412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Федин » Костер » Текст книги (страница 25)
Костер
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:25

Текст книги "Костер"


Автор книги: Константин Федин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 42 страниц)

– Ах, если бы стаканчик этого чаю нашему Цветухину!

– Голубушка, – в смущении развел руками Прохор Гурьевич, – чего было бы лучше, когда бы я вас обоих взял к себе в номер!

– Что вы, что вы! Нам бы с Егором Павлычем только чайку на заварку. Да разве еще в придачу в кулак… рубликов пять. А уж (Анна Тихоновна мельком взглянула на администратора), а уж… выстоять да вымолить на вокзале кипятку я сумею.

Все еще не опуская разведенных рук, Скудин потряс ими с безнадежностью.

– Не поверишь, милая: сижу на бобах!.. Театру нынче из Минска дали распоряжение – взять в банке деньги, раздать штатным работникам. Я-то ведь не в штате!.. Покумекаешь! – Он слегка щелкнул пальцами по лбу, потер его, собираясь с мыслями.

– Вот тебе мой совет, – сказал он твердо. – Отправляйся-ка сейчас с Егором в театр. Актеры везде свои люди. Поделятся чем богаты. Переночуете. А утром прямо ко мне.

Он оторвал от газеты четвертушку, завернул надрезанный лимон, положил его перед Анной Тихоновной. Поднялся, достал из брючного кармана смятые деньги, вытянул за уголок синенькую бумажку, шепотом повторил: – Чем богаты… – и присоединил бумажку к лимону.

Она тоже встала, приблизилась к нему. Он оглянулся, строго сказал:

– Миша. В чужом городе и днем потемки. А сейчас на улице, поди, глаз выколи. Покажешь, как идти в театр. Да смотри…

– Нет! – не дала кончить Анна Тихоновна. – Я сама. Я знаю.

Она сжала руку Прохора Гурьевича и, быстро выпустив ее, пошла к двери.

– Да что ж ты, Аночка! – испуганно вскрикнул он, схватил лимон с деньгами, догнал гостью в передней. – Неужто обиделась на старика? На, на! – Вдруг заговорил на ухо: – Мишка прибился ко мне, что поделаешь? Не выгонять, чай. Ты завтра приходи с Егором пораньше. Бог даст, устрою вас обоих.

Анна Тихоновна обняла его. Сказать что-нибудь в ответ она не могла – залубенело горло.

Но порыв нахлынувших сил чудом нес её по темной лестнице, и людской толчее вестибюля, и по сумрачной улица, пока она не спохватилась – верно ли идет? Прохожий показал дорогу на вокзал – «вон, куда пошла машина, прямо». И если бы не мрак, она бегом кинулась бы этой дорогой – прямо, прямо. Ей чудилось, – все теперь ясно, все распрямилось, стало видно далеко, впереди. Отлегло от сердца, и она почти пожалела, что не простилась с болтуном-администратором. Много ли спросишь с человека в дни таких потрясений? Ну, пусть несчастный прибился к Прохору Гурьевичу. Каждый ведь брошен на произвол, каждый ищет, к кому бы прибиться. И счастлив, кто встретит великодушие, как встретила его Анна Тихоновна.

На вокзале мудрено было отыскать Цветухина. Над дверями и по переходам одиноко светились лампочки, обмотанные синими тряпицами, а в зале ожиданий еще не сделали затемнения и царствовала тьма. На ощупь пробираясь среди человеческих теней, она по памяти старалась угадать, где место, которое занимал Егор Павлович. Не раз и все громче она звала его, пока, наконец, он не откликнулся и перед нею не забелела перевязь его руки, когда он привстал со скамьи.

– Вот она, наша синица! – бормотала Анна Тихоновна, развертывая лимон и поднося его к лицу Егора Павловича.

– Гм… Это что? От Прохоровых щедрот?

– Да, да! Я говорила – вы не знаете, какой он, наш чудесный Прохор Гурьич, не знаете!

Она наскоро выложила радужный план, рожденный в номере отеля и выросший в ее воображении до воздушного замка. Слова ее взбудоражили Цветухина – он заявил торжественно, что чувствует себя мобилизованным. За время отсутствия Анны Тихоновны ему сделали в медпункте вокзала перевязку, и на вопрос, хорошо ли сделали, он отговорился, повеселев:

– Чулок был лучше.

