412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Федин » Костер » Текст книги (страница 14)
Костер
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:25

Текст книги "Костер"


Автор книги: Константин Федин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 42 страниц)

ГЛАВА ШЕСТАЯ
1

В тот раз, четыре года назад, Извеков не придал особого значения, что его вызвали в ЦК. Вызовы в Москву по телефону происходили часто. На его плечах лежало основное производство завода, и год был особенно хлопотный из-за расширения программы выпуска автомобилей. Бурлила кухня уточнения, согласования, утверждения проектов, планов, смет. Бывало, он поутру вернется домой из поездки в столицу, предпринятой по своему почину, а ночью его приглашают опять выехать по почину наркома либо кого-нибудь еще.

Он остановился, как всегда, в гостинице «Москва» и сразу позвонил в Отдел тяжелой промышленности, давнему своему товарищу.

– Кто? – переспросил знакомый голос.

Извеков повторил свою фамилию, добавил неизменное «здорово», сказал, что прибыл по вызову.

– Слушаю, – ответил товарищ.

– Ты что, стал глуховат?.. По какому делу меня требуют, не знаешь?

– Сейчас справлюсь.

Извеков успел только подумать, что, наверное, совсем запарились в аппарате отдела – лишнего слова некогда сказать, – как неизвестный красивый бас ровно выговорил в трубке:

– Это товарищ Извеков?.. Вам надо позвонить по телефону… (И еще ровнее продиктовал номер.)

– Кому позвонить? Чей это номер?

– Это телефон КПК.

– Благодарю.

– Пожалуйста.

В таких случаях Извеков коротко нажимал пальцем на рычаг контакта и, не мешкая, набирал нужный номер. Но на этот раз привычка изменила ему – он положил трубку.

В Комиссию партийного контроля могли вызвать по любому делу, не касающемуся непременно лично его, – это была первая мысль, и в нее влилась другая, явно безответная, о том – чье же это может быть дело, требующее его явки? Известные ему партийцы были неисчислимы, перебирать их в уме не было смысла, он только попробовал вспомнить, не знает ли кого-нибудь из членок КПК, но не припомнил и кончил тем, с чего должен был начать, – позвонил по телефону, который ему дали.

Отозвалась женщина, попросила подождать, и он дожидался так долго, что уже хотел отложить разговор, когда она секретарски-корректно сообщила назначенный ему час, подъезд и комнату, куда он должен прийти. Он спросил, кто его вызывает. Она ответила:

– Вам скажут, товарищ Извеков.

Недоговаривание было вполне обычно, но толкало, помимо воли, выискивать причину вызова.

До назначенного часа оставалось некоторое время, но не такое, чтобы его можно было занять большим делом. И тут пришел ему на ум Рагозин – старинный друг. Они встречались последние годы исключительно на разных заседаниях и совещаниях, редко и мельком разговаривали, всегда уславливались повидаться, как следует, но вечная срочность дел мешала то одному, то другому, и Рагозин пошутил однажды, что уж, мол, выйдем на пенсию, тогда отведем душу за самоварчиком. Извеков решил пойти к нему.

В здании ЦК, подымаясь по широкой, устланной ковровой дорожкой лестнице, Извеков испытывал знакомое состояние некоторой торжественности, внушаемой важным деловым спокойствием этого большого дома с беззвучно скользящими лифтами, с закруглениями площадок между маршами, с лейтенантами при дверях, ведущих в безлюдные коридоры, с такими же дорожками на полу.

Секретарь по приемной Военного отдела пошел доложить о прибывшем. Возвратившись, он придержал за собой дверь, наклоном головы показывая, что можно войти в кабинет. Но не успел Извеков подняться с дивана, как навстречу вьгшел Рагозин.

– Заходи, заходи, – проговорил он и, не выпуская из своих сильных пальцев руку Извекова, продолжая отрывисто ее пожимать, заставил его пройти вперед.

Они немного постояли посередине кабинета, молча сравнивая свои сложившиеся представления друг о друге с тем, что теперь видели их встречные взгляды.

Петр Петрович Рагозин был настолько уже лысым, что лишь окоемка сивого пуха узенькой тесьмой тянулась от ушей к загривку, и казалось, даже брови вылезли у него и усы поредели, тоже сивые, но по-старому – колечком. Он носил одежду, к которой привыкли и которую считали даже чем-то значительным многие большевики, прошедшие гражданскую войну, – галифе и нечто вроде френча. Этой форме оставались верными, допуская в ней одну вольность: она могла быть стального цвета вместо прежнего хаки. Рагозин называл ее гражданской военного образца. Галифе своими пузырями словно шире раздвигали обруч его выгнутых ног, и это особенно бросалось сейчас в глаза, когда он, стоя на месте, покачивал длинный, тяжелый свой корпус. В нем исчезла былая жилистость, он стал грузноват.

Кирилл одевался обычно, но долгополый пиджак не очень к нему шел. Он делал его еще приземистее, а подложенные плечи и стрелки отворотов острее вычерчивали и без того прямоугольное его сложение. Лицо его мало менялось, только смуглая кожа резче темнела на бритых щеках да виски сильно посеребрились. Глаза, как в молодости, были ясны и редким цветом своим похожи на крепкий чай.

– Все тот. Разве что красивей, – сказал Рагозин.

Извеков, довольный встречей, хотел сесть в кресло спиной к окну, но Петр Петрович опять взял его за руку и усадил в противоположное кресло. Кирилл улыбнулся:

– Совсем забыл: посетителю положено лицом к свету.

– Привычка, братец, – не придавая значения улыбке Извекова и обходя письменный стол, сказал Рагозин.

Он сел на свое место за столом, положил локти на стекло, прикрывавшее лист с отпечатанными номерами телефона, известного под именем «вертушка», и в отражениях белых оконных бликов, бронзы чернильного прибора.

– Да и что ты за посетитель? – продолжал он, тепло глядя в глаза Извекова. – Не знаю, кого больше хотел бы я повидать, чем тебя.

– Я тоже. Но ты не хуже меня знаешь…

– Мне как доложили, – не дал докончить Рагозин, – доложили, что ты пришел, я подумал, не опять ли ты в армию захотел? Соскучился по шинели?

– Просто на тебя взглянуть, – чувствуя внезапную нежность, сказал Извеков. – Не простишь ведь в конце концов, что так часто бываю здесь и никогда не зайду.

– Не прощу, – строго подтвердил Рагозин, и оба засмеялись, припомнив этот особо выделанный под суровость тон, пугавший тех, кто хорошо не знал Петра Петровича.

– Рассказывай, как живешь, – потребовал он и налег грудью на стол, раздав локти, показывая удобством позы, что приготовился слушать долго.

Они переговорили обо всем, что было Кириллу близко, – Рагозин сам подсказывал, о чем говорить, и, выспросив о матери Извекова, Вере Никандровне, тогда еще здравствовавшей, спрашивал о дочери, ее ученье, даже ее росте (в тебя? коротковата? вон что, на полголовы выше! в четырнадцать-то лет? фору, значит, отцу дает, вон как), а потом, с настойчивостью, о жене (об артистке-то своей, об артистке! любят, слыхать, ее на Волге, правда?).

– Как же это ты, братец, – сказал он с неожиданной серьезностью, – как же столько лет ты с ней почти всегда врозь живешь и все еще не развелся?

– По поговорке, Петр Петрович: врозь-то скучно. Оно и крепче, – весело ответил Извеков.

– Нет, не горазд ты идти в ногу с временем. Нынче мужья куда прытче. Сидит жена дома, – почему не работаешь? Развод. Ходит на работу, – чего не сидится дома? Опять развод. А ты, вижу, соглашатель, – как по ее, так и по-твоему.

Хитрый глаз Рагозина поблек, он перевел взгляд за окно, и Кирилл не нашелся, чем прервать вдруг наступившее молчание: он знал, что вторая жена Петра Петровича, прожив с ним больше полутора десятков лет, умерла почти внезапно, никогда прежде не болев. Одиночество было Рагозину знакомо по его первому десятилетнему вдовству, но ои не мог с ним свыкнуться и в одну из мимолетных встреч с Извековым непрошено признался, что нет на свете доли горше байбака поневоле, да к тому же на пороге седьмого десятка.

– А что, скажи, этот, как его? – быстро спросил Рагозин, явно уходя от разговора о себе. – Забыл, как же его… Да брат твоей Анны Тихоновны!

– Павел?

– Ну да что ж это Павел… Он ведь студент как будто?

– Давно уж инженер.

– Да что ты? Где же он?

– На Оружейном, в Туле. Разве твой Иван ничего не говорил о нем? Он ведь дружит с Павлом.

Рагозин широкой своей ладонью медленно провел по всей лысине, что могло означать довольно очевидную неохоту говорить о сыне, но он решительно оторвал от стола локти, распрямился.

– С Павлом дружит, а вот с отцом не шибко. То помиримся, то опять поцапаемся. Да уж коли поцапаемся – надолго.

– Чего вы не поделите?

– Я себя проверяю иногда, может, сам виноват, – не умею подойти? Да нет – вроде пробовал со всей мягкостью, можно сказать, как с дамой изъяснялся. А выходит – все одно поругаемся. И он тоже будто не хочет меня обидеть, а получается… – Рагозин посмотрел на Кирилла с неловкой, извиняющейся улыбкой. – Очень, понимаешь, обидно получается… Ни с того ни с сего меня этаким профаном выставит. Я тебя, скажет, уважаю, но ты ничего не смыслишь в моем деле…

– Об искусстве, значит, изъясняетесь, – чуть насмешливо повторил Извеков рагозинское словечко.

– О живописи, ясно. О чем еще с Иваном говорить можно? А тут – только держи! (Рагозин сжал губы, опять отвернулся к окну.) Скоро год, как глаз не кажет, – проворчал он. Но, видно, ему самому послышалась в ворчне этой жалоба, и, резко поворачивая голову, глядя прямо в лицо Кирилла, он заговорил как человек, вдруг решивший выложить все, о чем долго принуждал себя молчать. – Я его последний раз прогнал. Сказал, ступай от меня, болван. Он пошел. Потом останавливается, говорит: ты будешь раскаиваться, что так сказал. Я ему ответил – никогда! Но я помирюсь с тобой, когда поумнеешь, говорю ему. А он в ответ: для тебя, говорит, поумнеть – означает во всем тебе покорствовать, а искусство, говорит, послушанием не добывается. Повернулся и этаким, знаешь, рыцарем вышел. И дверь за собой не затворил. Сам, мол, за мной затворишь…

– Оставил бы ты его своим умом жить.

– Да разве я против ума? – с некоторой воинственностью изумился Рагозин. – Тут принцип!

– Чей принцип, Ивана?

– Зачем Ивана? Мой! – воскликнул Рагозин. – У Ивана каша в голове. Заладит: двигаться надо в живописи, двигаться! Двигайся, пожалуйста, никто не возражает… Летящий, говорит, камень мхом не обрастет. Откуда у него такой афоризм – не знаю. Но не возражаю. Тоже правильно. Только куда ты летишь, спрашивается. Ежели – в пропасть, то зачем же?

Рагозин повел плечами и, успокаивая себя, сказал помедленнее:

– Может, ему вывихнули мозги, когда он еще по детским домам ходил? Там тогда разные левые лады пропагандировали.

– Дети и без пропаганды всегда левых направлений, – сказал Извеков.

– Вот-вот! Иван мне тоже втолковывал, что, мол, художник в совершенном виде встречается только в ребенке. А что такое совершенный вид? Непременно разве левый? Домики да лошадок рисуют все дети. А потом из одних рисовальщиков фашисты выходят, из других – честные люди.

– Ну, а принцип твой в чем? Из-за чего ваша драка-то?

– Вот он принцип мой тут и есть. Не домиками с лошадками мы дорожим, а людьми. Иван мне что говорит? Я один раз смотрю его живопись, спрашиваю: это какой породы у тебя дерево? Он мне: ты хочешь, говорит, чтобы я пересаживал на холст деревья из ботанического сада? Может, говорит, дощечки с надписями прикалывать – мол, кипарис вертикальный или там… олеа фрагранс? Хочешь, говорит, из художника садовника сделать? И пошел! Я, говорит, не выходя из комнаты, могу написать любой пейзаж вселенной. Воткну, говорит, вместо натуры старые кисти в миску с зелеными щами и создам мой ландшафт.

– Ну, хорошо, Петр Петрович, его ландшафт, – смеясь, сказал Кирилл. – Но что все-таки ты от него хочешь?

– Ты слушай! – ответил Рагозин наставительно. – Я иду ему навстречу. По-мирному. Пусть, говорю, зеленые щи. Но ты смотри, говорю, на свою натуру в миске, а думай об идее. О какой, спрашивает он. То-то что – о какой! О своей. А коли у тебя ее нет, говорю, так тебе и писать нечего… Опять мы врозь!.. Последний раз так и вышло. Он снова мне толковать пошел о летящем камне. О поисках художника, о мастерстве. Я ему отвечаю, что, мол, пойми ты, кривая голова, – все дело в назначении твоих поисков, в назначении, а не в них самих. Что же он мне на это? Азбуку твою, говорит, понять нетрудно. Я, говорит, знаю ее с молодых ногтей. Мастерство, говорит, будет посложнее азбуки. И беда, вдруг заявляет, беда в том, что твердишь ты о назначении искусства, а думаешь на самом деле о его утилизации! То есть вроде как я двоедушничаю, так ведь? Я его за эту утилизацию и прогнал…

– Представляю себе ваши стычки, – сказал Извеков, немного будто заскучав. – Стоит ли только разрывать с сыном из-за споров о картинах, может, даже о вкусах?..

Рагозин горестно махнул рукой:

– Да я бы и не стал! Пусть там поиски… летящий камень… Но во что это в жизни превращается? Непутевость какая-то! Классы Академии художеств бросил. Приехал в Москву, стал заниматься у мастеров-живописцев. Один не понравился, с другим не сошелся. Вернулся в Академию, опять не кончил, опять начал прилепляться к художникам. Слышал я, специалисты о нем неплохого мнения. Талантом будто называют. А у него с ними никак не заладится – все впоперечь. Талант не талант – время уходит ведь, как ты думаешь? А толку не видно.

– Да, время не стоит, – согласился Извеков непохоже на прежний участливый тон, а как-то чересчур общепринято.

Рагозин тонко уловил перемену, и по ответу его видно было, что он готов сменить порыв откровенности на полный нейтралитет.

– Образумиться пора бы Ивану. Мужик вымахал давно под стать отцу.

– Наверно, все-таки ты тянешь побольше, – улыбнулся Извеков.

– Нашему брату тоже бы двигаться надо, не только живописцам. А я как после гражданской войны расстался со строевой, так только из кабинета в кабинет и передвигаюсь… Заговорил я тебя. Торопишься? По части своей индустрии приехал?

– Нет, понимаешь ли, зачем-то вызвали в КПК, – очень живо отозвался Кирилл.

– В Контрольную? – переспросил Петр Петрович с маленькой паузой и, приподняв тонкую стопочку чистой бумаги, постучал ею по стеклу, сровнял листы, положил на прежнее место.

– Да. Не слышал случайно, что там сейчас за дела разбираются?

– Где слышать? У нас дела особые, – раз, два, шагом марш! – шутя скомандовал Рагозин, в такт ударяя легонько кулаками по подлокотникам кресла. – А что у тебя может быть? Нажаловался кто?

– Понятия не имею.

– Что же, прямо от меня – туда?

– Да, уже пора.

Они поднялись.

– Ты зайди, как освободишься, – сказал Рагозин, – расскажешь, что там.

– Непременно. Не очень ты занят?

– Приходи, я буду здесь до вечера. – И Рагозин несколько раз качнул головой, как показалось Кириллу, с ободряющим выражением.

«Значит, он полагает, что меня надо подбодрить, – подумал Извеков, выходя из кабинета, – это странно, однако, если ему неизвестно, зачем я вызван…»

Оставшись один, Петр Петрович подошел к окну. Внизу, ровно вписанный в массивные, высокие фасады домов, лежал по-комнатному тщательно убранный двор. На нем никого не было и у стен не стояло никаких обычных дворовых предметов, так что он был как бы не двором, а особым помещением смежных домов. Перед решетчатыми воротами виднелась будка дежурного поста, и по другую сторону ворот, за их чугунными прутьями, недвижимо сиял черный лимузин, казавшийся сверху длиннее самого себя. И эти ворота, и будка, и лимузин говорили о жизни вне стен домов, о близости улицы, о том, что пространство между домами все-таки – двор, а не комната.

Рагозин глядел на двор, на этажи домов с их начищенными окнами, за которыми белели вздернутые или приспущенные шторы и кое-где по бледно-тепловатой подцветке угадывались зажженные потолочные лампы в белых абажурах колоколом. В окнах, как и во дворе, никого не было видно, и вся картина была неподвижной и неподвижностью знакома Рагозину настолько, что, глядя на нее, он ее не замечал, а лишь принадлежал ей, как она принадлежала ему. За каждым из окоп со шторами, в кабинетах, похожих на рагозинский, находились люди, работа которых состояла в том, что они рассматривали поступавшие дела и готовили по ним доклады, заключения, предложения, либо, получив по делам решения, исполняли их, составляя по ним предписания, директивы, инструкции, разъяснения. Хотя Рагозин не мог видеть людей, заселявших кабинеты за окнами, но они были столь известны ему, что словно бы находились перед взором, и, не глядя на них, он их видел и чувствовал свою общность с ними. Его работа тоже заключалась в том, что он изучал прибывавшие дела и по одним исполнял, по другим принимал решения.

Он постоял так у окна не больше минуты, вовсе не осознавая ни своей принадлежности неподвижной картине домов и двора, ни общности с людьми, сидевшими за делами по кабинетам, – ему незачем было об этом думать, потому что это было ему дано, как даны пять чувств. Но минута была ему нужна, и ее было достаточно, чтобы закончить неожиданные размышления, на которые толкнул его Извеков, – закончить тем, без чего он вообще не мог размышлять, то есть определенным решением.

Он зажег потолочные лампы, вернулся к столу. Водрузив на нос очки в роговой, устаревшей оправе, он долго водил щепоткой пальцев по стеклу, отыскивая на телефонном листе нужный номер. Уселся, взял трубку «вертушки». Особенным пониженным голосом, каким говорил только по телефону, он спросил у своего товарища, старого работника КПК, не знает ли тот, по какому поводу вызван в Комиссию Извеков. Товарищ, в свою очередь, спросил, не собирается ли Петр Петрович привлечь Извекова к военной работе. Рагозин ответил, что не собирается, но и не прочь бы, потому что хорошо знает Извекова по его старой службе в Красной Армии. На это было замечено с дружественным оттенком, что с тех пор порядочно утекло воды и, значит, привлекать его опять к старой службе никакого спеха не было, да, видно, и теперь нет. Кроме того, был задан вопрос:

– А что, он к тебе с просьбой, что ль, обращался?

– Нет, просто в приятельской беседе сказал, что идет в Комиссию по вызову.

– Так он сейчас у тебя, что ли?

– Нет, заходил и пошел к вам.

– Так вот, так, – сказал помедлив, товарищ.

Из его коротких слов Рагозин сделал вывод, что решение, принятое у окна, было правильно. Оно было правильно с двух сторон: во-первых, в КПК будет известно, что Рагозин находится с Извековым в старых приятельских отношениях (от чего Петр Петрович не подумал бы отрекаться) и что он отзывается о нем хорошо, но, впрочем, это ничуть не означает, что Рагозину надо делать секрет из беседы с Извековым у себя в кабинете; во-вторых, из разговора для самого Петра Петровича вытекало, что некое дело Извекова действительно имеется и оно таково, что если Извеков обратится с какой-нибудь просьбой, то идти ему навстречу не следует, не говоря о том, что его нельзя подпускать к военной работе (да это Петру Петровичу и не приходило в голову).

В общем, оправдывалось привычное рагозинское правило – решать все немедленно, но не торопиться. Так хорошо уяснив себе обе стороны вопроса, Рагозин все-таки снова задумался. Он постукивал сложенными очками по стопочке бумаги, повернув голову все к тому же безмолвному окну, будто именно там заготавливались ответы на мысли, которые, прежде никогда не могли возникнуть в связи с Кириллом Извековым, а теперь начали пятнать его, как мокрый снег пятнает человека, вдруг вышедшего из-под крова на улицу. Просидев в раздумье немного дольше, чем стоял у окна, Рагозин внезапным движением кисти оттолкнул очки, скользнувшие по стеклу в сторону, и сказал еще тише, чем говорил по телефону:

– Нет, невозможно поверить!

Но спустя мгновение он тяжело потянул плечами вверх и точно в бессилии опустил их. Наверное, припомнились ему случаи, когда и невозможное в жизни оказывалось возможным.

Извеков в эти минуты уже находился в передней другого подъезда. Широкая дверь лифта щелкнула за ним, и по дуновению воздуха стало ощутимо, что лифт быстро пошел. Лейтенант перед входом в коридор, нагнувшись к столику, сверил по списку инициалы и фамилию Извекова с его партийным билетом, взял под козырек, сказал:

– Прямо и налево, товарищ Извеков.

Казалось, такими же коридорами час назад шел Кирилл к своему старому другу и нога так же мягко уходила в глубокий ворс красных, с цветами по краям, дорожек. Но теперь у него было чувство, как будто он уже лишался какого-то подразумеваемого высшего доверия, так приятно поднимавшего его уважение к себе в этой безукоризненной обстановке.

Справа и слева линейно-точно тянулись желтые полированные панели и двери, и он заметил, что не пропускает взглядом ни одного номера комнат, словно номер, который был нужен, мог выскочить из всякого порядка и очутиться перед ним нежданно. Но когда наконец очередь искомой цифры пришла, на дверях вовсе исчезли номера – на одной, другой, – и Кирилл невольно примедлил шаги.

Вдруг на третьей двери он увидел отсвечивающее, золото большой надписи под стеклом и прежним шагом пошел вперед. Он прочитал надпись от слова к слову: это был кабинет председателя Комиссии – комната, куда его вызвали.

2

Извеков явился в назначенное время, но пришлось долго ждать. Он заставлял себя думать о делах, которые можно было попутно исполнить в Москве, но не мог сосредоточиться. Он не волновался, или ему казалось, что не волнуется. Он только заметил, что следит за своими движениями, но и это объяснил тем, что не научен терять время на ожидания.

В комнате, кроме него, находились секретарь приемной – женщина с пепельным острым личиком и – у круглого стола рядом с дверью в кабинет председателя – молодой человек в темно-синем костюме, читавший газету. Вероятно, сидел он за ней с начала рабочего дня, потому что у него смежались веки и, как приметил Кирилл, он каждый раз, одолев дремоту, читал одно и то же место.

Секретарь входила в кабинет, возвращалась и, не взглянув на Извекова, садилась за свой стол. Ему хотелось спросить, доложила ли она о нем, но в ушах еще звучало отточенное ею приглашение: «Посидите, товарищ Извеков», – и он молча дожидался. Ему подумалось, что это было предусмотрено – не, принять его сразу, а выдержать при дверях, и он спросил себя: не подготавливают ли в этом преддверии по мудрости изречения – смирись, гордый человек? Усмехнувшись сперва такой мысли, он тут же почувствовал раздражение и решил напомнить о себе. С готовой фразой к молодому человеку – «разрешите газету, – вы, кажется, уже прочитали?» – он встал, но поймал вдруг направленный на себя бодрствующий, будто никогда не дремавший взгляд и, сам того не ожидая, повернулся к секретарю:

– Можно взять газету?

На столе лежала пачка газет – наверно, вся утренняя почта, и секретарь, быстро пропустив их между пальчиков, как книжные страницы, спросила, какую он хочет. Извеков ответил:

– Какую дадите.

Тогда пальчики будто недовольно захватили едва не всю пачку и подали ее Извекову.

– Неужели так долго я не буду принят? – спросил он.

Острое личико улыбнулось, видимо оценив изящество вопроса, но в этот момент, по неуловимому для Извекова сигналу, женщина поднялась и пошла в кабинет. Он не успел отойти к своему месту, – она вернулась, повела рукой на открытую дверь:

– Пройдите.

Кабинет был мягко освещен. Торцом к письменному столу тянулся другой – накрытый зеленым сукном, по сторонам обставленный стульями, похожий на предусмотренную дистанцию, которую вошедший должен был пробежать взглядом, чтобы в некоторой отдаленности увидеть председателя.

Хотя он сидел в обычной позе наклонившегося над бумагами человека, было видно, что он низок ростом и изрядно плотен. Он не ответил, когда Извеков поздоровался, но через секунду, не отрываясь от бумаг, словно застуженным, хриповатым голосом утвердительно произнес:

– Задержал я тебя, – и это как бы заменило приветствие, и даже с отзвуком извинения.

Еще через секунду он поднял голову. Его глубокие маленькие глаза через весь кабинет деловито оглядели стоявшего в дверях Кирилла.

– Садись поближе, товарищ Извеков, – показал он против себя на первый из стульев, выстроенных вдоль зеленого стола.

Пока Кирилл проходил комнату, выдвигал стул, усаживался, он осматривал его, слегка пожевывая губами. Потом снова начал прочитывать бумаги, будто забыв об Извекове.

– Двадцать семь лет у тебя партийный стаж-то, – выговорил он неожиданно, не то спрашивая, не то удивляясь.

– Да, – подтвердил Извеков.

– Большой стаж, – сказал председатель.

Оба они глядели теперь друг на друга, точно в равной мере от каждого зависело приступить к делу, но каждый предпочитал не начинать.

Взгляд председателя был взыскательно-пристален, отягощенный, почти прижатый лбом с вылысевшими высокими затонами над висками. Нижняя часть лица, будто не подчиняясь сильному черепу, одутловатая, плывучая, смягчала облик, и главным в нем были подвижные губы, на свой особый лад пояснявшие речь.

– Большой стаж, – повторил он. – Беречь надо такой стаж. Уметь надо дорожить.

Он потеребил пальцем в ухе, словно туда налилась вода, что-то брезгливое изобразили его поднявшиеся к носу губы, он стал листать бумаги, уже совсем не глядя на то, что листает.

– Вот, рассматриваю дело, в которое затесалось твое имя. Расскажешь, как оно затесалось. Для того велел тебя вызвать.

Он замолчал.

Извеков хотел спросить, в чем состоит дело, но его сдержало чувство странной невозможности так же просто сказать председателю «ты», как говорил он. Обратиться же к нему на «вы» – значило бы поставить себя вне обычая доверия, от которого он сам не счел нужным отказываться. В председательском «ты» был заключен именно обычай. Это казалось Извекову несомненным, иначе «ты» было бы не товарищеским, грубым, а Извеков был прямо назван товарищем.

– Хочешь что-то спросить? – будто прочитал его колебания председатель.

– Мне незнакомо дело.

– Познакомишься. Не в прятки играем. И не в кошки-мышки. Разговор будет начистоту.

Председатель опять замолк, долго смотрел в глаза Кирилла.

– Проступок твой возымел тяжелые последствия. Некоторые товарищи считают тебя недостойным звания коммуниста. Вопрос будем ставить.

Кирилл поднял руки на стол и с силой вдавил ладони в скатерть. Ощущение чуть прохладного сукна дало ему возврат к жизни, из которой на мгновенье его словно вытолкнули.

– Не знаю за собой никакого проступка. Кто эти товарищи?

– Кто они – не относится к твоему проступку. Не из тех они людей, с которыми ты себя связал.

– Я могу назвать всех, с кем связан.

– Должен будешь. Без утайки.

– Мне нечего утаивать.

– Не ершись. Забыл, где находишься, – отечески сказал председатель. – Тут вот кратенько составлена справка, где ты работал. Я прочитаю. Скажи, если что пропущено.

Он стал читать с маленькими остановками, изредка вскидывая глаза на Извекова и особой своей мимикой рта выражая то вдруг сомнение, то как бы удивленное согласие, – оттопыривая губы, прикусывая по очереди верхнюю, нижнюю или поджимая обе сразу.

Кирилл держал на столе руки, как они легли, будто найдя верную опору для неподвижности собранного своего тела и для полноты внимания.

То, что он слушал, что было известно ему до мелочей и что вспыхивало в памяти, как только назывались, одно за другим, места его давнишней работы, – все это было пунктиром обыкновенной биографии старого партийца. В иной стране такая биография не могла бы сложиться, а если бы сложилась, ее считали бы чудом. Но здесь, в мире, которой делался и отстаивался такими же людьми, как Извеков, она была обыкновенна. Его шаги ступали вослед событиям, и где находился он, находилась сама современность, – он создавал ее совершенно так, как она – его. И все, что он слушал, говорило не против него, а за него, так что он не мог понять, зачем нужно чтение анкетного прошлого, когда прошлое исключало возможность в чем-нибудь его обвинить. Шаг за шагом оно напоминало торжество Октября, защиту Советов от мятежей, гражданскую войну, победу над анархией, подавление банд и первый, веселый удар топора по свежеокоренному бревну – воскрешенный труд, первый вздох мирного возрождения, молодость, детство новой жизни с ее азбучной наукой штопать, починять, ставить латки, с ее жадным лозунгом: учиться, учиться всему – торговле, арифметике, политграмоте, гигиене, вежливости, технике, отдыху, дисциплине, гражданственности и чтению, чтению без конца! О, как потом все это стало воздвигаться, шириться! Как из азбуки росла, зрела, мужала наука строить дотоле небывалый мир общности, единства целей! И те, кто еще вчера, взрослыми, садились с грифельной доской за парту и учились писать палочки, сегодня осуществляли индустриализацию страны, создавали университеты, академии и уже не хуже знали цену каким-нибудь астрономическим исчислениям, чем сапогам и мылу. Дорога этих побед была трудна, как трудна карнизная дорога в непроходимых горах, и ей были отданы, принесены тяжкие жертвы. Но она работалась, отвоевывалась, мостилась народом, по слову гимна – своею собственной рукой, и потому что обещала быть не только своей, но всечеловеческой, становилась все драгоценней. В борьбе за нее были преподаны и выполнены железные уроки жизни. Они решались Извековым в строю таких же, как он, рядовых истории, и он был счастлив, что число рядовых растет и они все дружнее теснят противников, врагов этой крутой, но чарующей дороги по не доступным никогда раньше карнизам дух захватывающей высоты.

Чем дальше выслушивал Кирилл нечаянный перечень своих трудов и дней, тем яснее чувствовал себя ободренным, что так за него хорошо подсчитано все сделанное им, будто кто-то решил заранее очистить его имя от подозрений или наветов. Сам он вряд ли рассказал бы о себе так коротко и полно.

– А в Ленинграде работал? – спросил внезапно оборвавший чтение председатель.

– Работал. На Ленинском, бывшем Невском судостроительном.

– Что же Молчишь, что пропущен Ленинград?

– Не хотел перебивать. Пропуск я заметил.

Председатель брезгливо опустил углы губ.

– Больно деликатен, погляжу я: не хотел перебивать!.. В каком году работал на Невском?

– Меня направили туда из Сормова. Завод в то время переводили с судостроения на турбины. Пришлось переучиваться. Было это в тысяча девятьсот тридцать…

– Вот тебя и переучили в Ленинграде, – не дал договорить председатель и громко спросил: – Хлебцевича знаешь?

– Хлебцевич… который во Внешторге?

– Был во Внешторге, – сказал председатель с укоризненным упором на «был».

В тот же миг Извеков вспомнил, как добрый год назад из случайного разговора узнал, что Хлебцевич снят со своего поста в Народном комиссариате внешней торговли. Он считал, что Хлебцевич, человек очень способный, заслуженно подвигался по работе в комиссариате, и его удивило – почему он снят. Извеков тогда спрашивал у хорошо знавших Хлебцевича, что с ним произошло, но никто не мог или не желал сказать ничего определенного. Потом это забылось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю