Текст книги "Костер"
Автор книги: Константин Федин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 42 страниц)
Было тихо. Огромный, казавшийся бесконечным, поезд тянулся у платформы. Он пестрел разнокалиберными вагонами – пассажирскими, товарными, русскими, дольскими. Анне Тихоновне не надо было справок, чтобы понять, что произошло. Но первый спрошенный ответил мимоходом: посадка кончена. Кое-где у дверей вагонов, словно приплюснутые к ним, жались молчаливые кучки народа. Двери были закрыты.
– Идем, – сказала Анна Тихоновна. – Идем! – повторила она настойчивее и почти столкнула с места опешившего Цветухина. – Без вас нельзя.
У двери в комендантскую стоял впечатляющего вида железнодорожник, заслонявший собою ход. Его обступала такая же, как у вагона, неподвижная, плотная кучка людей. Анна Тихоновна на ходу сбросила с плеча Цветухина борт пижамы, внакидку свисавшей на забинтованную руку, чтоб она была виднее.
– Пожалуйста, пропустите раненого, – сказала она, выбирая, где бы ближе протиснуться к двери…
Никто не обернулся. Она дотронулась до спины какой-то низенькой женщины и до локтя ее соседа. Они не двинулись. Тогда начались ее дуэли с голосами этой спаянной ожиданьем семьи поневоле. Она все упрямее повторяла, что раненого надо пропустить. Ей отзывались, что тут до нее стоят раненые и что очередь одна для всех. Она громче сказала, что человек ранен в Бресте, но слово будто уже потеряло свою магию: ей ответили – она не одна из Бреста. Тогда она вскрикнула – до каких же пор мучиться человеку, после того как он счет потерял бомбежкам и чудом уцелел в Жабинке? Слово это на момент затушило пререканья. На Анну Тихоновну стали оглядываться, и ей удалось, остерегая руку Егора Павловича, вклинить его в ослабнувшую снизку людских тел. Но сразу раздался грубый или уже сверх меры накричавшийся голос:
– В Кобрине было пожарче твоей Жабинки. От самолетов-то наших ничего не осталось…
– Вы что же, думаете – убитые в Жабинке не заслужили у нашей Родины почитания, которого достойны убитые в Кобрине? – вызывающе спросила Анна Тихоновна.
Несколько человек заговорили с сочувствием к ней. Она еще немного продвинула вперед Цветухина. Страж у двери сказал:
– Ладно шуметь. Приказ всем один – дожидаться другого поезда.
Кто-то выкрикнул с возмущением:
– Дожидайся такой посадки, как нынче: люди штурмом поезд взяли! Вояки…
– Чего вас к дверям поставили? Вон она куда пролезла!
– Да она никакая не раненая. Напустила на себя!
Анна Тихоновна, как в судороге, взбросила к лицу руку, зацепила ногтями корку своей царапины, содрала ее со щеки.
– Ты не в себе, Аночка! – стараясь удержать ее руку, крикнул Цветухин.
Но она не далась и, ухватив пальцами мочку уха, рванула ее книзу раз, другой, пока не оторвала болячку и ухо не покрылось кровью. Она поглядела, на руку и размазала кровь по лицу.
Все, кто стоял вплотную, отступили от нее, тесня друг друга. Железнодорожник приоткрыл дверь, поманил кого-то к себе. Вышел высокорослый человек с красными, распухшими глазами. Ворот его гимнастерки был расстегнут, худая шея тянулась столбиком.
– Что такое?
– Вроде как… – начал было отвечать страж, но только качнул с сомнением головой.
Высокий уже увидел Улину. Встречно глядя на него немигающими глазами, Анна Тихоновна заговорила о том, что должно было окончательно все разрешить:
– Я – народная… народная… – Дальше этого она не двинулась.
Цветухин растерянно поводил кистью руки по очереди на нее и на себя, что было тотчас понято высоким.
– Пройдемте, – сказал он.
В комнате Анне Тихоновне подали стул. Говорить она не могла. Кровь капала из уха на платье. У Цветухина нашелся платок – великодушный дар пинских друзей. Он сам приложил его к лицу Анны Тихоновны и велел держать. Его попросили рассказать покороче, что произошло. Он справился с задачей довольно хорошо.
Через несколько минут они оба шли по перрону следом за высоким. За ним бежали женщины с детьми. На мольбы и плач он отвечал одной фразой: «Со следующим поездом». И лишь иногда, будто не справляясь со своей мягкостью, добавлял: «Да, скоро» или: «Да, сегодня».
У вагона с красным крестом, недалеко от паровоза, они остановились. Он сказал проводнику, что надо посадить.
– Полным-полно! – развел тот руками.
– Надо. И передайте медсестре, чтобы гражданке оказали там… все такое…
Проводник отпер дверь. Высокий нагнул голову на своем тонком столбике и ушел, заарканенный петлей женщин.
Анна Тихоновна с Цветухиным остались на площадке, забитой людьми. Они глядели в дверное стекло и молчали. Очень скоро состав перекликнулся буферами, вагон дернуло и повлекло с тяжким медленным усильем.
Тогда, в последнюю секунду, оба они вскрикнули. Лена и Марина бежали по перрону с узелками в руках, заглядывая в окна, и за ними устало поспешал актер в клетчатых брюках. Никто из них не увидел, как принялись махать им руками Улина и Цветухин. Проводник отворил снаружи дверь, прижав ею к стенке Егора Павловича. Анна Тихоновна успела отодвинуться и зажала все лицо платком в красных пятнах и разводах.
Поезд набирал понемногу скорость.
Так потянулась дорога, исход которой остался позади и был бегством от Смерти. Впереди мерещилась жизнь. Она звала к себе с могуществом, никогда, казалось, прежде не испытанным. И в то же время она внушала сознанию, что бегством ее не отстоишь. Как и чем придется отстаивать – на это еще не могли ответить ни Улина, ни Цветухин. Общими часами испытаний две разные судьбы слились в одну. Но общими часами впереди каждому виделась своя судьба отдельно от других. Какой она будет? Пока они чувствовали себя только беженцами.
На первой большой станции известно стало, что с отходом их поезда немцы высадили в Пинске воздушные десанты. Раскаты брестского огненного изверженья безостановочно ширились над землей. И самой скрытой, а потому самой мучительной боязнью у всех в поезде стала одна: что, если эти раскаты обгонят, забегут вперед, перережут путь?
Поезд уступал дорогу встречным и попутным составам, нескончаемыми стоянками вымаливая себе чуть не всякий перегон от разъезда к разъезду. Но чем дальше пробирался он по неписаному, небывалому маршруту – этот сборный, не составленный, а кое-как сляпанный поезд без номера и литера, – тем больше его изнуренное население накапливало разительных известий о войне. Тогда эти известия начали складываться в новое знание о событии, обрушенном историей на страну.
Война была для Анны Тихоновны Брестом. Теперь же Брест становился лишь одной главой из десятка других глав, с неслыханной мгновенностью вписанных в книгу жизни кровью всего советского народа. Трагедия Бреста не делалась от этого меньше – она открывала собою гордую череду всех трагических превратностей войны.
И в какую-то минуту Анна Тихоновна нарушила молчание задумчивым словом:
– А ведь мы, Егор Павлович, пощажены нашим счастьем с большим великодушием.
Он поднял брови и не отвечал долго, как будто ее мысль была неожиданностью. Потом поскреб ногтями заросший подбородок, улыбнулся.
– Да. Мы, в сущности, отделались крепкими тумаками.
Он привык последние годы не слишком доверять своему жребию, который в молодости рисовался цветистым. Теперь, в конце многотрудного пути, он сомневался в скороспелом решении ехать в Тулу. Не ждет ли его там какой-нибудь новый тумак? не упадком ли духа рожден этот план? Не разумнее ли отправиться к себе в ленинградский угол – одинокий, бедный, но свой, и ждать, когда неизменной верности труду и самой жизни будет поставлена точка?..
На пятый день путешествия голос Анны Тихоновны вывел его из дремоты:
– Видна Москва!
Волнению, овладевшему всеми, было дано слишком много сроку, чтобы перейти в крайнее беспокойство, а затем увлечься и смениться уныньем. Поезд держали на отдаленном подступе к столице. Паровоз отцепили, вагоны заперли, вдоль полотна по обе стороны расставили охрану. Уже к вечеру опять зазвенели сцепы, торкнули буфера, колеса залязгали на стрелках. Но двигались не к вокзалу, а в обход города. Сразу стало известно, что поезд передан на Окружную дорогу и пойдет на восток, в Москве же сходить никому не разрешено.
Но Москва, с ее дорогами на десять сторон, не для одних москвичей означала свободу, к которой все рвались. Улучив момент, когда поезд сильно примедлил ход, Анна Тихоновна и Цветухин выбрались на площадку. Проводник, ожидавший станцию потребовал вернуться на места. Они отказались, уверяя, что умрут в вагоне от духоты. Он пригрозил позвать охрану. Выйдя на подножку, он захлопнул за собой дверь. Поезд тормозил. Проводник стоял, держась за поручень, заслоняя спиной выход.
– Прыгаем? – быстро обернулась к Цветухину Анна Тихоновна.
– Да. Пусти, я первый.
– Нет!
Ухватив ручку замка, она поднялась на цыпочки, всем телом своего легкого корпуса надавила на нее и распахнула дверь. Прежде чем проводник оглянулся и; чтобы помешать ей, вытянул свободную руку, она соскочила на ступеньку, прыгнула на платформу и упала. Проводник, с умелостью железнодорожника, приземлился за нею длинным, плавным шагом, сделал поворот назад, крикнул кому-то – «сюда!»
Анна Тихоновна видела, как спрыгнул Цветухин, Припал на одно колено, но выпрямился, стал подниматься. Два молодых человека уже бежали к нему, словно готовые помочь в беде ближнему, и загородили его. Проводник вскочил на подножку другого вагона. Около Анны Тихоновны тоже стояли двое – девушка с юношей – и девушка взяла ее под руку:
– Не ушиблись?
– Благодарю вас. Ничего.
– Ну, пойдёмте.
И вот Анна Тихоновна и Егор Павлович сидят друг против друга перед столом, покрытым черной клеенкой. В окно напротив видно, как уползает мимо последний вагон беженского поезда. Они в Москве, а если не в Москве, то рядом с нею. За столом перед ними – пожилой сосредоточенный человек в военной форме. Он только что разложил чистые листы бумаги, рядом какие-то бланки и, не собираясь писать, приготовился слушать. Он уже спросил Анну Тихоновну, сохранился ли у нее пропуск в Брест.
– Сохранилась одна я, – не без шутливости ответила она.
Это прошло вполне незамеченным. Егор Павлович предъявил уцелевшее в заднем кармане замызганных чесучовых своих брюк командировочное удостоверение самодеятельного драмкружка с печатью заводского комитета. Бумажка вызвала у военного усмешку, но осталась при бланках.
Задержанные рассказывают свои истории. Военный точно бы проникается расположением к пострадавшей Улиной. Даже замедляет сочувственный взгляд на девушке, которая привела Анну Тихоновну с перрона и осталась при двери вместе с юношей, таким же добровольцем охраны, как она. Щеки девушки покрываются пятнами, и она часто мигает, услышав, как гитлеровцы бомбят на шоссе женщин с детьми. Затем говорит Егор Павлович. Тон его несколько небрежен, будто он хочет внушить, что перенес все ужасы достаточно бодро. Когда на вопрос, зачем спрыгнул он с поезда, Егор Павлович ответил, что едет в Ленинград, а не в Сибирь, – Анна Тихоновна странно поглядела на него. Военный не пропустил ее движения.
– У вас, стало быть, пересадка в Ленинград, – сказал он, – а у вас в Тулу? Интересные точки выбраны.
– Вы не верите? – простодушно удивилась Анна Тихоновна.
– Я вернусь к этому. Сейчас я должен произвести личный обыск.
Она вдруг встала. Бледная, с поднятой головой, сказала глухо:
– После того, что мы пережили… такие же люди, советские люди, как вы, здесь… После всего…
– Сядьте, – остановил военный.
Считай он нужным выкладывать свои мысли, он, наверно, сказал бы: «Не мешайте выполнять обязанность транспортной власти. У вас нет документов. Вы прибыли из военной зоны. Нарушили приказание не покидать поезда. Между собой не связаны ни родством, ни службой. Случайно встретились на границе. Случайно попали в беженский поезд на территории, захваченной врагом. И мы будем отпускать на все четыре стороны, кого бы ни приволок такой поезд?»
Но он сказал то же самое на кратком служебном языке:
– Пройдите в дверь налево.
Анна Тихоновна опять вскочила.
– Это оскорбление… Как не совестно! Позвоните моему мужу, Извекову, в Тулу. Он заместитель председателя исполкома. Меня знают в Москве. Соединитесь с любым человеком из десятка, который я назову… Егор Павлович! – внезапно сменила она пыл на мольбу. – Что же вы ничего не скажете?!
– Что я могу, – пожал он одним плечом. – Первый раз вижу такое обращение с советскими актерами. Как с чумными. Я понимаю – военное время. Бдительность… А вдруг в бинтах моих замотана какая тайна!..
– Бинты тоже посмотрим, – прищурился на него военный.
– Но это же насилие! Над раненым! – обрывисто восклицала Анна Тихоновна. – Люди помогали друг другу под бомбежками, а вы… Почему вы не делаете ничего для выяснения? Вам подтвердят его личность. Позвоните… Соедините меня с Оконниковой, с народной артисткой!..
Существуют имена, один звук которых действует, как горящая спичка, брошенная в сено. Конечно, сырое сено не вспыхнет: далеко не все насторожатся при ином даже громком имени. И Гликерия Федоровна не могла бы рассчитывать, что вся улица обернется, если крикнут – «идет Оконникова», как обернулась бы в свое время, если бы услыхала – «идет Шаляпин!». Но огонь ее славы воспламенял московских театралов.
Военный, видимо, не был театралом. Зато едва произнесено было имя Оконниковой, как девушка, не покидавшая поста у двери, явно сдерживая восторг, спросила:
– Тетя Лика?!
– Да, да, тетя Лика! – обрадовалась Анна Тихоновна. – Позвоните ей! Пожалуйста!
Девушка, осмелев, попросила разрешения найти номер телефона, но начальник манием руки указал ей на ее место. Все же порыв театралки смягчил его. Он достал истрепанную телефонную книгу.
Анна Тихоновна, как только начался разговор, пыталась взять у военного трубку, но указующая его рука делала свое дело. Он не отступил ни на йоту от формы, положенной для такого рода бесед. Лишь удовлетворенный ответами, он проговорил почти уже не служебно: «Передаю трубку гражданке Улиной».
По существу, совершилось восстановление Анны Тихоновны в правах гражданства, и, как при всяком торжественном акте, это мгновение не могло не взволновать. Анна Тихоновна успела крикнуть в телефон – «тетя Лика!» – и расслышать ее голос. Потом она уронила голову на стол и разрыдалась. Военный бережливо вынул из ее стиснутого кулака трубку, сказал:
– Прошу подождать. Гражданка должна успокоиться.
То, что наступило затем, было действительно спокойствием, – наверное, таким, какое живет на большой глубине вод. Но поверхность маленького события, происходившего в этот час на товарной станции Окружной дороги, напоминала скорее шум и плеск разгулявшихся на ветру беляков.
Тетя Лика приехала в сопровождении Доростковой. Обе они сразу сжали в объятиях Анну Тихоновну и не выпускали ее, пока все трое не выплакали первых слез. Потом начался беспорядок вопросов и ответов с короткими всплакиваниями, которые чередовались с наплывами радости и утешений. Потом тетя Лика прижалась к уху Анны Тихоновны.
– Прости ты меня, старуху!
– За что, тетя Лика?
– Господи, да кабы я тебя не втравила в эту поездку!.. Дай, дай я еще поцелую твои ранки, милая.
Она почмокала Анну Тихоновну в давно опять очерствелые на щеке царапины и тут же сообщила самую большую московскую новость:
– Угодил, говорят, Прохор-то Гурьич к немцам. У всех только одно на языке – Скудин!
Анна Тихоновна призналась, что видела его в Пинске, и уверила в благополучном его отъезде. Но в Москве о нем после его отбытия из Пинска не было никаких известий, и – по словам тети Лики – об этом гудят все театры. Анна Тихоновна ни звуком не обмолвилась, как поступил с нею Скудин, и была рада, что в момент разговора о нем куда-то вышел из комнаты Егор Павлович. Перед тем как садиться в машину, она поспела шепнуть ему, чтобы и он ничего не говорил о Скудине никому.
– Он, может, правда погиб. Не надо его винить. Не всегда человек властен над собой.
– А боец властен? – недобро спросил Цветухин.
– Он не боец… Да и мы с вами – какие мы бойцы?
– Положим, мы прошли нашу подготовку, – усмехнулся Цветухин, добавив: – Не все так добры, как ты.
Проводы со станции оказались не тем, чем была встреча. Служащие, искавшие повода взглянуть на артистов во время свидания в комнате, теперь дружно выглядывали из окон, когда они усаживались в черный лимузин тети Лики. Кое-кто вышел на дорогу, и даже сосредоточенный военный солидно тронул пальцами висок, провожая дотоле мало что говорившую ему Оконникову.
Вечер и ночь Улина с Цветухиным были ее гостями. Расходясь по отведенным спальням, они пожелали друг другу покойной ночи. Взаимные улыбки долго держались. Но в последнюю секунду Анна Тихоновна довольно требовательно спросила: – Что вы сказали на этом допросе, на товарной станции? Вы собираетесь в Ленинград?
– Я думал об этом, Аночка. Я ведь уже поправился… И еще как меня встретят в твоем доме, незваного?
– Пока совсем не выздоровели, вы просто в моей власти, – сказала она. – Утром мы едем.
Он поклонился. Быть покорным – иногда это и легче и приятней.
В тульском поезде они почти весь путь простояли рядом у окна, ни о чем не разговаривая, одинаково отДыхая и – кто знает – не одинаково ли думая?
Небо было оживленным – то дымилось тучками, то сверкало лазурью. Русские леса казались созданными, чтоб открывать человеческую душу и полнить ее нежностью к миру.
На мосту через Оку Анна Тихоновна сказала, что эта река почему-то ее всегда волнует.
– Это почти Волга, – ответил Цветухин. – А Волга – что может быть роднее?
Ни слова, ни одного слова не выговорили они о войне, наверно, потому, что не могли забыть о ней ни на минуту. Брест стоял у них в глазах, и они мало теперь смотрели друг другу в глаза. Тот Брест, где ясным утром нарушилось все, что было человечностью. Тот Брест, откуда пошла неутолимая любовь к человеку, обороняющая себя от зверства.
КНИГА ВТОРАЯ. ЧАС НАСТАЛ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Надя Извекова устроила свой чемодан под окном купе. Поезд уже разогнался и лихо тараторил на стыках. Окрестные тульские домишки ускользали порывами, то кучно, то вразброс, как ветреным днем отсохшие листья с дерева.
Так и должно быть. Уносилось, исчезало прошлое. Неужели – исчезало? Ну, до известной степени. Чуть-чуть… И неужели у Нади уже есть какое-то прошлое? Что значит – какое-то (улыбнулась она своему вопросу)? Просто отличное. Но может ли быть, чтобы отличное не вернулось? Конечно. Раз оно прошло. Жалко все-таки, что прошло. Очень жалко. Хотя… разве впереди не будет ничего хорошего? Будет, разумеется. Только совсем другое. А которое прошло – не повторится. Жалко… Но – ничего. То, что впереди, – наверняка неплохо. Даже замечательно. На большой палец, как любит говорить Маша… Чудачка! Выскочила замуж. Восемнадцати лет! А все – Павел… В общем, очень удачно. Он ее любит. Ужасно любит – Надя-то его знает насквозь. И Машу знает. Даже больше, чем его. Влюбилась еще позапрошлым летом. И сразу – по уши. Ревела сколько! Все боялась – мать не позволит. Ну что ж. Счастливая. И Павел… Как все-таки странно: девчонка Машуха, и вдруг – женщина! Уже сегодня. Бог ты мой, какой кошмар… И с кем? С Павлом! На целых тринадцать лет старше ее. Подумать только! Счастливые…
Надя разгладила платье на коленях.
Две женщины сидели напротив, похожие друг на друга, как мать и дочь. Едва тронулся поезд, они стали молча вынимать из опрятной корзиночки и развертывать сначала всякую снедь, потом – замысловатые солоницу, перечницу, складные вилки с ножами, каких Надя отроду не видывала. Закутанные в салфетки вареные яйца они со тщанием раскутывали, ловко раскалывали надвое ножом и выколупывали половинки из лодочек скорлупы. Посолив, поперчив, посандалив половинки горчицей, медленно жевали, глядя за окно.
Надя была довольна, что никого, кроме женщин, в купе не было. Она взяла со столика свою сумочку – недавний подарок мамы («окончишь школу – можешь носить», – сказала мама). По лакированным бокам сумочки бежал рисунок змеиной спинки – черным по белому, а ремешок был гладко черный, и такая же черная полоска опоясывала края и донышко. Удивительно приятия вещица. Внутри лежали платочек, запасные шпильки, иголка с ниткой телесного цвета (на случай, если «потянется» чулок), маленький флакон одеколона и сбоку, в кармашке, деньги («береги капитал» – посмеялся в напутствие папа). Необыкновенно хороший у Нади папа!.. Да, так вот. Словно по мерке устанавливался в сумочке Пушкин в бежевых матерчатых корочках – один из двух томиков, которые подарила Наде ее Лариса, закадычная подружка.
…И племена сразились,
Русь обняла кичливого врага…
Откуда это? Ах да! Вот четырьмя строками выше:
…текла за ратью рать,
Со старшими мы братьями прощались
И в сень наук с досадой возвращались,
Завидуя тому, кто умирать
Шел мимо нас…
Лариса читала это на школьном вечере с таким чувством! Ей тогда говорили: ты прямо артистка! И потом все трое, Лариса и Надя с Машей, сошлись на том, что недаром Толстой так высоко ставил Пушкина. У него ведь, совершенно как у Пушкина, младшие братья завидуют старшим, которые уходят умирать. Маша сперва было заспорила с Надей. «Ты, кажется, подозреваешь Толстого в подражании? – сказала она. – Нельзя же, говорит, механически связывать разные эпохи. Пушкин – одно, Толстой – абсолютно другое!» Но Надя легко ее опровергла: речь-то ведь шла о пушкинских и толстовских героях. А герои жили в одну и ту же эпоху. И Петя Ростов до смерти завидовал брату Николаю, что тот пошел умирать. И завидовал Денисову. От этого, в конце концов, и погиб. Кому-кому, а Наде это совершенно ясно: она ведь неспроста писала про Петю, когда задано было сочинение на тему о любимом герое из «Войны и мира».
Да. Это так. Пушкин предвосхитил Толстого. Жалко, что эта мысль пришла на ум уже после того, как сочинение было написано. Вечная история – когда пишешь, ничего такого блестящего в голову яе приходит. Куда-то улетучиваются красивые выражения… «Предвосхитил» – очень интересное слово. Значительное. Но появилось, когда не надо…
И в сень наук с досадой возвращались.
Тоже очень красиво. «Сень наук». Надя едет в сень наук. Только она не возвращается, а едет первый раз. И уж конечно без малейшей досады (опять улыбнулась она). Едет в Московский университет… Какая же она счастливая! И как бьется сердце (она потрогала себя – сердце билось не очень сильно, но все-таки). Завтра, в понедельник, она явится в канцелярию университета. Ее спросят: «На какой факультет?» Она ответит. Ее спросят: «Образование?» Она скажет: «Яснополянская средняя школа». Все сразу обернутся. Все будут смотреть на нее. У всех засветятся глаза. «Ах, из Ясной Поляны!» – скажет делопроизводитель или даже начальник канцелярии… скорее всего женщина, наверно – очень симпатичная. «Ну, давайте ваши бумаги». И Надя подаст бумаги. В Московский университет!..
– Вы не желаете с нами закусить? – любезно предложила старшая визави.
– Благодарю вас, нет. Собственно, да, но погодя. У меня есть тоже… Есть с собой, – сказала Надя, немного краснея за свое «и да и нет».
– Скушайте вот яичко.
– Право, я завтракала дома.
– Вы в Москву? – спросила младшая.
– Да.
– На каникулы?
– Нет. То есть само собой, потому что теперь каникулы. Но я уже окончила школу.
– Неужели! – вежливо удивилась старшая. – Вероятно, будете поступать в вуз?
– Как вы догадались? – почти воскликнула Надя.
Женщины переглянулись.
– Мы смотрим на вас, как вы все время так славно улыбаетесь.
– Разве?!
Голос Нади стихнул. Сидеть и все время улыбаться – глупо. Сочтут за дурочку. К тому же мамаша с дочкой, хорошо закусив, решили, кажется, поразвлечься Надей. Что-то в них старомодное. Впрочем, не учительницы ли они? Этот обмен взаимопонимающимй взглядами – как он напомнил Наде школьных педагогов!
– Куда же вы? В университет? – спросила старшая.
– Почему именно в университет? – слегка дернула плечом Надя.
– Я просто интересуюсь.
Ну, разумеется! Снисходительность прямо-таки присуща педагогам.
– А какую школу вы окончили? – спросила младшая.
Тут наступил миг торжества Нади (ласковые тети сами подготовили его). Она быстро перелистнула две-три странички своего томика, захлопнула его и с таким холодным видом уставила глаза на вопрошавшую, будто хотела сказать: в сущности, это праздное любопытство!
– Я училась в Ясной Поляне.
– О-о, – вместе отозвались обе женщины и опять переглянулись.
«Получили?» – подумала Надя и нисколько не вызывающе, а спокойно отвернулась к окну. Но нет, странные тетушки не унимались.
– Мы слыхали много интересного о вашей школе.
– Простите, я не расслышала.
Можно было, правда, не расслышать – поезд что-то уж очень загромыхал.
– Из вашей школы выходят, вероятно, настоящие толстовцы, – точно поддакивая самой себе, качнула головой старшая.
Нет, это было умилительно! Так обращаются разве с каким-нибудь малышом, когда говорят ему, что он, поди, положит на лопатки самого большого дядю. На этот раз оба плеча подскочили у Нади.
– Это вы могли слышать от тех, кто не совсем разбирается, что такое толстовство.
– Вы разбираетесь? – с серьезной миной спросила младшая.
– Я делала когда-то на эту тему доклад, – небрежно сказала Надя. – Литкружковцам.
– Вон что! – снова удивилась старшая, и потом обе женщины беззвучно засмеялись, а Надя раскрыла Пушкина и тихо-тихо, почти про себя, промурлыкала в нос обрывок какой-то мелодийки. Это была одна из ее особенностей: если она вдруг на что-нибудь обидится – непременно капельку помурлычет, и тогда все станет на место.
В стихах попадались строки, которые Надя знала, но они почему-то казались новыми, и чтобы понять – почему, надо было думать. Думалось очень плохо. Надя облокотилась на столик, прилегла щекою на ладонь. Вблизи за окном отбегали назад, строка за строкой, полоски огородов, крыши изб и дворов, а вдалеке, не поспевая за строками, тяжелым книжным томом сползал под горку темно-зеленый лесной клин. Опять вспомнилась Маша. Она шла в окружении таких вот клиньев засечного лева, по которому этим утром, на восходе, Надя брела со своими друзьями из Ясной после того, как сыграли Машину свадьбу. Минутами было все еще весело, а потом – как-то расстанно-тихо. Словно каждый в душе своей с чем-нибудь прощался: с лесом, со школой, друг с другом. Маша – с девичьей своею волей и с домом на краю деревни, где оставалась мать. Надя – с комнатушкой в этом доме, где целых три года прожила душа в душу с Машей. Нет, разве кто может понять, что такое в Надиной жизни Ясная Поляна? Разве поймут это сладкие тетушки, которые, наверно, так и не задумываются никогда о разнице между толстовством и Толстым.
Надя немного раздвинула пальцы, закрывавшие глаз, и в щелочку поглядела на женщин. Старшая дремала в уголке, младшая, положив голову на ее колени и подобрав на скамью ноги, неподвижно куда-то смотрела. Глаза у нее были синие-синие… Странно, что Надя ни с того ни с сего обиделась на незнакомых женщин. Они простодушны, доброжелательны и заговорили с ней, как обычно заговаривают попутчики – не лучше, не хуже.
Правда, их тон превосходства, и эти переглядывания несносны. Им хотелось развлечься. Им просто было скучно. Их клонило в сон. Вон ведь как слипаются веки у синеглазой. Можно вполне понять… Наде тоже хочется уснуть. Вернувшись домой после свадьбы, она спала не больше трех часов… Можно понять. И, значит, простить. Простить тетушек… Досадно все-таки. Что досадно? Что так неприятно получилось с тетушками… Но ничего… Сейчас – поспать. Поспать и потом уже возвратиться к тому, что неприятно. С досадой возвратиться… Что это? А! Сень наук… Да, да, Надя едет в сень наук…
Она пришла в себя, потому что больно ткнулась носом об стол. У нее затекли руки. Женщины спали. Поезд шел гладко. Под вагоном лился гул. По лицу Нади размеренно проплывали тени, точно за окном вертелись мельничные крылья. Она взглянула туда. Переезжали Оку мостом под Серпуховом. Вода пылала, как сам огонь солнца. В конце моста, около будки, стоял загорелый часовой. И Надя припомнила прогулку по Оке на моторном катере прошедшим летом.
…На маме было оливковое платье, очень открытое, и она сожгла спину. За капитана был Новожилов. Его все слушались. Он велел маме прикладывать к ожогу капустный лист. Надя с папой ходили в деревню, раздобыли кочан. Катер мчался со вздыбленным носом посередине реки, белые гребешки волн барабанили по днищу. Капитан командовал: «Менять галсы!» Ни он сам и никто на катере не знали, что такое «галсы». Папа стаскивал со спины мамы подсохший лист капусты, Надя прикладывала свежий. Капитан наслаждался властью. Но прочеркнулся над рекою серпуховский мост и стал расти, расти и подниматься ввысь. Человек с моста махал катеру рукой. Другой человек бежал с насыпи полотна по земляным ступенькам к воде. Капитан отмахнулся: «Ерунда, проедем!» Тогда человек на мосту вскинул винтовку над головой кверху. Капитан подчинился, выключил мотор, подрулил к берегу. «Пропуск!» – сказал человек, сбежавший сверху, и подцепил катер багорком за борт. «Я – Новожилов», – ответил капитан. «Дозволение на проезд под мост есть?» – спросил человек. «Я – секретарь Тульского обкома», – сказал капитан. «Нам все едино. Вылезай с бота!» Капитану пришлось смолкнуть. Все поднялись на полотно дороги, в будку, предъявили документы, ждали, пока охрана договорится но телефону с начальством. «Бдительность!» – сердито ворчал капитан. «Это тебе не капуста!» – смеялся папа. «Капусту я выдумал», – еще сердитее сказал капитан. «Как выдумали? – изумилась мама. – Она же мне помогла!» – «Значит, мой авторитет», – внушительно сказал капитан… Вдруг один за другим раздались телефонные звонки. Люди из охраны начали охорашиваться. Принеслась, застреляла выхлопами мотоциклетка, соскочил наземь лейтенант, вытянулся, выкрикнул приказание – немедленно пропустить. Тут только и слышно стало: «Товарищ Новожилов, товарищ секретарь». На катер подсаживали всех под локоток. И уже оставалось прыгнуть с берега капитану, как его попридержал часовой с винтовкой: «Дозвольте спросить, как вы есть авторитет, не скажете – средствие это скотине тоже помогает?» – «Что такое?» – «Я про капусту. Жена у меня ягненка кипятком ошпарила». – «А-а! – воскликнул капитан и прыгнул. – Верное дело. Вели прикладывать утром и вечером!» – скомандовал он с борта… Долго потом веселились на катере, и больше всех смеялась мама, которая тотчас произвела капитана в чин «товарища Авторитета».
…Надя будто и теперь слышит ее смех – рассыпающийся под трель волны о суденышко, видит взгляд, искрящийся пляской солнечного огня в реке. Необыкновенно хороша была мама в своем легком оливковом платье, и чудесной помнится сейчас игра ее коротких волос на жгучем лобовом ветру. Как жалко, что теперь из-за неожиданных гастролей мамы в каком-то брестском театре Надя ее увидит не раньше чем через две недели. Зато потом они не разлучатся все лето. Ни за какие блага на свете! А покуда – покуда Надя поживет в Подмосковье со старинной-старинной своей подружкой Женькой!