Он заторопился с выполненьем ее плана из трех пунктов: напиться чаю, послать телеграмму в Тулу, отправиться на ночевку в театр. Они поплыли друг за другом в слепой темноте зала, обсуждая по пути, что написать в телеграмме Извекову. Текст вызвал нечаянное разногласие. Анна Тихоновна составила такой: «Жива здорова возвращаюсь».

– А про меня? – тотчас спросил Цветухин.

Они тут же столкнулись с каким-то встречным. Когда разминулись, она ответила:

– Я вас привезу сюрпризом.

– А сюрприз не получит от твоего Кирилла по затылку?

На них налетели плачущие дети, потом женщина, и, лишь добравшись до двери, Анна Тихоновна сказала:

– Дорого будет стоить.

– Что?

– Телеграмма. Много слов, если еще о сюрпризе.

Над ресторанным буфетом теплился мертвый синий огонь. Но света было довольно, чтобы разглядеть множество голов, которые чуть-чуть шевелились, заслоняя стойку. Толпа томилась, как повисший на ветке пчелиный рой.

Они спросили, чего народ ждет. Им ответили: «Пошли за кипятком». Они решили сначала отправить телеграмму.

– Достаточно двух слов: «здорова возвращаюсь», – рассудила Анна Тихоновна. – Если здорова, значит, жива.

Цветухин не ответил. Ему хотелось чаю.

– Вы пососите лимон, – сказала она. – Это очень бодрит.

На почте было темнее, чем в ресторане, – только несколько лиц подсвечивались у телеграфного окошечка. Но позади них нависал такой же изнывавший от нетерпенья отроившийся клубок пчел, как у буфета.

– Не лучше ли нам сразу в театр? – вдруг спросила Анна Тихоновна. – Вы можете дойти?

– В театр? – громко вырвалось у Цветухина. – В театр я дойду и мертвым!

Этот поход им обоим казался самым важным в спасительном плане. На вокзале оставались обманутые надежды – поезд все еще не был сформирован, народ маялся в ожидании. А в тревоге мрачных улиц билось движение. Оно обещало перемены, и каждая машина своими линеечками просветов в заклеенных фарах торопила, звала к манящей дали.

Торкнувшись понапрасну в одну, другую дверь театра, Анна Тихоновна напала на открытый вход. Егор Павлович не выпускал ее руку из своей. Они остановились. Темень была полной. Но где-то в неизмеримом на глаз отдалении тлели и вперемежку загорались красными зрачками папиросы.

Анна Тихоновна осторожно подвела Цветухина к безмолвным курильщикам, спросила, можно ли увидеть директора либо заведующего труппой. Ей сказали, что оба на огороде.

– Где?

– Со всеми вместе, на огороде. За театром. В курилку их не отпускают, чтобы, чего доброго, не улизнули.

– Нынче навыворот, – вмешался другой голос. – Живем на улице, курить ходим в хату.

– Наружи нельзя чиркать спичками, – сказал опять первый. – А вы кто?

Улина назвала себя. Папиросы, как по команде, дернулись кверху, раздвинули свои огненные зрачки. Прояснело, и в пурпурном свечении видны стали четыре несхожих головы с глазами, уставленными в ее лицо. Пурпур сейчас же начал потухать, немного задержавшись на чьей-то лысине и потом исчезнув в дыму.

– Анна Улина? Откуда это вы? – недоверчиво спросил лысый.

Когда она сказала, что с ней раненый, и выговорила слово – Брест, все четверо ахнули, обступили ее, и она уже не знала, на какую из протянутых ей рук опереться, чтобы идти за этими одинаково радивыми людьми.

– Я вижу. Не беспокойтесь, вижу, – говорила она, ничего не видя. – Только, пожалуйста, не потревожьте руку Егору Павловичу!

Все выбрались во двор. Наверно, самый молодой из провожатых побежал вперед. Было светлее, чем в здании, но не настолько, чтобы рассмотреть лица, – они, казалось, повторяли друг друга. Вечер дышал покоем, и с каждым шагом свежее выплывала откуда-то прохлада влажной земли.

Беззвучно явился перед Анной Тихоновной высокий человек, снял шляпу и, точно совершая обряд, стал молча, долго жать ей руку. «Наш директор», – отрекомендовал его кто-то. Она ощутила в рукопожатии такое расположение к себе, что сразу обрушила на молчаливого незнакомца свои с Егором Павловичем несчастья, нужды, мытарства и кончила встречей с Прохором Гурьевичем, внезапно оборвав себя вопросом:

– По-вашему, дадут ему машину?

– Скудину как не дать? – не спеша ответил директор. – А вот не знаю, на каких фаэтонах будет выбираться отсюда наш колхоз?.. Ну что ж… Милости просим, присоединяйтесь к нам. Он вздохнул с тихой покорностью судьбе и надел шляпу. Подошли еще несколько человек, и уже целая свита провожатых повела Анну Тихоновну с Цветухиным туда, где актерская группа стояла лагерем.

6

Так началась ночь, может быть, самая странная и трогательная из памятных ночей, которые запечатлело когда-нибудь сердце Анны Тихоновны.

Нельзя было рассмотреть, сколько высилось деревьев на том клину, куда ее привели. Под купиной их густела такая, чернота, что за ее пределами, точно из-под ящика, все казалось виднее. На полянке стали различимы силуэты людей – там кто лежал, кто сидел со своими пожитками. Пространство дальше было ровно, еле угадываемое в наступивший самый темный час кратких ночей солнцеворота. Оттуда стлался аромат политых огородных грядок.

Многие заснули либо забылись от усталости. Двумя колечками вокруг Анны Тихоновны и Цветухина какое-то время держались любопытные, но и. они, послушав да порасспросив, отходили на свои облюбованные раньше места и стихали. Говорилось немного, с паузами, как будто заранее было условлено, что думать нужнее, чем разговаривать. Вышло само собой, что женщины толковали больше с Улиной, а мужчины с Егором Павловичем, но изредка слушатели менялись позициями из опасения пропустить в разговорах что-нибудь особенно значительное. Клуб этот вскоре начал таять. Анна Тихоновна осталась в обществе двух актрис. Рядом с Цветухиным, усевшись на земле, помалкивал, если не дремал, единственный собеседник.

Вот тогда, в минуту, грозившую горечью разочарования, к двум актрисам подле Улиной, словно рожденная кроной дерева, прибавилась третья.

– Нехорошо сидеть на траве. Встаньте-ка, пожалуйста, – проговорил низкий голос – На пледике уютнее… Подушек-то ни у кого нет. Я вам жакеточку свернула, под голову… Ложитесь-ка. Приятная жакеточка. Укладывайтесь.

Правда, небывало уютно стало Анне Тихоновне, когда она вытянулась во весь рост, и накрыла пледом ноги, и услышала под затылком ворсистую, защекотавшую ткань. Медленно, сперва недоверчиво начала она как бы наново узнавать свое тело, бесконечно усталое, измолотое болями. Эти боли давали о себе знать по очереди, и каждый раз, как они сильнее вступали, она видела себя где-нибудь в прошедшие дни и говорила: «Это мост» или: «Это Жабинка». Но упрямое оживание болей не страшило ее. Она ведь уже пересилила их, перенесла, и они оживали теперь, потому что она жива. Она живет – вот почему ей больно. И пусть будет больно! Пусть ноет тело. Жизнь взяла верх – она течет, течет по жилам, – и что же это за наслаждение лежать, закрыв воспаленные глаза, и слышать себя всю, всю, от пальцев ног до горячих висков с гулкими их отзывами на толчки сердца!

– Кто это так хорошо меня уложил? – спросила она не двигаясь.

Соседки лежали по сторонам от нее – не спали, шевелились, и та, которая устроилась справа, ответила:

– Наша старуха.

– Она славная, – пояснила та, которая слева. – Мы ее выбрали вашей опекуншей.

– Кто – мы?

– Ну, мы, комсомолки… И утвердил комсорг. Сказал, чтобы – порядок!

Речь велась тихо. Один голос звучал глубоко и был, наверно, сильный – и в нем слышалась альтовая струна. Другой, по-видимому, нелегко было сдержать – он рвался вверх, к своему певучему звону.

– Она не старая, – сказал альт. – Мы только между собой говорим – старуха. По амплуа.

– Я поняла, – ответила Анна Тихоновна и потом, вслушиваясь в ночное безмолвие и яснее всего слыша не перестающую свою борьбу с болями, сказала: – У меня дочь комсомолка.

– У такой молодой? – прозвенел голос слева, на мгновенье смолкнул и заговорил тише: – Мы с Мариной первые решили взять над вами опеку. А комсорг говорит: пожалуйста, на добровольных началах. Но, говорит, чтобы я знал, с кого спрашивать, за народную артистку я в ответе. И назначил старуху.

– Значит, Марина. А вас как?

– Лена.

– И, значит, опекуншу мне не выбирали, а назначили?

– Какая же разница… в данных обстоятельствах! – удивилась Лена и, будто решив прекратить разговор, принялась шуршать бумагой, что-то перекладывая или развертывая. Немного пошуршав, остановилась. Анна Тихоновна почувствовала прикосновение чего-то легкого, будто лист упал с дерева на плечо и скатился.

– Возьмите, пожалуйста, – расслышала она шепот.

– Что такое?

– Ну, я даю! Возьмите.

Анна Тихоновна ощупала над плечом воздух, пальцы наткнулись на теплую руку, и эта рука ответной ощупью вложила ей в ладонь продолговатый сверточек. Сразу же остро пахнуло сыром. Она откусила от бутерброда и, только судорожно проглотив кое-как разжеванный кус, выговорила свое спасибо. Потом она глотала, глотала, заставляя себя не спешить и неудержимо спеша.

Осторожные шаги прошелестели в траве. Знакомо зажурчал низкий голос:

– Заждались? Провозилась я с буфетчицей… Плитка перегорела! Сцепим пружинку, воткнем штепсель – пшик! – опять лопнула… Держите-ка, товарищ Улина. Не обожгитесь… Сахар на дне, помешайте.

– Егор Павлович! Скорее сюда! – обрадованно позвала Анна Тихоновна, – У меня чай!

– Уже пью, – откликнулся он, и ей показалось, она опять расслышала его прежний маслянистый бас, не стареющий, красивый.

Что-то приговаривая, опекунша укладывалась рядом с Мариной. Анна Тихоновна жглась и пила и в промежутки между глотками наскоро смахивала со щек слезы, – они текли ровно, без перерывов, и ей делалось все спокойнее, и боли точно бы позыбывались.

Минул перелом темноты, заметнее отделились друг от друга спящие люди на полянке, туман становился полосатым.

Тогда справа неторопливо зазвучал альт Марины:

– Мы уже до вас встречали беженцев из Бреста. На улице. Кто в чем. Мужчину видели в одном белье. Как вскочил с постели, так и побежал. Где-то уж за городом его подобрали, привезли сюда. Оркестрант какой-то. Сколько его ни спрашивали, он все одно: играл ночь в джазе, пришел домой, лег спать, а что было потом – ничего не помню…

– А вы всё помните? – спросила Лена.

Долго молчали, ожидая, что скажет Анна Тихоновна, но она не ответила.

– Еще был случай, – опять заговорил альт. – Приезжал к нам областной начальник по делам искусств. Познакомиться со Скудиным. Смотрел репетицию. Черноволосый такой, напомаженный. Сразу, как услыхали сообщение, он кинулся в свою машину и – в Брест. Только уж не успел – в городе немцы… К ночи вчерашней вернулся. Вся голова белая. Как лунь… Сидит, раскачивается, бормочет: «Ах, мерзавец, мерзавец». Про самого себя. В Бресте у него семья осталась – дети, жена. Беременная. Она целую неделю к нему приставала: отправь да отправь ее с детьми из Бреста, – оказывается, на базаре только и разговора слышала, что немцы со дня на день войну начнут. А он на нее кричать, «мещанка, дура»… Вот на себе и рвет теперь седые волосы. Мы обступили его, смотрим. А он схватится за голову, закачается и опять бормотать: «Ах я мерзавец…» Не знаю, может, это нехорошо только нам его было не жалко.

– За что его жалеть? – сказала Лена. – А вам разве его жалко, товарищ Улина?

– Ну, что пристали? – с доброй укоризной вмешалась опекунша. – Страха, что ли, не повидала Анна Тихоновна? Дайте покой. Натерпелась, поди, без ваших россказней.

– От страха не уйти, мы должны быть к нему готовы, – с решимостью возразила Лена. – Не нынче, так завтра… И не все страшно. Даже смешно бывает. Правда, Марина?.. Представьте, товарищ Улина. С первыми машинами беженцев видим мы – мчится грузовик, полный всякой мебели. И посередке – толстая тетища в обнимку с высоченным трюмо! Вцепилась в него, глазищи вперед, лицо от жары с ветром – как кирпич. И шарф газовый за спиной извивается голубыми змеями.

Лена усмехнулась, подождала, но рассказ никого не повеселил.

– Такая мать-командирша… настоящая «сама»! Детей не пожалеет, а свое трюмо отстоит… – сказала она, почерствев и будто замыкаясь.

Никто не двигался. Чем ближе шло к рассвету, тем полнее немота охватывала воздух. Розовел оседающий клочьями туман, и с зарею больше охлаждалась почва. Запахи трав, листвы грузнели, источая мед и пряность, но дышалось свободно.

Вдруг Анна Тихоновна привскочила. Уткнув выпрямленные руки в землю, она замерла. Обе молодые соседки всполошились – что с ней?

– Самолет! – едва слышно проговорила она, глядя в небо.

– Разведчик, – сказала Лена. – Он и вчера начал поутру шарить.

– Как раз в это время, – спокойно подтвердила Марина.

Анна Тихоновна с недоверием посмотрела на них и опять подняла взгляд. Мотор вопил слышнее.

– Мы сначала ужасно боялись вот этого воя, – сказала Марина. – Чуть кто услышит, крикнет, мы врассыпную, а то собьемся в кучу. Весь первый день так. А второй, – ничего. Даже когда целое звено пролетит. Разве убежишь? Под крышей хуже. Еще вчера утром мы ложились на землю, лицом вниз. Страшнее всего почему-то за лицо. А нынче лежим животами кверху. И глядим.

– И клянем, проклинаем этих… этих… – искала слова Лена, и либо не могла найти никакого, либо застеснялась найденного, и сжала рот.

Анна Тихоновна снова прилегла, закрылась до самых глаз углом пледа. Лишь в эти минуты перед восходом она могла разглядеть своих новых, поднесенных ей судьбою друзей.

Марина была крупной, с лицом ярким, с волосами, отливавшими краснотою и спутанными, как сноп без перевясла. Пухлые губы надуты, словно от обиды. Лена казалась маленькой. Острые, прямые черты ее личика были как-то кучно посажены. Сильно выпячивался подбородок, может быть, только потому, что запрокинута была голова. Косынка обтягивала лоб, и вровень с ее краем чернели отточенные стрелки бровей. Все говорило о Лене как об упрямице, если бы не рот, почти такой же пухлый, как у Марины.

Обе подруги лежали под своими пальтишками, и Анна Тихоновна успела невольно отметить в уме, что каждая выбрала материю со вкусом – Марина темную, Лена светлую – по контрасту своих типов. Сейчас же вспомнился ей очень хороший образчик бежевой ткани с чуть заметным рисунком в клетку, – она увидала его в самолете, по дороге в Брест, решила такой образчик разыскать по возвращении в Москву и купить на пальто Наде. (Разведчика над головой уже не было слышно, и она подумала, что больше никогда, ни за что не согласится лететь самолетом.) Ее удивило, что у Марины с Леной, несмотря на несходство в лицах, так долго сохраняется общее наивное выражение рта. И ведь совершенно так же у Нади: приподнятый в середине краешек верхней губы, неясность, небрежность очертания и ребячья надутая обида. Правда, все– это – до первой улыбки. Или до первого волнения. (Неужели эти девушки ничуть не испугались, когда появился разведчик? Нет, решила Анна Тихоновна, они просто хотели ее успокоить.)

Еще раз посмотрела она на Марину и Лену. Они по-прежнему лежали с открытыми глазами. Она спросила:

– Вы сказали, Марина, в Бресте – немцы?

– Да.

– Неужели не верите? – изумилась Лена.

Анна Тихоновна ответила не вдруг. В коротком «да» Марины, в изумлении Лены послышалась ей такая боязнь спугнуть непрочное спокойствие, что она должна была побороться с набежавшими опять слезами.

– Милые, милые девочки. Пусть только убережет вас судьба от того, что я… убережет вас от бомбежек!

На минуту остановившись, чтобы овладеть собой, она нечаянно для себя стала говорить о том, как разбудил ее грохот в Бресте, как явился за ней Цветухин, и они шли и бежали по городу, и впервые увидели кровь – на девочке Сашеньке, и потом как смотрела она на мертвого братика этой девочки. Она говорила медленно, будто – сказку детям, и чем дальше лилась сказка, тем легче было говорить. Все время ей виделась Надя и думалось, что вот так будет она Наде рассказывать обо всем, обо всем, когда вернется домой. И тогда все, что сейчас неизмеримо тяжело, станет легко…

Девушки изредка о чем-нибудь спрашивали, не удержавшись. Она отвечала, и ей начинало казаться, что, о чем бы она ни рассказывала, все гораздо страшнее Лене с Мариной, нежели ей самой. Она дошла до Жабинки и тут остановилась, как будто на этом быль уже не поддавалась уложить себя в сказку. Но девушкам смертельно хотелось знать, что же сталось с актерами, спасшими, Улину и Цветухина. Наперебой они придумывали хитрые околичности, лишь бы выудить какой-нибудь намек на ответ. Но она отмалчивалась.

– Ну, скажите, что было самым, самым страшным? – с испугом на упрямом личике допытывалась Лена.

Тогда раздался отрезвляющий голос:

– Угомонитесь вы, наконец, девчонки, или нет?

Все были уверены, что опекунша крепко спит, свернувшись под теплым платком. Но вряд ли спросонок могла так отчеканиться ее острастка, и значит, она молчаливо участвовала в разговоре (что старуха любопытна, девушки хорошо знали). Все-таки ее послушались, стали поворачиваться с отлежалого бока на другой, – земля ведь на чуточку лишь мягче голых досок.

Утро засияло, обещая июньский жар. Лагерь, залитый солнцем, еще спал, и разве только кто-нибудь потягивался, разминая ноющие кости или тоскуя в бессоннице.

Анна Тихоновна не успела задремать, когда Лена осторожно выползла из-под своего пальтеца, подобралась к ней на коленках.

– Я – поцеловать вас. Хорошо? – шепнула она быстро.

Без раздумья привлекла ее к себе Анна Тихоновнами расцеловала, как целует мать своего ребенка или старший товарищ – младшего, когда надо вместе выдержать одно испытание.

– Спать нужно, спать! – тоже, как старшая, сказала она, натягивая на себя потуже плед. И телом, и утихшей душою почувствовала она, что сейчас сладко уснет под этой еще не исчезнувшей, прохладной тенью деревьев. Только теперь, увидавши листву, она узнала клены – такие же, какие нависали над кладбищенской стеной, где ранило Егора Павловича. Но она тотчас решила про себя: «Нет, не вспоминать, не думать! Скоро будет хорошо. Все хорошо. Хорошо». Она повторяла и повторяла это слово, точно нянька у колыбели, и слово убаюкало ее.

7

Очнулась Анна Тихоновна от внезапно толкнувшей ее мысли – «опоздала! надо бежать». С улицы доносился шум езды. Полянка, которую припекало солнце, опустела от актеров, одни чемоданы, узлы лежали врассыпную. Марина и Лена спали. Опекунши не было.

Анна Тихоновна взглянула на Цветухина. Рядом с ним было пусто. Он тоже спал. Перевязанная рука покоилась на груди, голова привалилась к плечу. Чтобы не разбудить, она отошла от спящих тихо, но потом уже не могла сдержать ног. В дверях театра она с разбегу натолкнулась на простоволосую женщину.

– Куда вы?

По голосу легко было узнать ночную благодетельницу.

– Который час?

– Что вы, милая, всполошились? Шесть только пробило.

– Если проснется Цветухин, скажите, я пошла к Прохору Гурьевичу. Да накормите его. Нет ли у вас платочка?

– Идемте, я достану. И умоетесь кстати.

– Нет, нет! С собой у вас есть?

– Да что за горячка, право! – вытягивая из-под рукава помятый платок, с досадой ворчала опекунша. – Пошли бы наверх, позавтракали с товарищами.

Анна Тихоновна схватила платок, бросилась к выходу на улицу.

Вокруг было тревожно. Переполненные людьми, неслись грузовики. Лентами тянулись пешеходы с поклажей, детьми. Когда она остановилась передохнуть и зорче глядела на народ, испуг встряхивал ее. Казалось, брестское утро гонится за ней по пятам, и она опять бросалась вперед.

Но в вестибюле гостиницы было спокойно и так светло, что в первый момент Анна Тихоновна с недоуменьем осмотрелась – туда ли попала? Ошибиться она не могла – на свету все представляется иным, чем в темноте, и она признала лестницу, по которой спустилась накануне вечером. Навстречу шел сонный человек, спросил – к кому она в такую рань.

– Положено справиться у дежурного, – кивнул он на остекленную выгородку портье.

За окошечком взлохмаченная женская голова оторвалась от своих голых локтей, уложенных на столе.

– Кого? – переспросила женщина, с трудом раскрыв клейкие веки.

– Я к народному артисту Скудину.

– А-а… Уехал.

– Он мне назначил, – пропуская ответ мимо ушей, сказала Анна Тихоновна.

– Артист, говорю, уехал.

– Вы меня не понимаете. Он назначил прийти к нему утром. Вот в этот час.

– Это вы не понимаете. Нет такого у нас, выбыл! Понятно?

На лице Анны Тихоновны начала медленно появляться улыбка.

– Вы ослышались, – сказала она немного снисходительно. – Скудин. Прохор Гурьевич.

– Ну, Скудин! – раздраженно переговорила женщина, пододвинув к себе конторскую книгу и сердито залистав. – Какие-то все… точно… не знай… Пожалуйте, отмечен: Скудин П. Г…

Она вскинула глаза на Анну Тихоновну, примолкла и потом досказала смягченно:

– Не буду же я зря… Вон и ключи от номера. Я как раз на дежурство пришла в двенадцать ночи. Сама видела, как его усаживали в машину. Скудина этого.

– В машину? – повторила за ней Анна Тихоновна.

Брови ее сошлись круто, словно она не могла разобраться в чем-то запутанно-сложном. Она еще раз повторила – «машина».

Это ушла еемашина. Та самая, которая должна была отвезти ее в Москву, домой. Которую она ждала весь вечер, и ночь, и утро. Которую дожидается сейчас Егор Павлович.

– Благодарю вас, – сказала она тихо. – Извините.

Отодвинувшись на шаг от окошка, она вдруг повернулась к лестнице и побежала наверх. Сначала одной рукой, потом сразу обеими она забарабанила в дверь номера. Гул долго гулял коридорами. За дверью покоилось безмолвие. Анна Тихоновна забила по ней ногою.

Тот человек, что встретил ее в вестибюле и велел обратиться к портье, запыхавшись, подлетел к ней и отдернул за руку в сторону.

– Вы что безобразничаете? Она опомнилась.

– Можно… Можно, я посмотрю в номере? – пролепетала она.

– Это как такое, в номере?

Она теребила и мяла в пальцах платочек, не в силах совладать с дрожью, окатывавшей ее, как ледяная вода.

– Вчера я здесь, у Прохора Гурьевича, – не могла она остановить своего лепета, и то ли ей пришла на ум ложь, то ли было это правдой, но она, сжимая в комок платочек, выпалила: – Я забыла в номере свою губную помаду! На столе!

– Стыдно, гражданка! Нашли время думать про помаду! Идите-ка отсюда, я провожу вниз.

Она шла, покачиваясь, а сойдя с лестницы, опустилась, присела на ступеньку. Всплыло в памяти, как здесь, в вестибюле, прошедшим вечером назван был Прохор Гурьевич почтительнейше в третьем лице – «они».

Почему же о нем теперь не сказали – «они», а просто – «такого нет»? Значит, между «есть» и «нет» – пропасть. И что же в пропасти? Время. Время, пожирающее все, не исключая совести и вплоть до надежд.

Анна Тихоновна заметила, что за нею следят все те же двое – выпроводивший ее сверху мужчина и дежурная. Они будто остерегались приблизиться и смотрели на нее, как глядят здоровые на душевнобольных.

«Этого не будет, – подумала она со страшной болью оскорбления, – я знаю теперь цену опекунам. Я обойдусь. Я разогну проволоку «своими руками. Как тогда, в Жабинке. И если опять – слезы, никому не дам их утирать. И если – пропасть… меня столкнет в пропасть одна смерть».

Она поднялась. Не оглянувшись, вышла на улицу. До самого театра она ни разу не остановилась и ни разу шаг ее не сменился бегом. Он стал тем шагом, каким всегда был ей свойствен – стремительно-ровным, и в эти минуты – на ее ощущение – невесомым. Вслед за потрясеньем, испытанным в гостинице, по пути к театру, мысли Анны Тихоновны свелись к одной: молчание! Слишком, много слов она вчера слышала и чересчур легко обольстилась ими, чтобы вновь доверяться словам. И не говорила ли она слишком много сама, чтобы теперь уже молчать и только действовать, только делать, что необходимо?

На тротуаре перед театром стояли Цветухин, Лена и полненький актер из брестской труппы (Анна Тихоновна издалека узнала его по клетчатым штанам). Когда она подошла, все трое будто удивились ей, и мгновенье взгляды их не отрывались от ее глаз. Глядя на Егора Павловича, она проговорила, чуть скандируя:

– Изволили отбыть в двенадцать ночи.

– На машине? – вполголоса-спросил Цветухин, и смуглость его отдохнувшего за ночь лица стала серой.

– Да. Их усадили в автомобиль.

Лена зажала рот рукой. Актер ахнул, дернулся всем телом.

– Как же это, а? Я-то думал, вы меня тоже куда в багажник упакуете!.. И Мишка с ним? – спохватываясь, выкрикнул он.

– Не знаю. Меня не было там в полночь… Что с поездом?

– Ах, с поездом! Не добиться до сих пор, когда сформируют. Гонят одни военные составы… А я как потерял вас, думаю, куда им деться? Ясно, думаю…

Анна Тихоновна перебила актера на полуслове.

– Пойдемте, – дотронулась она до руки Егора Павловича.

– На вокзал? – изумился актер, – Я же только оттуда! Егор, милай! Там же бедлам! Не продохнуть, не вылезти. А тут, плохо-плохо, свои люди. Чего нам еще – старикам?

Анна Тихоновна видела, что Цветухин колебался. Его успели переодеть в чистую рубаху и поверх во что-то похожее на пижаму, один пустой рукав которой был подколот снаружи к плечу английской булавкой. Заботы эти обязывали его. Он нерешительно оглянулся на Лену. Тогда Анна Тихоновна притянула и прижала Лену к себе:

– Спасибо. И скажите от нас с Егором Павловичем спасибо всем, всем товарищам. До свиданья.

– Но зачем вы, зачем… в такую полную неизвестность?! – плачущим и все же звонким голосом вылетело из груди у Лены.

– Неизвестность везде. И что лучше – остаться с нею на месте или попробовать вырваться из нее? – ласково ответила Анна Тихоновна. – Пошли, Егор Павлович.

И правда, ни те, кто продолжал стоять на улице, ни те, кто уходил, не знали с точностью, зачем стоят или идут. Воля обладает взрывною силой, и редкий, кому посчастливилось спасти тонущего, знал наперед, что бросится в воду; Одним казалось, что вернее не двигаться, другим – что надо идти.

Улина с Цветухиным не прошли полсотни шагов, как их догнала Лена.

– Я приду… мы принесем на вокзал, принесем вам… – торопилась она.

– Ничего, родная, ничего не нужно, – успокаивала Анна Тихоновна.

– Нет, мы все равно!.. И я вам не успела сказать. Мы решили и уже послали телеграмму, чтобы нас… чтобы всю нашу труппу считали фронтовой! Вот.

Было что-то наивное во внезапно возникшей ребячливой привязанности девушки, но была и покоряющая прелесть чистосердечия. Анна Тихоновна печально улыбнулась.

– По правде сказать, двадцать лет назад я думала – у нас больше никогда не будет фронтовых театров. Никогда. Ну, что ж! Может быть, до встречи на фронте?

– Ах, я бы так хотела! – воскликнула Лена.

Они еще раз простились как родные.

– Вечный фронт, вечный фронт! И люди нашего театра! Что за славный народ! – произносил Цветухин в ногу с маршем, который старался подравнивать к частым шагам своей спутницы. Он был, как видно, рад покориться твердому курсу, опять настраивался на мажор возвышенной роли, и Анна Тихоновна немного иронично взглянула на него – надолго ли?

Вокзал встретил их не-тем, каким они оставили его и каким актер думал припугнуть Егора Павловича. Совсем другой испуг охватил Анну Тихоновну, когда она увидала нараспашку стоящие двери, полупустые переходы и зал с приютившимися по скамьям унылыми горстками людей. Она сразу вышла на перрон, ведя за собой Цветухина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю