412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Федин » Костер » Текст книги (страница 20)
Костер
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:25

Текст книги "Костер"


Автор книги: Константин Федин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 42 страниц)

В голосе его слышалась мольба, и, как в мольбе, он сложил руки, но сразу же и опустил их бессильно на стол.

Анна Тихоновна не смотрела на него. Замешательство овладевало ею. Боязнь чего-то, что могло, казалось, сейчас случиться, и желание, чтобы не улетучилось так внятно звучавшее напоминание о юных годах, грусть и сочувствие – все вместе боролось в ней и волновало.

– Ты не пугайся, – сказал Цветухин отечески усмешливо. – Я ведь не собираюсь просить, чтобы ты возместила мне, чего я не получил.

В конце концов разговор повторял московское искушение, и Анна Тихоновна решила укрыться в прибежище, которое всю жизнь было ее щитом.

– Я не пуглива. Я рада, что вы откровенны в своих чувствах. Вы хорошо знаете, что женщина любит самое слово – любовь. Но говорить о любви ей трудно. И труднее всего – о своей любви. Но, наверно, правы те… прав мой Кирилл, когда он однажды сказал, что в любви не говорят о любви, – в ней просто любят.

– Моя ошибка, – немедля отозвался Егор Павлович, – моя ошибка в том, что я собирался заговорить с тобой о любви, когда ты в ней ничего еще не смыслила… Твой Кирилл, как видно, из проповедников. Тебе не пресно с ним?

– А вы не пересаливаете? – обиженно вспыхнула она.

– В тебе есть что-то флоберовское, провинциальное, – сказал он, улыбаясь.

– Я должна оскорбиться? Или это похвала?

– Ты должна гордиться:

– При чем же здесь Флобер?

– Ты уверяешь себя, что счастлива. Это – борьба с чувством, которое знает, что один шаг, какая-нибудь встреча, какой-нибудь неожиданный человек – и возникло влечение, и счастье пошатнулось.

– Послушайте, вы, прорицатель! – стараясь побороть смущение, засмеялась она. – Не довольно ли вашего ясновидения? Лучше поставим на мне точку.

– Вот и ответ – при чем Флобер. Эмма Бовари тоже ведь не очертя голову бросилась за желанным счастьем. Была борьба с долгом…

– Довольно, довольно! – замахала руками Анна Тихоновна. – Иначе я перестану разговаривать.

– Трусишь? – прищурился на нее Егор Павлович.

– Нет. Я хочу слушать. Но говорите о себе… Что у вас с вашей книгой?

– Откуда тебе известно о. книге? – весь насторожившись, спросил он.

– Неужели забыли? Ведь вы сами, в Москве, посвятили меня в свою теорию.

– Да?

С тревожным удивлением он всмотрелся в лицо Анны Тихоновны и нерешительно отвел взгляд.

– Меня немного огорчает… Нет то, что ты знаешь о книге, – встрепенулся он, – нет! А вот, что стал забывчив… О далеком прошлом, представь себе, помню все отчетливо. А недавнее как-то… (Он по-прежнему иронически усмехнулся.) Ты понимаешь, что это за признак… Н-да. Так, значит, – о книге… Я ее написал. Правда, не совсем. Известные части. Да. Читал в близком кругу. Так сказать, фрагменты. Делился с некоторыми товарищами. Очень хорошо слушали. Ну, как это обычно бывает, когда автор захватывает. Критические замечания, дискуссия, большой интерес, одобрение, рукопожатия и все такое. Один театровед даже соавторство предлагал. Известный. Ты его, наверно, знаешь. Не стану называть, потому что с ним разругался. Я не хотел сразу давать ответ на его предложение, а он взял да исковеркал в мизерной полемической статейке мою заветную мысль. Представь, а? И так вздорно… Ты не читала?.. И хорошо, что нет. Порядочный оказался свистодуй… Ты не будешь допивать? – живо окончил он и потянулся к вину Анны Тихоновны.

Ей показалось, трудный перевал Егор Павлович уже осилил – было ясно, что книги он не написал, а с тем, что мог написать, провалился, – и она вдруг вспомнила, что в молодости он слыл незаурядным исполнителем Хлестакова. Она подумала об этом с внутренней веселостью, и нечаянное воспоминание не переставало еще больше занимать ее, пока Егор Павлович настраивался на высокий лад.

– Я еще с гимназии помню самохарактеристику Державина, – продолжал он. – Поэт сказал о себе, что он «горяч и в правде черт». Я всегда был склонен к воспитанию в себе образцовых качеств, – это было приметой и немножко модой нашего поколения. Больше всего я стремился быть в правде чертом. Но мой черт не снискал заметного признания у начальства, да и у редких коллег по театру имел успех. Понятно – почему. Я окончательно убедился, что наши актеры заучились. Театр повторяет себя, подобно академиям искусств. Сцена любительская, как мы ее раньше называли, одна обещает нечто значительное. Если, конечно, мы ее не загрызем до смерти, мы, актеры-академики… Я очень многому научился в своих скитаниях. Лучше сказать – наново переучился. Сколько я перевидал за последние годы всяких клубных кружков! Сколько их создал! Решил отдать себя всего кружковцам. И отдаю. Думаешь, зачем я здесь? Надо пополнить один превосходный коллектив самодеятельности. Я ведь уже опять три года в Ленинградской области. И вот ищу хорошего героя. Узнал – есть в Минске необыкновенный самородок. Приехал, говорят – он в Бресте. Явился сюда – он уехал назад, в Минск. Зато я отыскал здесь обаятельнейшую травести! Не девушка, а ртуть! Непременно покажу ее тебе. Ты ахнешь…

Одно выражение лица Егора Павловича сменялось другим непроизвольно и быстро, по привычке актера рассказывать наружными чертами все, что делается внутри. По сменам этим было очевидно, что он не может найти главную мысль, – она была где-то заложена и все время терялась, и мимика его едва успевала за отыскиванием мысли, и он говорил, говорил.

Анна Тихоновна следила за его лицом почти с мучительным вниманием, и ее лицо тоже непроизвольно, под властью усвоенной привычки, отзывалось на все переходы его мимики. Так же как Егор Павлович, она казалась то заносчивой, то мечтательной или что-то осуждающей, чем-то восхищенной. Но она не понимала, о чем же он говорит, а только видела, что он не может остановиться, и это возвращало к его словам о забывчивости как признаке старости, потому что струение его речи было тем же признаком. Она уже отказалась от своего уподобления Егора Павловича Хлестакову, – сострадание к нему снова заныло в ее сердце. Какой же он Хлестаков! Скорее уж обыкновенный Несчастливцев. Вечный и еще, еще один новый Несчастливцев!

Придя к этому сравнению, она не могла отвязаться от него, но жизнь ее лица продолжала зеркально отражать Егора Павловича, и было похоже, что она безраздельно ушла в слух.

– Да, да, провинция! – задумчиво сказал он и тотчас сменил тон на суровый. – У нас дали этому слову презрительную окраску. Опошлили его, сделали кличкой. Провинциала перекрестили в мещанина. А где было больше мещанства, чем в петербургском большом свете? Столичные купцы, чиновники – чем они лучше своих собратьев-провинциалов?.. Возьми художников, актеров. Все гении пришли из провинции. Театр – откуда он, если не из захолустья? Да и чем было бы искусство, если бы его не напоили жаром талантов и крови незваные и званые пришельцы из Ярославля, Казани, Саратова, из крепостных гнезд и деревушек? В каких только углах не побывал я за эти годы! Как там восторгаются талантом, как его ценят! Разве кто-нибудь умеет любить творчество, как мы с тобой, провинциалы? Как произносили мы эти высочайшие из человеческих слов – творчество, любовь! Слышишь? (Он наклонился к ней, привставая.) Любовь… Наши раскрытые огромные глаза, которыми мы смотрим на природу… наш голос, который выплывает из души, точно летний рассвет… А бескорыстная жадность? Стоит нам услышать, что где-то нашлось письмо Чехова, Толстого – открытка, клочок бумаги, – мы бежим смотреть. В столицах покоятся горы и горы драгоценностей в архивах, музеях. Кто зайдет поглядеть на них, если не приедет дорожащий минутой, запыхавшийся от спешки провинциал, чтобы дохнуть застывшим воздухом, которым окружены святыни?

– Да это гимн! – воскликнула Анна Тихоновна. – И… бедные столицы! Хорошо еще, в них тоже немало провинциалов…

– Не шути, мой друг, – строго и тихо остановил ее Цветухин. – Мне слишком дорого приходится оплачивать убеждения, сложенные в борьбе за творчество. Я жизнью своей заработал право быть в правде чертом! Ты увидишь: во весь голос скажу я о бессмертных, которые явились на сцену провинциалами и воздвигли великий русский театр. Любовью к искусству земля наша искони выковывала актера. Выковывает и теперь. Его лишь надо уметь найти. Об этом ты прочитаешь в моей книге!

Цветухин встал, величаво, будто в клятве, поднял руку.

«Недостает рампы», – подумалось Анне Тихоновне, но она тоже быстро поднялась и протянула ему руки, тронутая его вдохновеньем.

– Это будет книга о вас самом, милый, милый Егор Павлыч.

– И о тебе… Книга о нас с тобой, – неторопливо ответил он.

Она не сомневалась, что только сейчас родилась эта идея в горячей его голове, – о такой книге он раньше и не думал.

Он подошел к ней, взял ее руки, поднес к лицу, но не поцеловал, а приложил их ладонями к своим вискам, и она слегка погладила пальцами тугую гриву седых его волос.

– Я тебя люблю за одно то, что ты не изменила провинции, – выговорил он осекшимся голосом и неожиданно по-детски просиял. – Впрочем, я тебя и так люблю. Так, без всяких умных обоснований.

Он махнул рукой с добродушным отчаяньем. Она ответила той улыбкой радостного спокойствия, которая является, когда душевная борьба окончится облегченьем.

– Выйдем в сад. Взглянем на брестскую ночь, – сказала она, беря его под руку.

4

Они вышли на террасу. Свет лампы падал из комнаты, затененной сверху ветвями тополя, свисавшими над дверью и окном. Ночь показалась темной, но глаз скоро привык к ней. Выпукло проступили в саду деревья, кусты, скамья, и вот уже начали в отдельности белеть кружочки маргариток, разглядываться листья, отсвечивать тропинки. Воздух был сонно-ясен, небо чисто.

– Встречаются заря с зарей, – сказал Цветухин.

– Пойдем сядем в саду.

– Нет.

– Почему?

– Поздно.

– Целый час до рассвета, – настаивал Егор Павлович.

– Утром репетиция, вечером спектакль. Я боюсь: меня будет смотреть Цветухин, – шепнула ему на ухо Анна Тихоновна. – Бог знает, что за актеры эти дети, которыми соблазнила меня тетя Лика. Уж она их расхваливала!

Как бывает в ночной тишине, потянуло неожиданным прохладным током. Кое-где чутко отозвалась ему едва слышным вздохом листва и сразу опять стихла. Дуновение это принесло с собой очень далекие звуки аккордеона, сейчас же угасшие.

– Откуда это? – спросила Анна Тихоновна.

– Где-нибудь танцуют… Веселый город, – сказал он. – Все развлекаются, точно на роздыхе в походе. Я здесь две недели. Вечерами полно народу на гуляньях, полны кинематографы. Масса парочек, толпы молодежи. Множество артистов, больше с бору да с сосенки. Думаешь, где я узнал о тебе? Приехала новая эстрада. Я зашел в театрик, полюбопытствовать. Ни «одного места, – битком. Больше половины – военные. Суббота, – у всех увольнительные. Я стал в проходе. Программа – знаменитая окрошка. Певица, фокусник, акробаты, за ними – допотопный декламатор. На декламации я не утерпел, сдался. Пробираюсь к выходу, и тут – твой гений-похититель. Обнялись, вышли на улицу. Он мне сразу: какую, говорит, я звезду схватил в московском поднебесье!.. Ну, и выложил победоносно всю историю с тобой…

Егор Павлович засмеялся.

– Веселый город… Тетя Лика знала, что делала. Будет интересно. Ты не раскаешься в своей афере!

– Я не раскаюсь, потому что увидела вас, – шепотом сказала Анна Тихоновна. – А теперь ступайте. Правда, поздно.

Он мягко положил ей на плечо руку. Они помолчали, стоя по-прежнему неподвижно.

– Ты что, всегда будешь говорить мне «вы»?

– Всю жизнь, – ответила она. – Идемте. Только тише.

Они на цыпочках прошли в переднюю, долго в темноте не могли справиться с замками, – разгадают один, оказывается, есть другой, отперли его, обнаружили третий. Когда раскрылась дверь и они шагнули через порог, улица удивила их покоем ровного, бледного света.

– Вот и утро, – проговорила Анна Тихоновна. – До свиданья вечером на спектакле!

Она так же тепло, как только что в саду Цветухин, дотронулась до его плеча и, в напутствие, слегка подтолкнула era.

Вернувшись к себе, она разделась и легла взволнованная, с боязнью, что, наверно, скоро не заснет. Но невозмутимый, бледный покой рассвета начал заплывать в комнату и клонить к дремоте. Веки быстро тяжелели. Впечатления суток стали смешиваться, несвязно порождая обрывистые картины.

Несколько раз она силилась ответить себе на возвращавшийся вопрос – неужели она в самом деле та маленькая девочка, которая жила на берегу огромной реки, с мамой, папой, братиком? Неужели девочка, которую актеры поймали в креслах театра, куда она забралась во время репетиции, и потом Цветухин держал ее в своих коленях и о чем-то выспрашивал, неужели та девочка – то же самое, что Анна Тихоновна? Седой, усталый старик, проговоривший с ней до утра; это совсем не Цветухин – молодой, сильный, черноволосый красавец. Маленькая Аночка, которая принесла отцу в больницу кисель, сваренный для него мамою, а отец заставил ее съесть кисель, и она долго боялась есть, а потом съела, – та девочка, которой она тогда была, и артистка Анна Улина, которой она сделалась, прожив так много, много лет, неужели они одно и то же?

Она задавала себе вопрос не словами, а разрозненными воспоминаниями, и чем больше приходило воспоминаний, тем больше она ощущала, что засыпает.

Ей показалось, будто она сейчас уловит неуловимый момент, когда явь кончается. Возникло как бы еще одно воспоминание, но она успела себе сказать, что в жизни с ней не было того, о чем она вспомнила…

Она увидела себя маленькой и почувствовала, что укутана чем-то шерстяным, мягким и теплым. Это теплое было большой толпой, теснящей ее со всех сторон, почти несущей своими телами. У всех людей в толпе – свечи. И отец Аночки, прижатый к ней сбоку, тоже держит свечку в жилистой тяжелой руке. На нем праздничный шерстяной пиджак, и по бородатому светлому лицу с дрожью мелькают отсветы желтого свечного огня. Она понимает, что это – пасха, пасхальная утреня, и толпа с крестным ходом идет вокруг объятого ночью высокого дома семинарии. Аночка смотрит вверх и видит на низенькой звоннице кудлатого семинариста. Он таращит на нее белые глаза с пляшущими в них язычками огней и вдруг дергает обеими руками веревки колоколов. Трезвон оглушает Аночку, она прячет лицо в колючий, ворсистый рукав отца, и отец гладит ее по голове. Звон становится тише, тише. Толпа уже у входа в семинарский домашний храм, и, точно крылья сверкающей птицы, раздвигаются беззвучно двери, и народ начинает петь, и отец шепчет Аночке, щекоча ей ухо волосами бороды: «Что ты не поешь, пой!» И сам запевает – «смертию смерть поправ»… Его светлое лицо опять близко к Аночке, увлажненные глаза блестят, он говорит: «На, возьми, это тебе, ты давно хотела…» В руках у неё что-то холодное, гладкое. Это детские резиновые ботики. Она с радостью надела их, разбежалась, прыгнула и вот летит, скользя по накатанному ледку уличной канавки между тротуаром и мостовой. Перед ней бежит по льду, серебряным остриженным ноготком, отражение месяца. Она вот-вот догонит ноготок, но он убегает и дрожит, дрожит впереди и манит, играючи, вперед. Тут она видит – ледовая дорожка обрывается куда-то в яму. Она не может остановиться, ей делается жутко, страх перехватывает горло. Она слышит, кто-то нагоняет ее на коньках и кричит ей – стой! Но она мчится, и темная яма все ближе, ближе к ней, и она вдруг видит, что это Кирилл стремительно настигает ее, на страшной скорости поворачивается, соскабливает коньками со льда взвивающийся кверху снежный щит, и она срывается в пропасть. До нее еще долетает пронзительный свист коньков по льду, когда от грузного удара она содрогается всем телом и через силу раскрывает глаза…

Пробуждение Анны Тихоновны было тем переходом от тягостных снов к действительности, который в первый момент состоит из мучительного желания и полной невозможности понять – кончился ли сон.

Она лежала навзничь в незнакомой, залитой солнцем комнате, и с потолка сыпался на нее тонкий, как пыль, сухой дождь. Матрас под ней гудел звоном потревоженных пружин. В доме слышался женский визг с плачем. Где-то вдали, за стенами комнаты, катились, нарастая, волны глубокого гула.

Анна Тихоновна провела ладонью по потному лбу и ощутила прилипшие, царапающие зерна пыли. Визг раздался ближе, совсем рядом, и в то же мгновенье в комнату ворвалась с рыданьями хозяйка в длинной, до пола, розовой сорочке, перехваченной под грудями скрученным пояском.

– Мадам! Мадам! – крикнула она визгливо и, размахивая над головой связкой ключей, глядя перед собою остановившимися мокрыми глазами, промчалась к двери на террасу.

Анна Тихоновна приподнялась на локти и, вытягивая шею, поглядела через окно в сад. Хозяйка бежала по дорожке, до колен подобрав мешающий подол сорочки, взмахивая, словно дирижер, в такт бегу ключами.

Вдруг она дернула головой вверх, окинула взглядом небо, бросила подол, рванулась в сторону, упала. Не подымаясь, а только привстав на колени и часто передвигая босыми ногами, она поползла с дорожки в сторону и забралась под скамью.

В том гуле, который накатывался издалека и начал угрожающе приближаться, прорезался на высочайшей ноте свист. Нота стала быстро падать ниже и ниже, из свиста превращаясь в стон и стон переводя в вой.

Не думая, чего можно ждать или что надо делать, Анна Тихоновна сбросила голые ноги с кровати на пол и стала нащупывать туфли.

Солнечный свет дрогнул в этот миг, будто пересиленный молнией, и вместе с этим взблеском гром пал наземь и взвыл раскатами.

Удар опрокинул Анну Тихоновну и приплюснул к постели. Она зажмурилась от боли и от ужаса, что стены затрепетали, точно паруса. Она слышала дрожь дома, звон искрошенных и осколками протрещавших по полу оконных стекол. Она страшилась шевельнуться.

Потом, приоткрыв глаза, она увидала прямо у себя над головой углом впившийся в стену обломок винного бокала, колеблющиеся полусорванные гардинки и в саду, за выбитыми окнами, медленно, как крупные хлопья снега, разлетающиеся тополиные листья. Хмарь известковой пудры клубами затягивала солнце.

Тяжесть тела мешала ей встать, но, одолевая боль, она опять села в кровати. «Что теперь с женщиной в саду?» – подумала она, пытаясь оторваться от постели, но расслышала с террасы шлепающие по половицам шаги.

Хозяйка, в остатках папильоток на раскосмаченной и обсыпанной пылью голове, в измазанной травою сорочке, вошла и твердо остановилась. Протягивая кулак с зажатыми ключами, она погрозила ими Анне Тихоновне, как оружием и своим оплотом.

– Все ты! – насилу выговорила она от одышки, сдавившей грудь. – Такие, как ты…

Анна Тихоновна, еще не совладавшая со страхом и не понимая, что значат слова женщины, робко потянула на себя за угол одеяло. В глазах хозяйки слезы исчезли бесследно, щеки сухо пылали. Она оглядела стены, с которых все было сорвано, схватилась за голову, простонала:

– О-о! – и крикнула, снова оборачиваясь к Анне Тихоновне: – Будь ты проклята, с твоими русскими, большевиками! Это русские виноваты, ты, ты!

Анна Тихоновна увидала кровью ненависти горящий взгляд, и смысл бесстыдного крика обжег ее сердце.

Она резко накинула одеяло на ноги, выпрямилась, сказала негромко:

– Перестаньте болтать вздор. Оставьте меня!

– Ты! Ты! Вон из моего дома! – провопила хозяйка и пошла к себе, неожиданно осторожно выбирая, куда ступить босой ногой, чтобы не пораниться стеклом.

Вырвавшись из непрестанного гула, новый взрыв взревел неподалеку.

Анна Тихоновна упала на подушку, как в детстве, зарывшись в нее лицом. Единственное слово, в которое заключены были все чувства, безответно повторялось в ее голове:

– Неужели? Неужели…

ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1

Анна Тихоновна лежала на кровати по-прежнему со спущенными ногами. Ее знобило, но она не могла двинуться. Тело не подчинялось ей. Только сердце глухой рабочей молотьбой выстукивало свой испуг.

Весь страх, который отнял у нее движения, был подчинен самому страшному – тому, что она одна. Она сознавала, что должна положиться на одну себя, что все мыслимое и возможное она должна сделать сама. Но она не знала, что надо делать.

Вслед за одним близким взрывом она ждала другого, еще ближе. Эти взрывы доносились со всех сторон, и где-то за взрывами, не прерываясь, ворочался гул земли, доползая под почвой до стен дома, и стены гудели в ответ.

Она не понимала, который был час утра и сколько времени прошло с тех пор, как вылетели из рам стекла. То ей казалось – давно наступил день, то она догадывалась, что это минуты стали такими терзающе-долгими. Несколько раз ей бросалось в глаза сиденье стула, куда, укладываясь спать, она положила свои часы. Стул был перевернут на спинку, его отбросило от кровати, и на старой кожаной обивке сиденья поблескивали вонзившиеся маленькие угольники стекла.

Вспомнив о часах, она тут же забывала о них. Ей было безразлично, в какое время суток происходит то, что совершается за стенами. У нее было одно, полное грызущей тоски, желание, чтобы это перестало совершаться.

На короткое время остановился грохот взрывов, и только рокотанье гула содрогалось вдали.

Тогда Анна Тихоновна услышала в доме чей-то мужской голос и перекрывающий его вопленный крик хозяйки:

– Немцы! А что из того, немцы? Если твои красные не могут нас защитить, пусть убираются, откуда пришли! И ты тоже, со своей актеркой!

Сразу за этим воплем мужской голос раздался с порога комнаты:

– Ты лежишь! Аночка! Весь город уходит. Скорее!..

Цветухин был без пиджака, кое-как заткнутая под брючный пояс синяя рубашка с одного бока вылезла наружу концом подола. Он дышал ртом, с трудом набирая воздух. Губы его были желты, лоб лоснился от пота, плечи покрывала белая пыль. С первыми своими словами он стал озираться в комнате и, поняв, что случилось, закрыл глаза рукой.

Анна Тихоновна оторвала голову от подушки, хотела что-то выговорить, но голос отказал ей, и, сопротивляясь его бессилию, она поднялась с постели.

– Ты ранена! – вскрикнул опять взглянувший на нее Егор Павлович. – У тебя лицо в крови.

Она дотронулась до щек, посмотрела на пальцы.

– Подушка! Видишь? Кровь! – кричал он, подбегая к Анне Тихоновне.

Но она вдруг с ожившей сосредоточенностью начала водить глазами из угла в угол комнаты, оглядывая пол.

– Ухо! Кровоточит ухо, – в самое лицо ей крикнул он.

Она провела пальцами по раковине уха, увидела на них красные пятна и еще озабоченнее стала исследовать взглядом пол.

– Сумочка… – себе одной отрывисто говорила она.

Голос ее немного окреп. Она постаралась отлепить от уха прилипшие волосы и сказала с недоумением:

– Не больно. Наверно, стекло…

Будто только что обнаружив вплотную к ней стоявшего Цветухина, она увидела его испуганно-большие, незнакомые глаза. Она схватила одеяло, одним рывком закрыла себя всю.

– Киньте мне одеться. Вон там!

Он заглянул, куда она показывала. Под столом валялось спутанным комком белье. Вытаскивая его, он защемил ножкой стула чулок с резинкой, дернул, оторвал, кучей бросил все на постель.

Снаружи донесся взрыв. Еще переваливались в воздухе тяжкие его раскаты, когда над самой крышей дома с ревом промчались подвывающие моторами самолеты. Почти сейчас же другой взрыв сотряс весь дом.

Егор Павлович низко пригнулся и, ухватившись за стол, не двигался с места, пока наполовину сорванные занавески и абажур раскачивались от пронесшейся мимо взрывной волны. Потом он вскочил и снова голосом, в котором перемешались отчаяние с нетерпением, выкрикнул:

– Ты понимаешь, что надо бежать? Прозеваем все машины. Брось ты чулки! Скорей!

Анна Тихоновна трясущимися руками силилась привязать к поясу обрывок резинки. На его крик она вдруг потребовала, чтоб он отвернулся.

– Бог ты мой! Точно не видал я раздетых женщин! – пораженный досадой, выдохнул Цветухин.

Но он тут же подчинился и с этого мгновенья перестал кричать, а только непрерывно торопил Анну Тихоновну – готова?.. Ну, готова?

Пока он мчался к ней улицами, у него было ощущение той кипучей деятельности мышц, которая была единственно необходимой, чтобы одолевать ужас. Теперь он должен был бездействовать, и каждый миг чудился ему потерянным для самозащиты. Ему казалось спасением, если свою волю к действию он вольет в другого человека и у них будет одна воля. Но оттого что он был вынужден не двигаться и дожидаться, он чувствовал, что Анна Тихоновна завладела им, мешает ему. И он уже молил ее, чтобы она избавила его от мученья стоять и ждать, в то время как целью жизни стало бегство.

– Наконец-то! – вырвалось у него сердито-освобожденно, когда не прошло и минуты и он услышал, что она застучала по полу, всовывая ноги в туфли, и бросилась к гардеробу.

Она сорвала с вешалки первое подвернувшееся платье. Надевая его через голову, она велела Цветухину помочь ей, сказав: «Что ж вы стоите?» – и, вытянув из гардероба рукав другого платья, наскоро обтерла себе лицо. Делая все это, она не переставала взглядами искать сумочку и увидела ее под спинкой опрокинутого стула.

Она успела шагнуть к ней, но из непрестанного гула опять вырвался и с нарастающей стремительностью покатился над домом рев самолетов.

Цветухин обнял Анну Тихоновну, и они прижались к стене. Зажмурившись, она ощущала странную вибрацию тонкой стенной переборки, толчки резко вздрагивающего тела Егора Павловича, и его дрожь передалась ей.

Миг спустя после режущего пролета машин он обеими руками сдавил локоть Анны Тихоновны и с неодолимой силой потянул ее за собой к двери.

Они выбежали на улицу.

Солнце поблекло над городом. Покров кирпичной, известковой пыли лежал на дорогах и домах. Навись этой пыли колыхалась в воздухе, там и тут перемешанная с черными, рыжими дымами или розово окрашенная пожарами. Поглощая сверху всю землю, гул будто исторгался самой землей – ноги слышали ее содроганья.

– Куда мы? – спросила Анна Тихоновна, когда они по засыпанной щебнем и щепой дороге обегали тесовый дом с разинутыми оконными проемами.

– Куда все, – ответил Цветухин.

Он все не выпускал и тянул за собой ее руку.

Они завернули за угол, на улицу, казавшуюся бесконечной. Люди, держась как можно ближе к домам, цепочками спешили по тротуарам, торопясь обогнать друг друга. Проезжая мостовая была почти пустынна. Изредка, на полном ходу, пролетали одинокие грузовики. Мужчины, женщины катили детские коляски, тележки, набитые тряпьем, или тащили на спинах и плечах узлы, мешки, сумки. Дети бежали с матерями, вцепившись ручонками в подолы, крича и плача. Те, кто бежал в одиночку, то соскакивали на мостовую, чтобы их бег не задерживали двигавшиеся по тротуару, то кидались назад, к домам.

Анна Тихоновна тоже пыталась перетянуть Цветухина на дорогу, но он не пускал, и они толкались, перегоняя плетущихся стариков, старух, и обнимающих один другого ребятишек, и женщин, в слезах хлопочущих вокруг опрокинутой тележки с пожитками.

Около угловых домов люди скучивались – и потому, что страшились сразу перебежать открытое пространство перекрестков, и потому, что с поперечных улиц вливались новые люди. В эти замедления возникали тревожно-краткие разногласия – каким путем ближе выйти на Московскую улицу, чтобы потом попасть на Кобринский тракт: всех невольно влекло туда – на восток – как к исходу спасенья. Часть людей вдруг поворачивала, либо соблазненная аллеей, укрывавшей человека от неба густыми каштанами, либо в надежде хоть на минуту скорее выбраться из города. Но все многолюднее становилось на улице, которая стрелою длилась и длилась неизвестно куда.

На одном из перекрестков Анна Тихоновна очутилась рядом с целой семьей. Мать прижимала к себе грудного ребенка; длинноногая девочка-подросток несла в одной руке узел, а на другой сидел у нее мальчуган, немногим больше чем годовалый, крепко обняв ее тоненькую вытянутую шею в проступивших жилках; за девочку и мать держались еще двое похожих друг на друга мальчиков, лет пяти оба, и тоже с узелками в руках. Все дети и мать молчали. Лицо девочки вымазано было пылью с засохшими следами слез, и пот обсыпал каплями ее по-детски оттопыренные губки.

– Дай мне узел, я понесу, – безотчетно для самой себя сказала Анна Тихоновна.

– Не надо, нет, – отстранилась девочка, – я сама.

– Мы уж сами, – подтвердила тотчас мать, – по очереди с Сашенькой.

– Ей же не под силу!

– Нет, спасибо, – сказала мать и повернулась к мальчикам: – Коля, не отпускай руку. И ты держись, Ваня, держись за Сашеньку.

– Велите вашей Сашеньке дать мне понести! – упрямо говорила Анна Тихоновна. – У меня пустые руки. Нас двое, видите? Пойдем вместе. Ну, дайте, мы поведем мальчиков!..

Все уже двинулись через дорогу, и впереди пошли Цветухин с Анной Тихоновной, за ними мать с дочерью и другими детьми.

Егора Павловича сначала изумило предложение Анны Тихоновны. Он хотел опять потянуть ее за собой, но глянул на девочку и подумал, что это так надо, как сделала Анна Тихоновна, и хорошо, что она так добра. И он совсем отпустил ее, – ему стало тяжело все время держать ее за руку. Он начинал задыхаться, мучила жажда, першило в горле от кислой гари с пылью. Было облегчением идти так же медленно, как женщина с ее малорослой семьей и Анна Тихоновна, старавшаяся не потерять из виду детей. Она все оглядывалась на них, особенно на Сашеньку, и он продолжал думать, как это хорошо, что она пожалела девочку.

Но они прошли недолго и вдруг заметили, как засуетилась и молчаливо, но страшно быстро начала редеть на тротуаре вся эта длинная цепь людей. Сейчас же, едва они это заметили, и еще быстрее, чем редела толпа, стал надвигаться им навстречу машинный рев самолета с равномерными, уже знакомыми взвываниями моторов. Улица чуть не сразу опустела. Люди прятались во дворах и домах, забегая в те ворота, калитки, подъезды, которые были отворены и брошены настежь.

Анна Тихоновна и Цветухин схватились друг за друга и, прижавшись, мешая себе, побежали.

Место, где застигал их налет, оказалось длинным забором, но впереди видели они полуразваленный кирпичный дом и людей, бежавших в развалины, и стремились туда. Уже подбегая к дому, Егор Павлович расслышал в шуме самолета обрывчатый сухой треск, понял, что это стрельба, хотел крикнуть, но – споткнувшись – нагнулся и потащил за собой Анну Тихоновну, падая.

Упав, они не приникли к земле, а тут же оба задвигались ползком дальше. Всего шагах в десяти перед ними высилось засыпанное кирпичной крошкой дощатое крыльцо дома с выбитой боковиной. Черная эта дыра под крыльцом обетовала им укрытие – они что было духу работали локтями и коленями, стараясь его достичь.

Очутившись на коленях и перебирая ими торопливо, Анна Тихоновна мигом припомнила свою хозяйку ползущей под садовую скамью, и впервые злоба к этой бабе и злоба к унижению своему резнула ее еще не испытанной болью. Она принялась изо всей силы заталкивать под крыльцо отставшего Егора Павловича. Потом с ловкостью забралась за ним сама, сжалась, накрыла рукой его голову и туго прильнула щекой к его лицу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю