отвечает их обоюдному желанию. Она спросила его однажды в тихий час близости:
– Тебе очень трудно без меня?
– Ты ведь знаешь, – сказал он, как обычно помолчав немного. – Но если я выбрал женой актрису, я представлял себе, на что иду.
– Бедный мой, на что ты пошел! – засмеялась она не столько его словам, сколько удивительной сладости услышать от него самого то, что она чувствовала без его слов.
Они переписывались, когда живали врозь, и, несмотря на то, что после писем жены ему острее недоставало ее, он как-то по-юношески жадно хотел бы получать их каждый день. У нее образовалась своя манера разговаривать письмами, начиная с очень серьезных новостей своего местопребывания, с театральных событий, толков о пьесах и переходя к наивной всякой всячине, за которой вдруг слышался одной ей принадлежащий женский и женин голос: «Тут в эту быструю неделю стало так тепло, что хочется ходить без всего. А у тебя?.. И как все мигом распустилось и зацвело, заблагоухало! А у тебя?.. У меня такое состояние, едва выйду на улицу, что вот-вот запоют и деревья, и синее-синее небо. И так стучит сердце! А у тебя?.. Что в твоей рабочей Венеции, которую ты строишь, строишь и никогда, наверно, не выстроишь? Распустились прошлогодние лужи, да? И по-прежнему ты подымаешь из трясины автомобиль вагой? Ах, я с удовольствием налегла бы с тобой вместе на вагу, помнишь, как прошлый раз? На самый конец, и поболтала бы в воздухе ногами. Напиши скорей, как у тебя…»
После этих писем он проделывал несколько решительных диагоналей по комнате, одергивался, затягивал потуже ременный пояс, сперва теребил, потом приглаживал затылок и строго-озабоченным выходил к обеду. Если случалась за столом Надя, она секунду вглядывалась в отца, с укоризной вздыхала:
– Зачем ты, папа, притворяешься?
– Что значит – притворяюсь?
– Ведь на лице у тебя написано: пришло письмо от мамы!
– На лице ничего не пишется, если желаешь знать…
– Прочтешь? – вкрадчиво спрашивала она.
– Подумаю, – отвечал он загадочно.
Обыкновенно он читал дочери что-нибудь из письма на выборку, а Надя тянула его за руку, допрашивая:
– Что опять пропустил? Покажи. Ведь я тебе без пропусков показываю, что мне мама пишет.
– Читай лучше Пушкина. У него это все гораздо удачнее получалось.
– Что, что получалось?
– У него все получалось.
– Я знаю. А ты прочитай, что у мамы получилось не как у Пушкина!
Он выбирал еще какие-нибудь строчки, кроме тех, которые заставляли его вдруг бегать по комнате и теребить затылок.
Да, конечно, отсутствие жены ему было не внове. Но нынешнее совпадение обидело его. Надо же, чтобы так произошло с этими упрямцами, братом и сестрой! И вот уж правда: один другого стоит.
Аночка, только что закончив сезон в Тульском театре, уехала ненадолго в Москву. Сезон в Туле был для нее унылым предприятием, придуманным, чтобы пожить с семьей после трудного и сложного у мужа трехлетия, в течение которого она могла бывать дома только в отпуск и короткими наездами. Извеков проводил ее буквально накануне того, как Павел заявил о свадьбе. В пятницу, на протяжении дня, нельзя было добиться телефонного разговора с московской гостиницей, где Аночка остановилась, а ночью она сама позвонила ему и сказала, что отправляется в двухнедельную гастрольную поездку в Брест. Он сообщил ей о новости. Она ахнула.
– Пусть Павел не смеет этого делать, пока я не вернусь!
Извеков ответил, что уговоры не подействовали.
– На него может подействовать Маша. Придумай что-нибудь. Скажи ей, что ты будешь посаженым отцом Павла и просто требуешь, чтобы эту сумасшедшую свадьбу отодвинули на две недели.
– Не вернее ли на два дня отодвинуть сумасшедшую поездку?
– Ты сердишься? Я вовсе не поехала бы, если бы ты позвонил днем. А я вот только-только подписала договор. Завтра утром вылетаю, в воскресенье играю спектакль.
– Что ж, в добрый путь. И счастливо возвращайся.
– Ты только пойми, Кирилл, как же теперь нарушить слово? Ведь договор! Знаешь, очень интересная труппа, сплошь – молодежь. И потом, мне так вдруг захотелось…
– Понимаю. Но вот и Павлу тоже вдруг захотелось.
– Я вижу, что ты, в самом деле, недоволен. Но что я должна теперь сделать? Не могу же отговориться свадьбой брата! Если он заупрямится, скажи ему, что я на него зла и никогда не прощу. И вот еще что мне приходит в голову: подари им от нас чайный сервиз… Что?.. Ну, конечно, молодым! Синий с полосочкой. Надя знает. Мы с ней уговорились… Как ее дела? А когда же она в Москву, если свадьба…
На этом месте междугородная перебила, – истекло время, разговор надо было кончать. И Аночка кончила его, как много, много своих телефонных разговоров с Кириллом, сказав, что целует его, и, торопясь, подымая голос, успела прибавить – «очень-очень-очень». А он, будто из неловкости перед междугородной, ответил кратчайше:
– И я…
В конце концов все эти мысли о житейских делах надо было привести к какому-нибудь заключению, сделать вывод из воспоминаний. Впрочем, вывод явился Извекову сам собой и был не менее прост, чем мысли и воспоминания. Выросла Надй, прочно стоит на ногах Павел, полна жизни Аночка, каждый из них чувствует себя свободным, верит в свое дело, а что всяк молодец на свой образец – значит, тому и быть. Не по Домострою закладывалась семья, не по Домострою ей и бытовать.
Дорогу домой от вокзала Кирилл Николаевич шел прогулочным шагом. Он решил устроить себе день отдыха, – не зауряд-календарное воскресенье, а такой праздник, когда не делается ничего обязательного, и ноги ходят, куда им захочется, и на душе беззаботно, как у дошкольника.
Он оставался один в доме. Было жарко, и ноги прямо привели его в комнату, которую Надя окрестила «периферийной ванной». Называлась комната так потому, что собственно ванны в ней не было. На широких скамьях и под ними стояли ведра, тазы, кувшины, по стенам развешаны были баки, вместительные лохани и всяческие иные сосуды и посудины, на том же языке Нади именовавшиеся «физкультинвентарем». По утрам звонкие вместилища наполнялись свежей водой, затем в доме начинал раздаваться ее плеск или переливание, бурленье, шум, и по ее музыке все легко узнавали, кто из обитателей заперся в комнате на крючок.
Извеков проделал последовательный, как служебный устав, ритуал мытья с той неторопливостью, которая вызывалась удовольствием. Ощущения в такие минуты господствуют над головой, она будто освобождается от прямых обязанностей, а тело всякой своей долькой внушает единственное певучее чувство: хорошо, что ты всю жизнь заботишься обо мне и меня холишь, смотри, как я живу и хочу жить, жить! И как ни механичен был усвоенный Извековым с юношеских лет уход за телом, сколько ни казалось, что, пока руки заняты заученными движениями, мозг продолжает делать свое дело – в действительности мозг только отдыхал, наслаждаясь телесной работой, посылавшей ему, волну за волной, разгоряченную кровь.
Так же медленно, со вкусом, Извеков занялся старой своей бритвой, отдав должное правке ее на оселке и ремне. После бритья снова умылся и потом, в легкой пижаме, подошел к полке с книгами. Палец его нажал было на корешок «Духа законов» Монтескье, но тут же и вдвинул книгу на место, а взгляд уже переместился на другую полку. Почему бы в такой час не почитать то, к чему был интерес и на что никогда не хватало времени? Беллетристика? Сколько ведь разных томов и томиков выстроилось в ряд, которые откладывались до поездки в отпуск!
Он наклонился к переплетам, но зазвонил телефон. Он снял трубку.
Павел, не поздоровавшись, спрашивал его, уехала ли Надя и что он сейчас делает.
– А, молодожен! Поздравляю. Я думал тебя предупредить: собираюсь к тебе с подарком.
– Интересно, что же это, – насмешливо и как-то вскользь сказал Павел.
– Это уж ты сам рассмотришь.
– Что-нибудь бьющееся?
– Вроде того.
– Самая пора! Черепки на свадьбе, говорят, к счастью.
– Ты что, подарки бить собираешься?
– Я – нет… Вы радио слушали? – быстро спросил Павел.
– А что? У меня выключено.
Только в это мгновенье Извеков уловил непривычно глуховатый тон в голосе Павла и едва не пустил вдогонку своему вопросу шуточку насчет похмельного утра или бессонной ночи, но Павел так же быстро сказал:
– Включите. Сейчас опять передают обращение. Война. Понимаете?
– Какая… что ты… – начал Извеков и тотчас расслышал в трубке отчеканенно строгую речь диктора, которую тут же заглушил Павел:
– Включайте скорее. Как прослушаете – сразу к нам. Мы с Машей будем ждать.
Приемник стоял рядом с телефоном, Извеков протянул руку, включил ток. Пока нагревались лампы, у него странно столкнулись друг с другом несовместимые мысли. Он подумал, что уже в первые часы супружества появляется эта священная формула – «мы с ней, мы с ним»; почему – мы с Машей будем ждать, а не просто, как еще вчера, – я жду?.. Война идет без малого два года. Как ее только не называли! Придумали – стоячая война. А она растеклась по всей Европе… Старая манера Павла – вдруг хлоп трубкой, и ничего толком не поймешь… Хорошо еще, нас не втянули в побоище, ни в стоячее, ни в лежачее… Мы с Машей! Как-то ты с ней уживешься, когда, сколько тебя ни учили разговаривать по-человечьи, все без толку. Ну, вот, раньше кино звали «Великим немым», теперь онемело радио. Как бы, правда, не начал ты с Машей бить посуду…
Он вертел нетерпеливо регулятор настройки. Тоненький писк, обломки далекого танго, актерский хохот, треск, какие-то выхлопы грузовика раздались вперемежку, и за ними, внезапно чисто, он услышал ту самую дикторскую речь, которая на секунду прозвучала в телефонной трубке, когда Павел сказал – война.
Он понял все сразу.
У него открылся рот и стали подниматься все еще черные, как в молодости, сросшиеся в одну черту над переносицей брови. Рука сама отделилась от приемника, взяла за спинку стул, потянула. Чтобы шум не помешал слушать, он заставил руку приподнять стул. Не отрывая глаз от неподвижной шелковой шторки приемника, за которой чеканились неслыханные слова, он тихо опустился на сиденье.
От его слуха не ускользал ни один звук этих слов, и в то же время он так же ясно, как звуки, воспринимал беззвучный голос сознания, отвечавший, казалось, на каждое слово.
Так, так, – говорил голос, – они все-таки обрушили на нас войну. Мы уже в войне. В той самой, в которую им не удавалось втянуть нас. Которой мы противились из всех сил. Которую ненавидим. Они оборотили ее против нас, чтобы не дать нам из нее выйти. Они опрокинули ею мир и хотят опрокинуть всех нас. Со всем, что мы сделали, что делаем. Это их война. Так, так. Теперь она наша война. Уже наша. Наша война против их войны. Война нашей ненависти к их войне. О, как неожиданно! Как – вдруг! Мы должны были ждать. Могли ждать. Ждали, и все же – как нежданно! Все великое, говорят, приходит вдруг. И все подлое, наверно, тоже. Так, так. Подлое тоже…
Извеков слушал оба голоса – тот, что звучал, и другой, беззвучный. Все в нем было неподвижно, как неподвижна была натянутая шелковая шторка приемника. Только медленно закрывался рот, и, когда сжались губы и на выбритой досиня губе прямее прочертилась ложбинка к носу, рот как будто все еще продолжал сжиматься, и тени вздрагивали на челюстях под закрасневшими ушами.
Выше зазвучал голос радио, еще выше, и вот высоко: «Победа будет за нами!» Мгновенная тишина после этих высоких нот, нестерпимая пустота, будто из дома все исчезло, будто исчез сам дом, – и вдруг, отшвырнув ногою стул, Извеков поднялся.
Все, что отзвучало в комнате, все, чем только что ответило на эти звуки сознание, все отлилось в единственное слово: Брест.
Аночка в Бресте! Она сама сказала ему, сама произнесла – Брест. Почему он сразу не подумал об этом? Не важно. Все неважно. Она там, где огонь. На границе! Может быть, он ослышался? Почему не переспросил ее? Неужели она действительно выговорила это? Не ошибся ли он? Ее последние слова были: «Очень-очень-очень!» Но почему – последние? Что значит – последние? Что это?
У него тяжко поднялись руки, словно – растопыренными пальцами – им хотелось впиться в голову. Он принудил их опуститься. Он почувствовал, что сейчас закричит. Он не закричал. Натренированным усилием мужества он заставил себя опять сесть и зажал кисти рук коленями.
В комнате грянул марш.
Походный марш. Такой бодрый, веселый. С такими форшлагами, трелями. Из-за той же неподвижной шторки. Надо готовиться. Аночка второй день в Бресте. Сегодня она должна играть спектакль. Сегодня с рассвета она в огне. Надо прежде всего телеграфировать. Нет, послать радиограмму. Не растеряться. В этом все дело. Просить радиограммой, чтобы Аночку вывезли немедленно самолетом. Кого просить? Что это за театр, которым она соблазнилась? Должен знать Комитет искусств. Он отвечает. Он не может не знать, куда поехала народная артистка. Сейчас же телеграфировать. Да, черт, там никого нет, воскресенье! Надо поручить Наде, чтобы она завтра утром… Да, Надя! Она сейчас еще в поезде. Лучше всего через военные организации, через военком. Власть в Бресте сейчас у военных. В армии Аночку знают. И через Комитет одновременно. Адрес Нади в Москве? Ах да, она хотела прислать. Она сегодня – прямо на дачу. В поезде, наверно, уже все известно. Надя узнает и возвратится. Зачем ей возвращаться? Неизвестно. Все предстоящее всегда неизвестно. Но сегодня я его знаю. В такой опасности Аночка никогда не была. Надо обдумать спокойнее. Поспешность – это тревога. Не поддаваться ей, нет…
Забил настойчиво-частый телефонный звонок, каким вызывают для междугородного разговора. Извеков бросился к аппарату.
Низкий, с хрипотцой курильщицы голос, который он, сразу узнал, монотонно, но с любезностью проговорил:
– Товарищ Извеков?.. Здравствуйте. Товарищ Новожилов просит вас прибыть в обком на совещание. Совещание начинается через полчаса. Что передать?
– Сейчас иду.
Он шагнул к двери передней, увидел, что на нем пижама, и повернул к спальне. Он одевался нарочно не спеша, стараясь занять внимание тем, на что оно не требовалось. Сосредоточенную его мысль можно было заметить лишь по надвинутой на глаза черной черте бровей в линейку.
Проходя мимо телефона, он вспомнил о Павле.
«Ничего, – подумал он, – позвоню из обкома. Подождет. Молодожен!»
Он проверил, в кармане ли ключи от входных дверей. Все было в обычном порядке.
2
Когда Кирилл Николаевич вышел из дому, взгляд его приостановился на водоразборной колонке, из крана которой, серебрясь на солнце и завиваясь, текла струйка воды. Колонка стояла на углу через дорогу, как раз против дома. Извековы пользовались ею вместе с соседями по кварталам, и Кирилл Николаевич, конечно, сотни раз замечал ее, выходя на улицу.
Но эта колонка имела для него некоторое особое значение, о чем он, пожалуй, никому не сказал бы, чтобы не вызвать на свой счет шуток. Достойный, хотя слегка устарелый прибор, воздвигнутый в интересах материальной культуры горожан, был отлит из чугуна в форме толстого знака вопроса, и к нему приспособлена была такая же чугунная ручка, выгнутая как запятая. Сооружение стояло на пятачке бетона, всегда мокром, а у переднего края пятачка, в черноземе, вымыта была водою скважина, переходившая в канаву, которая извивалась вниз по улице поэта Жуковского, образуя между тротуаром и мостовой рубеж, живописно поросший травой и усеянный булыжником.
Что-то лирическое слышалось в полязгивании ведер у колонки, в шуме наливаемой воды, и звукам этим мирно отвечал кудрявый уличный ландшафт с его липами, ясенями, простиравшими зелень над крутизной всего спуска – от кладбищенской стены улицы Льва Толстого, через перекрестки Гоголевской и Пушкинской к нижнему ярусу города.







