412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Федин » Костер » Текст книги (страница 15)
Костер
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:25

Текст книги "Костер"


Автор книги: Константин Федин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 42 страниц)

Извеков хотел подтвердить, что знал Хлебцевича, но его опередил вопрос:

– С какими иностранцами связан?

– Связей нет и не было, – резко ответил Извеков. – Я согласовывал с иностранцами номенклатурные списки наших заказов. Чаще всего с немцами.

– С американцами, – вставил председатель.

– Да, тоже. Но всегда в присутствии работников Внешторга.

– Значит, иностранные связи те же, что у Хлебцевича, – сказал председатель.

– Мне неизвестны связи Хлебцевича. Меня он приглашал на консультации. Были заседания, больше ничего.

Председатель протянул через стол лист бумаги с отогнутым нижним краем.

– Твоя подпись? – спросил он, встряхивая в руке бумагу. – Привстань, привстань!

Опираясь кулаками на стол, Извеков приподнялся, посмотрел на свое бесспорное, с нажимом по опущенному хвосту «з», тяжело поднял глаза. Кровь прилила к лицу, – он проговорил медленно, насилу удерживая голос:

– Я не знаю, под чем стоит эта подпись.

– Надо знать, под чем подписываешься! Хочешь, чтобы я тебе доверял, а мне не доверяешь? Думаешь, ловушки тебе будут ставить? Читай!

Председатель толкнул бумагу в воздух, она взмыла вверх и, остановившись, плавно опустилась, далеко скользнув по сукну, так что Извеков должен был отодвинуть соседний стул, чтобы до нее дотянуться. Едва он увидел первые строки текста, как возмущение, которое толкало его к резкости ответов и которое он сдерживал изо всей силы, вдруг улеглось. Он сказал с каким-то доверчивым недоуменьем:

– Так ведь это моя характеристика Гасилова! Старая характеристика, – я ее дал, кажется, еще в Ленинграде…

– Опять, стало быть, Ленинград… – будто одному себе проворчал председатель.

– Гасилова я знал еще в Саратове, в самом начале гражданской. Он работал по жидкому топливу – проводил национализацию складов Нобеля. Так и оставался потом топливником. Отлично знал свое дело. Когда я был на Невском заводе – встречался с ним по работе в Ленинграде. Там он тоже был на хорошем счету. Помогал и нашему заводу при заминках с топливом. Да, припоминаю сейчас: характеристика написана в одну из моих московских командировок. Не в Ленинграде.

– По чьей просьбе написана? – остановил его председатель.

Неожиданное раздумье помешало Извекову ответить сразу.

Он старался припомнить, как появилась на свет бумага, которую он все еще держал в руке, и в то же время искал разгадку – почему ход разговора ставит его в зависимость от двух выплывших чужих ему имен.

– Долго думаешь, – заметил председатель.

Вдруг, будто сделав открытие, почти обрадованно Извеков сказал:

– Гасилов-то переходил тогда из Ленинграда во Внешторг!

– Вот то-то, – с упреком вздохнул председатель. – Дай сюда бумагу. Получается, Гасилова подсунул Хлебцевичу ты.

– Я никогда ничего не подсовываю. Я написал, что о нем знаю.

– Помолчи. Все уже сказал. Больше не скажешь. Вот и Хлебцевич пишет, что Гасилова ты знал. А он не знал. Так и пишет: Гасилова с лучшей стороны рекомендовал мне хорошо знавший его старый большевик товарищ Извеков Кирилл Николаевич. Он, значит, Хлебцевич, не виноват. А ты, выходит, виноват.

– В чем виноват?

– В чем виноват! – переговорил ворчливо председатель.

В этом его ворчании, сопровождаемом разновидным движением губ, иногда с почмокиванием, сквозило что-то добродушное, как у стариков, которые хотят быть суровыми, по природе же снисходительны. Но внезапно рот его выпрямился в линейку, губы стали бледны, голос чист и холоден.

– Аттестуешь честным советским работником мерзавца, да еще спрашиваешь, в чем виноват. Гасилов – невозвращенец. Изменник! Понимаешь? Который раз за границей печатают его паскудные интервью о Советском Союзе. Клеветник!.. Хлебцевич командировал за границу клеветника. Врага народа! А кто поручился Хлебцевичу за врага народа?

Он несколько раз попробовал ухватить лист с подписью Извекова, но лист ускользал все дальше от его дрожавшей щепоти. Он, как школьник, быстро помуслил указательный палец, подцепил бумагу и, тряся ею в вытянутой к Извекову руке, крикнул:

– Вот кто!..

Он бросил бумагу и отвернулся всем корпусом вбок. Горящие маленькие глаза его сделались виднее, губы опять потолстели, надулись дудочкой, как от обиды. Он шумно дышал, раздувая ноздри.

Прошла безмолвная минута. Он встал.

– Рассмотрим вопрос о тебе на партколлегии.

Взгляд его был опущен и с неприязнью передвигался по разрозненным на столе бумагам. На низкой ноте, как будто успокоившись и совсем вскользь, он выговорил:

– Предъяви партбилет свой.

Извеков поднялся, тихо обошел председательский стол, подал билет.

Председатель раскрыл билет, долго смотрел на заглавную сторону, перелистнул страничку, также долго стал рассматривать ее оборот. Потом он взглянул на Извекова, вздернул брови, словно пораженный изумлением, и тотчас опять перевел глаза на билет.

Рот Кирилла не разжимался, под нижними веками проступили темные разводы, точно он только что встал после болезни.

Председатель медлил. Затем как-то странно, негодующе кашлянул и не отдал, а воткнул в опущенную руку Извекова его партийный билет.

– Ступай! – глухо сказал он.

Кирилл поклонился и пошел к двери. Тот застуженный, хриповатый голос, которым он был встречен, нагнал его на выходе из кабинета:

– Мы вызовем тебя, товарищ Извеков.

Он придержал шаг, но не обернулся, отворил дверь, стукнулся плечом о ее закрытую половину и, глядя перед собой неподвижными глазами, все еще сжимая в пальцах свой билет, прошел приемной комнатой секретаря.

Человек с газетой смерил его взглядом по спине от затылка до ботинок. Секретарь поправила на виске свесившуюся букольку.

Кирилл медленно шагал пустыми коридорами, стараясь ровно держаться полосы в цветах по краю мягких ковровых дорожек.

3

Если бы Кирилл Извеков не обещал зайти к Рагозину или если бы вовсе не виделся с ним перед тем, что произошло, как не виделся иногда годами, то все равно в такую минуту он вспомнил бы о нем. Петр Петрович в сознании Кирилла был уже больше четверти века из тех учителей, которые не только не запрещают ученику возражений, но любят, когда он возражает. Редкий разговор Кирилла с Петром Петровичем не был спором, и, когда, со временем, ученик начал переспоривать, учитель, поупрямствовав, признавал за ним правоту и потому всю жизнь оставался в его глазах прежним, всегда правым учителем.

Очутившись на улице и отойдя от дверей подъезда на край тротуара, Кирилл остановился. Ветер сильно клонил деревья бульвара, ветви кипели, пестро размахивая метелками своей листвы. За этим шумом неслышно подкатил, притормаживая, и стал перед Извековым сияюще-парадный «паккард». Кирилл невольно посторонился, чтобы не задела открывающаяся тяжелая дверца машины. Медлительно пригибаясь, на тротуар вылез и осанисто распрямился мужчина жизнеобильных красок на лице.

– Извеков! Опять в Москве? – сказал он, нимало не удивляясь. – Ждешь машину? Нет? А то садись, тебя доставят.

Они поздоровались. Это был знакомый Кириллу инженер-плановик, известный работникам заводских плановых отделов по прозвищу «Дам жизни!». Задержав руку Извекова в своей, он спросил:

– У тебя жар? Нездоров?

– Простыл, – ответил Кирилл.

– Чего ж кепку не наденешь? Надо за собой следить. У меня приятель погулял вот так с гриппом, потом воспаление среднего уха, потом осложнение, потом трепанация, а третьего дня мы ему сыграли Шопена. Следить за собой надо, – повторил он и, уже не подав руки, но крепко обтирая ее платком, кивнул и пошел к подъезду.

С этой чужой фразой в голове – следить за собой надо! – Извеков тронулся с места, повторяя ее бессмысленно, в то время как весь он был во власти одной-единственной мысли о нечаянно обрушенном на него обвинении и о жестоко открывшейся ему своей вине.

Уже в первый момент, как только он ступил в кабинет Рагозина, по первому его шагу Петр Петрович понял, что Кирилл явился к нему не тем человеком, которым ушел час назад. Они сели лицом к лицу перед столом, одинаково, как бы равноправно освещенные потолочной люстрой, и Рагозин молча смотрел на Извекова, пока тот не поднял веки и тоже не остановил на нем своего взгляда.

– Ну? – сказал Рагозин.

Тихое, колеблющееся движение прошло по щекам Извекова, будто он не мог решить, какой склад лица отвечает тому, что он чувствовал, да так и не решив, выговорил с однобокой, не то пренебрежительной, не то извиняющейся улыбкой:

– Существует, оказывается, дело… дело Извекова, понимаешь ли…

– Дело?

Малословная строгость Рагозина помогла Кириллу собрать волю. Он коротко, одним духом выложил ему суть происшедшего и остановился, изумленно вскинув черную линейку своих бровей, точно не веря тому, что говорил сам о себе.

– Как же это ты, а? – тихо спросил Рагозин.

– Ну, именно! – воскликнул Извеков. – Я только услышал это, подумал прежде всего, как же это он… Гасилов… – Кирилл опять приостановился. – Подлец… – выговорил он с омерзением. Подбородок его свело судорогой, оттянувшей рот книзу. – Как осмелился, как он мог, изменник… была у меня мысль. А сейчас спрашиваю себя: как же это я? Как это я?

– Да, брат… выходит, ты, – угрюмо сказал Рагозин.

Вдруг Кирилл уткнул локоть в колено, прижался виском к раздвинутым пальцам, быстро спросил:

– Ты не думаешь, кто-то меня хочет замешать в ленинградские дела… не знаю, со старой оппозицией, может быть? Все время клонился разговор к Ленинграду.

– Совесть, что ль, не чиста? – нахмурясь, спросил Рагозин.

– Это ты смело!

– А я не из робких.

– Я тоже, – немного вызывающе сказал Кирилл и резким толчком снова распрямил спину.

– Чего же ты испугался, что тебя во что-то там замешивают?

– Я хочу знать, что ты скажешь: может ли дело быть вовсе не в предателе или не в нем одном, не в Гасилове, а еще в чем?.. Но если ты стал сомневаться в моей совести…

Рагозин наклонил голову – не согласно, а с тем выражением, что, мол, не только может понять обиду Извекова, но очень хорошо, что он обиделся.

– Ты, видать, здорово расстроен. Не поглупел ведь?.. Выискиваешь объяснения, когда они на ладони. Как это так: дело не в предателе? Хочешь не хочешь, удружил ведь предателю…

– Не по злу же я, в самом деле! – вырвалось у Кирилла.

– Не по злу. И не по легкомыслию, наверно. По случайности. По случайности, которой нельзя допускать. Нам, партийцам, особливо нельзя.

– Теперь будешь мне говорить о партийном долге.

– Буду. Долг-то, получилось, нарушен? Не Гасилов, поди, обязан был соблюдать его за тебя.

– Значит, ты спрашиваешь насчет моей верности партии?

– Я не спрашиваю. Я говорю, как ты с твоей верностью обошелся.

– На карту ее не ставил.

– Не ставил. А ставка взята. Каким игроком – нынче тебе поднесли на подносе.

– Но ты ведь тоже знал и помнишь Гасилова?

– Вроде как помню. Крутился такой…

– А я его и много позже знал, по Ленинграду.

– Стало быть, он и в Ленинграде крутился.

Извеков откинулся на спинку кресла. У него как будто не находилось больше никаких слов, или он перестал их искать. Он глядел на стол, на ту зеркальную гладь стекла, в которой недавно, вот только что отражалось лицо Рагозина – прежнего Рагозина, участливого, любимого товарища, а не хмурого ворчуна, заладившего читать монотонную пропись. Стекло на столе теперь взбрасывало кверху отражение люстры и этим застывшим светом холодило Извекову глаза. Все стало иным в этой комнате, и казалось, Рагозин не понимал чего-то самого главного, какой-то особой боли, испытываемой Кириллом, и не хотел дружелюбно вслушаться в нее, почувствовать то, что чувствовал он. Неужели исконный добрый друг и впрямь мог усомниться в верности Кирилла тому, чему оба они, с молодых лет, отдавали свои силы без остатка?

– Верность! – словно одному себе проговорил Кирилл. – Убеждения свои складываешь мыслью. Мечту строишь тоже мыслью, воображением. К цели своей тебя зовет сердце. А верность? Дышишь – тебе и на ум не приходит, что без воздуха перестанешь существовать. Убеждения, цель, мечта – все вместе живет, пока ты этому верен, пока этим дышишь. Верность – это дыхание. Дрогни она – сразу тебе перехватит горло.

– Пострадать она может, вот что, – сказал Рагозин, – понимаешь меня? Думать о ней надо, о верности. Ладно там, дыхание, или как ты еще захочешь рассудить. А за чистотой-то воздуха небось наблюдаешь? Зазевался – его отравят. Гасиловы всякие…

– Я говорю, невозможно, чтобы человек нарушил верность и не заметил, что нарушил! – с новым жаром воскликнул Кирилл.

– Что же ты не заметил, пока тебе не сказали? Раньше, чем сочинять похвалы черт те кому, ты бы вспомнил о преданности партии.

– По-твоему, я забыл.

– Не по-моему, а по тому, что вышло.

Кирилл развел руками: оба они топтались на месте.

Он явился к Рагозину, чтобы тот отмерил его виновность той же мерой, какой мерил ее он сам. Сколько лет Гасилов повсюду считался достойным человеком, и никакой провидец, будь он святым духом, не наворожил бы, что это – изменник. Почему его тень должна упасть теперь на Извекова? Если вина Извекова в том, что он поступил доверчиво, где была нужна проверка, – разве отсюда возникает его прикосновенность к измене? Он ждал, что Рагозин скажет: нет, такую меру к его вине никто не приложит. Но у Рагозина не находилось сказать ничего, кроме укора, словно он наперед вынес Извекову приговор без снисхожденья. Словно не случилось бы никакой измены, не будь злосчастной бумажонки, по старой памяти написанной когда-то где-то на ходу.

– Тут никакой связи! Нельзя так ставить вопрос, – сказал Кирилл с обидой. – Это все равно, что привязать меня к Гасилову, потому что… он и я купались когда-то в Волге.

Рагозин легонько кашлянул, погладил усы.

– Волга уж наверно ни при чем. Ну, а ежели бы ты на Волге Гасилову купальню соорудил, тогда…

– Спину бы тер ему! – вставил почти злобно Извеков.

– Вот-вот, – уже не скрывал улыбки Рагозин. – Спину ежели бы мылил ему персонально, в купальне, как же бы тебя не спросить – а с какой целью?

– Вся эта нелепая история для меня нешуточное несчастье, а ты… – перебил и не досказал Извеков.

Рагозин вгляделся в него все еще улыбающимися глазами и этим взглядом заново рассмотрел его лицо – сжатое, странно уменьшившееся и в мелком подергивании, заметном не по наружным чертам, а где-то под ними. В то же время Кирилл увидел, как улыбка Рагозина, исчезая, оставляла на нем какой-то брезжущий, рассеянный свет, точно поутру медленно приотворялась ставня. Недолгий этот момент показался им обоим внятным возвращением прежнего взаимного чувства, может быть, потому, что произнесено было все объяснявшее слово – несчастье.

– Век целый друг друга знаем и, кажется, обходились без объяснений насчет верности, – смягченно, но все еще с горечью сказал Кирилл. – Что тебе не понравилось в моих словах? То, что считаю свою преданность партии естественной, как самодыхание? Разве это значит – я не проверяю себя, не слежу за своими поступками? (Он вдруг, словно бы не к месту, усмехнулся.) Мне сейчас пришла одна такая мысль… Воспоминание. Может, рассказать?.. Словом… Помнишь, конечно, мироновский мятеж? Историю под Хвалынском?.. Я тогда очутился в Черемшанах, в мужском скиту. Староверы еще ютились там густо, монахи по-прежнему служили в рубленой своей церковке. Все ущелье было переполнено пришлым людом – гостями, набежавшими из городов. Но в скиту были две-три далеких кельи, – их уединение ревностно охранялось. В одну меня сводили – посмотреть. Я был комиссаром, и монахам надо было показать, что от начальства тайн никаких нет. Вилась туда тропинка сквозь гущу неклена. Знаешь, как у нас оплетаются некленом склоны холмов. На таком заросшем склоне увидел я, когда уже вплотную подошел, избенку. Кряжи в пол-обхвата, а похожа на игрушку – очень ладно связана, вся в одну горсть. Сени были настежь, и дверь в горницу тоже отворена. Я подал голос, никто не отозвался. Шагнул на крыльцо. В сенях на полу, как раз против входа в горницу, – открытая дубовая домовина. В головах ее – приплюснутая подушка в ситцевой розовой наволочке, и к ней прилипли переплетенные длинные седые волосы. У задней стены сеней – стойком гробовая крышка. Поверху накрашен черный крест о восьми концах. Словом, все, что в этой части наложено на монаха по схиме. Я хотел заглянуть в избу. Но появился из некленов сам схимник – сухой, опутанный седым волосом, как хмелем, старик. Сказал «мир вам», пригласил зайти в горницу. Мы поговорили. То есть говорили мои провожатые, а схимник отвечал больше поклонами. На прощанье он подал руку и сказал мне: «Мир с вами». Мне, помню, представилось это неподходящим: я тогда воевал, на фуражке моей была красная звезда. Но, правда, не победы ведь мог он мне пожелать? Это и не важно – не к тому веду… Я спросил тогда у него, с извинениями за неуместное, может быть, любопытство, с каких пор начал он проводить ночи в своем дубовом ложе. Он ответил (конечно, как это у них полагается – очи долу), что, мол, память его этого не хранит. Но потом мне сказали, что почивает он во гробе уже скоро двадцать лет. Стало быть, с самого начала нашего века! Это меня изумило: до чего стоек старик! Такой не поддастся, не уступит… Вот и вся история. Но, представь себе, мне тогда неожиданно стало весело. Я даже рассмеялся. Да, да, там же, только мы отошли от кельи и мне сказали, что монах ночует в своей колоде двадцать лет, я засмеялся. Мне подумалось, что мы – тоже ни за что не поддадимся, не уступим! Подумалось, что мы крепки своими убеждениями не меньше, а больше, чем старик своей верой. И что не только он нас не пересилит, но и все, кто с ним, сколько бы их ни было и сколько бы ни изумляли своим упорством, – не перетянут нас никогда!.. Пока Извеков говорил, Петр Петрович все больше мрачнел и так под конец насупился, будто наглухо захлопнулась ставня, через которую минутой раньше брызнул на него свет.

– Сладостная басенка, – сказал он неторопливо. – Ты что же, убеждения коммунизма со старой верой сравниваешь? С религией?

Кирилла даже отшатнуло в сторону от удивления.

– Крепость приверженности сравниваю, – воскликнул он. – Стойкость сравниваю, упорство! Шли ведь когда-то раскольники в огонь за свою веру. Разве мы отступаем перед огнем, защищая свои убеждения?

– Какое же сравнение? – настаивал Рагозин. – Там люди в чем стойки были? Что отстаивали?

– Ну, подумай, о чем ты спрашиваешь? – не переставал дивиться Кирилл.

Но Рагозин только настойчивее напирал. Впервые за разговор он поднялся и, нависая над Извековым твердыней своего тела, одним видом говорил, что не намерен соглашаться.

– Староверам хотелось, чтобы ничего в мире не двигалось. Вот они за гробы и держались. Чтобы вся жизнь была приготовлением смерти и все как было, так бы оставалось. А мы идем к тому, чего еще никогда не бывало. Стоим за то, чтобы все менялось, вперед двигалось, к переменам. Они за покой готовы были жизнь положить, да и клали, знаю. А мы из беспокойства сделаны. Они на смерть шли потому, что, по-ихнему, все вокруг должно умереть и весь род человечий алтарю господнему представиться. А мы на смерть идем, потому что, по-нашему, все вокруг должно жить. Мы за жизнь, они за смерть. Как же этого не понимать?

Рагозин уже решительно прохаживался, останавливаясь на каждом своем «а мы» и взглядывая на Кирилла осуждающе.

– Наша стойкость иного источника и совсем иных целей. Никакую другую в сравнение с ней поставить нельзя. Пусть твой монах сто лет проспит в колоде, упрямство его все равно – бессмыслица и потому нуль. А ты своим сравнением нуль этот возвеличиваешь.

– Сразу уже – мой монах! – сказал Кирилл с усталостью. – Ну, что ты мне вдалбливаешь? Я не совсем тупой. Сравнение пришло мне на ум давным-давно и больше со смехом, чем всерьез.

Он тоже поднялся.

– Раньше ты умел в шутке найти соль.

– Знай, чем шутить! – почти оборвал Рагозин, но тут же добавил помягче: – Да и не до шуток тебе сейчас.

– Верно, не до шуток, если уж и ты говоришь со мной, точно с отступником.

Рагозин только метнул суровым глазом, достал платок, развернул его обрывистым взмахом, накрыл голову и протер лоб и лысину. Точка была поставлена.

– Я хотел бы знать, – сказал Извеков, – дашь ты обо мне товарищеский отзыв, если понадобится?

– Спросят – отмалчиваться не буду.

– Извини за длинный разговор, – сказал Извеков и подал руку.

Когда он уходил, Рагозин посмотрел ему вслед с таким выражением, словно никак не ждал, что разговор на этом будет, в самом деле, кончен. Ему важнее всего было убедиться, что Извеков только ошибся, не более, и он убедился, что это так, и не понимал, отчего не успел сказать об этом Кириллу. И тут в нем очнулась к Извекову любовь. Это было так, будто кровь остро прилила к сердцу и остановилась в нем. Он поднял руку, хотел позвать Кирилла, но тот уже закрыл за собой дверь.

Кирилл закрыл дверь совсем не с тем чувством, с каким до того выходил за дверь другого кабинета, где обрушилась на него нежданно-негаданно беда. Оттуда вышел он ошеломленным. Рагозинский кабинет он покидал в полной ясности сознания, говорившего ему, что старый друг оттолкнул его в горькую минуту. Он сознавал, что Рагозин был по-своему прав, как по-своему прав был он сам. Он искал мыслью, почему эти две правоты не сошлись в одну, а разошлись. На это он не мог себе ответить. Но из того, что правота Рагозина не сошлась с его правотой, вытекало одиночество, которого Кирилл не знал никогда в жизни и которое угадал предчувствием, когда расстался с другом.

Он в тот же день уехал из Москвы домой. Ночью в поезде его знобило, он не спал: стояла зяблая весна.

Вскоре партийный комитет завода и партбюро районного комитета рассматривали его дело, и дирекция завода предложила ему оставить должность. Через двадцать семь дней (он считал эти дни) ему прислали направление на новую работу. Он был назначен в Тулу. В Москву его больше не вызывали.

В полушутку сам с собой он говорил о себе, как о штрафном. Всерьез же он сложил правило: делай, что должен, и терпи, что неизбежно.

4

Как много вмещает в себя минута воспоминаний! Она похожа на короткий взгляд, брошенный с горы на окрестность: видишь сразу леса, поля, речную пойму в лугах, дорогу, то исчезающую в зарослях, то лентой перетянувшую взгорье, строения под одинокими деревьями, и крыши в садах, и карусели облаков в воздушных далях, и все это – в сумраке теней и бликах света, все в красках, движении людей, машин, животных, и все, кажется, обернулось туда, куда торопится охвативший пространство ветер. Беспорядочно смешанные подробности зрение улавливает в один миг, связывая их в целое.

Так в быстрых подробностях и в один миг вспомнил Извеков множество событий, предшествовавших его приезду в Тулу, едва только вышел за калитку и заметил беспечную струйку воды, которая вилась из крана колонки на перекрестке улиц. Память искрами выбивала из прошлого важное и ничтожное, далеко ушедшее и недавнее, и все это вилось вокруг одного стержня, как падающая струя воды.

Всего несколько минут хода предстояло Извекову до обкома. Он торопился. Еще звучал в ушах голос радио, отчеркнувший прожитую жизнь от новой. Надо было в эти минуты решать – что брать с собой из пройденного в эту новую жизнь. Хотелось, чтобы все было ясно: точное осознание случившегося, твердый план действий. Но чувства бушевали, и сразу смирить их ему не удавалось. И вдруг нежданная мысль приостановила шаг Извекова:

«Хорошо, что умерла мать».

Он сейчас же пошел по-прежнему быстро. Ему никогда раньше не приходила на ум такая нелепая жестокость. Он жалел, что мать не пожила еще, не увидела выздоровевшей Нади, не посмотрела, как жизнь подвигается дальше. В последние годы он старался оберечь мать от всего, что ее могло встревожить. Но ведь нельзя же было бы скрыть от нее войну! Сейчас ей стало бы известно, что случилось с Аночкой. Она уж «терзалась бы мукой за Кирилла, за Надю. О да, мать сделалась бы опорой Кирилла в испытаниях, которые для него наступили и теперь ожидают всех. Она умела бороться без жалоб. Кирилл учился у нее самообладанию. Но все же лучше, что смерть оградила ее от горя, собравшегося шагнуть, а быть может – уже шагнувшего через порог извековского дома. Разве мог Кирилл пожелать, чтобы это бремя ему облегчила мать своими старыми плечами?

…Он вспомнил, как однажды померкли от горечи всегда ясные ее глаза. Это был все тот же случай, который своротил жизнь Извекова с большака на проселок. Когда он сдал дела завода своему преемнику и вернулся домой, он взялся очищать свой стол от накопившихся бумаг. Тут были наброски размещения станков по цехам, карандашные эскизы разных чертежей, черновики докладных записок, планы жилых домов для рабочих. Он думал – могут найтись документы, нужные заводу, однако бумаги показались ему отжившим век хламом. Он решил все сжечь. Но тут мать позвала его ужинать.

Они сидели вдвоем – дочь возвращалась из школы поздно, жена была в отъезде (Кирилл ждал ее на другой день). Он спросил:

– Ты, мама, все еще, кажется, бережешь мои письма с фронта и разную разность?

– Даже твои ученические тетрадки, – ответила она с гордостью.

– Не добавишь ли к ним кое-что из бумажек времен здешней моей работы?

Немного подождав, она спросила:

– Что-нибудь случилось?

Он взглянул ей в лицо и опустил глаза.

Он не мог спокойно видеть, как спрямились в спичку побелевшие ее губы и темнел свет ее взора.

– Ты прости, что я молчал до сих пор.

– Думаешь, я ничего не замечала?

Он заставил себя вновь посмотреть на мать и улыбнуться:

– Нет, не думаю.

– Скрывать тяжелее, чем сказать, – опять повременив, выговорила она.

Он рассказал, что с ним произошло. Она ни разу не прервала его. Она настолько ушла в слух и затихла, что ему стало казаться – он вместе с ней начинает слышать удары ее сердца.

Едва он кончил рассказ, мать поднялась и подошла к нему. Она провела по его голове ладонью, потеребила, помяла густые волосы, как делала в его детстве, своим учительским приобадривающим движением, потом по-матерински вдавила его лицо к себе в грудь и, все еще молча, вернулась на свое место.

Его голова горела, он ничего не мог сказать, а только пожал плечами и со странной, мерцающей улыбкой глядел на мать.

– Ты обманулся, Кирилл. Но сам ведь ты никого не обманывал. Это главное, – сказала она.

Лицо ее уже прояснилось, и чуть-чуть выступившие слезы жарче осветили взгляд.

– Аночка еще не знает? – спросила она.

– Я скажу ей завтра.

– Конечно, в письме этого не опишешь, – рассудительно сказала мать. – А переезжать нам с тобой не привыкать.

– Не в переезде дело.

– А в чем? В работе? Пользу людям ты делал на всякой работе.

Он не ответил и встал. Она озабоченно потрогала посуду с ужином.

– Все остыло. Я подогрею.

– Есть я не хочу. Принеси мне, пожалуйста, чаю.

Он пошел к себе, но обернулся и почти с веселой усмешкой сказал:

– Я, мама, все-таки дам в твой заветный архив кое-какие планы жилых домов. Теперь ведь я – по коммунальной части.

Мать хорошо знала его силу, но знала также, что любая сила питается своими источниками, а неисчерпаемых источников нет. Их должно быть поэтому много. И она щедро расходовала себя на семью сына и на него самого. Она была лоном ключа чистого, непритязательного, как все в природе: ни разу в жизни Кирилл не заметил, чтоб она чем-нибудь тяготилась.

«Теперь ей было бы очень тяжело», – подумал он и тотчас оборвал себя, потому что это была оборотная сторона мысли о том, как хорошо, что мать умерла.

– Это все эгоизм, – рассуждал он, тверже и словно бы злее шагая. – Просто мне было бы сейчас невмоготу, если бы прибавилась тревога за мать. (Он снова перебил себя.) Ах, что за чушь! Мне было бы легче, если б она жила. Несравненно легче. Мать взяла бы на себя всю заботу о Наде. Воспитала же она ее одна! Хотя нет, она никогда с этим не соглашалась. Она была уверена, что Надя воспитывалась всей семьей. Всей семьей? Но Аночка дай бог, чтоб месяца три в году жила дома!

– Ничего не значит, – когда-то возразила мать Кириллу. – Если Аночка сумела к себе внушить Наде любовь и уважение, значит, она настоящая воспитательница. Такую семью, как наша, в былое время назвали бы благословенной. Ты недостаточно придаешь значения семье.

Кирилл не придавал значения семье! Да если бы у него нашлось иное слово, разве повторял бы он про себя в счастливую минуту полушутливо и отрадно – «благословенная семья»?

…Вдруг мелькнула в его памяти очень давняя картина. Они втроем – мать, Аночка и он. Квартирка в Сормове, распахнутые окна, прикрытые ставни и духота июня. Это было в последнюю Нижегородскую ярмарку. Кирилл только что встретил на пристани жену. Она привезла с собой необъятный букет пионов: кончился сезон, и театральные товарищи пышно проводили ее домой. Она перебирала на столе тяжелые – не уместить в пригоршне, – осыпающиеся шапки цветов, расставляла их по вазам. Пол пестрел розовыми, белыми, свекольно-красными лепестками, воздух стал душно-сладок. Она смеялась, спрашивала обо всем, что вертелось на уме, не дослушивала ответов, начинала рассказывать о себе, перебивала себя новыми вопросами:

– Ну, а что у тебя, Кирилл? Впрочем, ладно, можешь не говорить! Все знаю, все читала! (Она заговорила тоном радиорепортера.) Основные восстановительные работы по волжскому судоходству закончены. Заложены современного типа теплоходы. Вводятся новые производственные мощности… Нет, это невыносимо! Откуда, Кирилл, откуда этот язык? Представь, я говорю со сцены: «Какими вы, товарищ инженер, располагаете мощностями?»

Оторвавшись от цветов, она делала вращательные пассы, охватывая руками все больше пространства и считая: «Две мощности… пять мощностей – что это такое?» Потом неожиданно останавливалась:

– Теперь точка! Я говорю, говорю, а вы толком не сказали мне даже про Надю!

– Надя твоя тоже вводит новые мощности, – смеясь, начала докладывать Вера Никандровна. – Является недавно из детского сада, спрашивает: бабушка, скажи мне, пожалуйста, капиталистов выгоняют или они превращаются в людей?..

– Что за прелесть! – вскрикнула Аночка, с хохотом бросаясь к мужу и обнимая его. – Подумай, Кирилл, – девочка на шестом году! Что же будет дальше? И как вы ей ответили?

– Я сказала – давай спросим у папы: он имел с ними дело.

– А ты? А ты, Кирилл?

– Что ж оставалось? Я сказал – если капиталисты не превращаются в людей, то их обыкновенно выгоняют.

Они хохотали, и даже теперь, когда вместе с этим мгновенным воспоминанием зажглась у Кирилла мысль, что, может быть, он больше никогда не услышит смеха Аночки, – даже теперь, отсветом счастливой сормовской встречи, секунду держалась на лице его улыбка…

Аночка нисколько не была смешливой, она, пожалуй, вообще смеялась скупо, но почему-то сейчас Кириллу виделась только веселой.

…Не так давно Извекову пришлось заниматься городским парком: переделывалась планировка цветника, высаживались кусты, всю весну заливались песнями пилы вокруг возводимых павильонов и волновался в воздухе колючий запах свежей олифы. Наконец на скрещениях аллей расставлены были прибывшие из Москвы скульптуры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю