412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Федин » Костер » Текст книги (страница 6)
Костер
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:25

Текст книги "Костер"


Автор книги: Константин Федин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 42 страниц)

Уже остался позади взлобок с погостом и миновали березовый перелесок, когда Илья Антоныч, с заметной осторожностью в голосе, спросил:

– А что, может, жена на фабрике у себя чего узнала? Опасение какое есть в Москве насчет войны-то, а? Говорят чего?

– Кто как.

– От хозяина своего не слыхал?

– Спросил его раз по дороге, в машине. Говорит: тучи ходят.

И замолчал сначала. Проехали, наверно, километр – сам меня спрашивает: а почему вы думаете, что я больше вашего знаю? Газеты, говорит, одни читаем, радио у нас тоже одно.

– Мнения своего не выдал?

– Только про тучи. А прольются, говорит, либо нет, поди узнай у бабушки.

– Скрытный! – неодобрительно вставил отец.

– Другой раз разговор вел с попутчиком с одним, тоже в машине. Тот, говорит, что с германцем замиренье подписано, стало быть, надежу терять никак нельзя. А мой ему: ты что, поручиться хочешь за фашистов или как? Ну, тот сразу в кусты.

– То-то и оно! – почти торжествующе сказал отец. – Помнишь, в Москву привозил ты Тимофея Ныркова за чем-то по дачному хозяйству? Он со мной разболтался. Погоди, толкует, немец теперь оправился, локти раздвигать начал. Мы у него на очереди. Как это на очереди, спросил я. А так, что не любит он нас за колхозы, говорит Нырков. Я ему – мало что не любит! Кулаки тоже колхозников не дюже обожали. Вот-вот, думали, проглотят. Да подавились. Тут мне Нырков тихонько, на ухо: поперхнулись, говорит. А немец и не закашляется.

Матвей остановился, вскинул брови:

– Так и сказал?

– Самым этим словом.

– Посадить его мало! – выговорил Матвей, едва приоткрыв губы, и с места широко зашагал, так что чуть впереди его остановившийся отец почти побежал вдогонку.

– Я к чему это, – торопясь, продолжал он. – С Нырковым я сроду не ладил. И тут он опять со мной заспорил, кто кого дальше видит, я или он. Только я тогда подумал – не от своего ума это он. Нос-то у него проученный, вынюхал, поди! У кого бы, думаю? Не у Пастухова ли вашего чего подслушал? У хозяина, а?

– Говорю тебе, хозяин воли, языку зазря не даст. Не из таковских. А Нырков – сволочь, – сердито сказал Матвей.

– Зачем же ты его на место определил? – вдруг с хитрецой спросил отец.

– Да с дуру-ума пожалел. Пошел как-то в забегаловку пива выпить. Нырков от стола к столу ходит, ждет, когда кто кусочек даст. Узнал меня, принялся жалиться. А нам как раз требовался сторож на дачу. Я его и привез хозяину. Земляк, мол…

– Порадел, выходит, человеку. А он отца твоего, когда заспорили, дураком обозвал. Ногу, спрашивает меня, с большевиками держишь? И засмеялся, вроде бы шутит. Погоди, говорит, вернусь в Коржики!

– Вы, чай, заждались! – усмехнулся Матвей.

– Сам знаешь! Он и у кромешников наших в подлюгах числился. Кого-кого, а его в колхозе добром никто не спомянет…

Илья Антоныч видел, что с лица Матвея не сходила озабоченность, но не мог угадать, какой разговор растревожил сына больше. Самого его не так занимало Матвеево сердечное счастье, как та доля, которая могла поджидать и старших сынов, и Антона с Маврой, случись война. И едва выступила на вид из порядка коржицких изб веригинская крыша, он будто спохватился и быстро выложил недоговоренное:

– Я свои две войны сработал. Нынче уж и бабы позабывали, сколько нашего брата домой не вернулось. Да и кто счет вел? Что в Маньчжурии, что в Галиции народу осталось – страсть. Как мухи, люди сыпались. Неужто опять к тому придем?.. Мне что! Как ни доживать. А вам идти обоим, с Николаем. Не досталось бы деткам работа пожарче, чем отцу. Четыре года, как Нырков поцапался со мной в Москве…

– Что ты про него заладил, – перебил Матвей нетерпеливо. – Трепло он!

– Верно. Не о нем я. Мы и сами умом не оскудели. Немец нынче не то что локти раздвинул, а вон сколько государств в охапку сгреб. Войдет во вкус – не остановишь.

– Постой, – тихо сказал Матвей, одергиваясь и всем своим видом показывая, что хочет кончить раздражавший его, чем-то неприятный разговор. – Наше дело – свою жизнь обстраивать. А врагов наших дело – нам мешать. Пока, вражье отродье есть, будут и помехи. Не верно разве говорю?

Из ворот дома показался Антон, увидел отца с братом, побежал к ним, выбивая босыми ногами короткие вспышки дорожной пыли. Не выждав ответа отца, Матвей заспешил:

– А надо будет остановить – остановим. Хоть немца, хоть кого еще. Николай, поди, сказывал тебе, что такое есть Красная Армия? Я могу подтвердить. А ты отвоевался при царе. И хочешь сравнивать. Теперь не те цевки у нас, папаня, – вдруг с задором договорил он и, нагнувшись, неожиданно прянул навстречу Антону, который с разбегу влетел к нему в распахнутые руки. Матвей охватил, прижал братишку к себе, оторвал от земли и закрутился с ним, так что отец едва поспел увернуться от мелькнувших в воздухе пыльных мальчишечьих пяток.

– Легше ты, силован! – вскрикнул Илья не от испуга за себя или за Антона, но обрадовавшись ловкости Матвея и любви братьев друг к другу, внезапно показавшей себя в удальской шутке.

Матвей взвалил болтавшего ногами Антона себе на плечо, и так, все втроем, наотмашь распахнув калитку, они вошли во двор, посмеиваясь, покрикивая, и Мавра встретила их тоже смехом.

– Эка! Отправились на поминки, воротились что со свадьбы!

С этим чувством легкости прошел и обед. Подбеленные щи хлебались дружнее, картошка солилась словно круче обычного, и отодвинулись, задремали беспокойные мысли. Говорили, как всегда за столом, мало, но обо всем очень весело, даже о покойнике дедушке Антоне – царство ему небесное, хороший был человек, право! И краску ему на крест Илья обещал поставить посветлее и попрочнее, чтобы надольше.

7

Матвею никто не мешал, когда он сел на крыльцо, медленно посматривая вокруг и не примечая, на что глядел. Доживал он дома последние дни. Хлев был достроен, мелкая работенка, в которой нашлась нужда пособить отцу и хозяйке, тоже кончилась. Что можно было наладить, наладилось, вошло в колею. Эту колею и рассматривал он, подолгу не отрывая глаз от какого-нибудь уголка полуденно-солнечного двора.

Тех забот, которыми жил отец, жила деревня, у Матвея не было. Отягчать себя ими он не собирался. Занявшись латаньем дыр отцова хозяйства, он мало кого повидал на деревне. С юных лет памятные сверстники поразъехались, кто постарше – давно обзавелись семьями, с головой окунулись в недосуги. Почти ни с кем не разговорился он сам на сам, а если доводилось покалякать, сейчас же обступят незнакомые и сведут всё к расспросам о том, как живется в столице.

Не раз случалось с ним – вдруг беспричинно сожмется сердце, как бывало в детстве, и все кругом станет мило, и опять, опять придет на ум, что тут твой дом и никуда тебе от него не уйти. Вот рано утром наперегонки завинтились печные дымы над избами; вот нечаянно долетели с далекого поля трескучие выхлопы мотора, будто целая орава ребят начала щелкать орехи; вот на бельевую веревку опустилась сорока и закачалась, поднимая и вздергивая долгоперый хвост, и просокотала в ответ орехам свое горластое трра-та-та-та. И сжалось сердце: мой дом, мой дом!

Дом этот менялся и переменился с той поры, как Матвей его оставил. Он видел перемены не только в молодежи – о переменах не забывали сказать и коржицкие старики. Поворчат, поворчат да прибавят: оно конечно, народ нынче грамотный – без книжек ни одной хаты не осталось. А то обзовут весь колхоз нерадельщиной, расхают за бесхозяйственность, но хватятся, что свои семьи тоже в колхозе, и опять доскажут: оно конечно, при нынешних машинах, да ежели бы еще правильный глаз за скотиной, да порядок с кормами – куда бы против прежнего! Матвей под веселую руку сказал отцу, что подходящее новое название Коржикам будет не иначе как «Оно конечно». И они вместе посмеялись.

Легко было примечать перемены, но незвано-непрошено Матвею лезло в глаза, как отстали Коржики от его жизни в городе, и к радости свидания с родным гнездом прибавлялось чувство превосходства и удовольствия, что сам он ушел далеко вперед. Иногда ему хотелось увести за собой и весь отцовский дом. Но он ясно понимал, что это ему не под силу, что если бы надо-было взять к себе хотя бы только папаню, то и это можно сделать единственно за счет своего завоеванного благополучия. Тогда он видел, что этого благополучия самому еще вовсе недостаточно, и ему-уже хотелось другого: не затягивать свою побывку в отчем доме (пусть как угодно будет он мил), а скорее покинуть Коржики и вернуться в Москву.

Накануне отъезда Матвей с Антоном пошли на пруд удить рыбу. Это были июньские ранние зори. Сквозь береговые заросли ветелок и ольхи пробивалась на водную гладь медно-алая россыпь восхода. Рыболовы выбрали мысок, покрытый молодой, по-весеннему нежесткой осокой. Между мыском и берегом стояла еще чистая от кувшинок заводь, как бы запертая с открытой стороны длинным островком, делившим пруд надвое. Тихий угол пруда Матвей хорошо помнил, да и Антон со своими товарищами знал, что это изысканный притон линей, с весны заходивших сюда нершиться.

Опрокинули на землю ржавую консервную банку с червями, нарытыми Антоном с вечера, выбрали из лоснящегося красно-сизого клубка самых жирных, самых темных, наживили крючки, поплевали на них для-ради удачи, закинули. Выломали ольховые рогатки, подоткнули ими удилища, сели, обняли руками коленки, замерли.

Каждому пришлось по паре удочек, и заброшены они были, как раздвинутая пятерня без большого пальца. Клева не было. Поплавки будто вмерзли в недвижимую, отливающую металлом поверхность воды. Солнце поднималось и переплавляло свою медь в серебро. Глаза обоих братьев держали первое время поплавки, как ружейную мушку, на прицеле, потом стали отрываться от них, сперва на короткий миг, дальше – дольше. Клева все не было.

Вдали, у береговой кромки острова, вынырнула черноголовая птичка, приподнялась над водой, вех лопнула крыльями, отряхнулась, сунулась легкими плавками туда-сюда, точно что-то потеряла, и вновь нырнула, показав острый хвостик. Ярко-светлые круги побежали по воде шире, шире, и первый, медленно теряя яркость, докатился до поплавков и чуточку качнул их.

– Курочка, – с восторгом шепнул Антон, оборачиваясь к брату, и губы побелели у него от волненья.

До сих пор они оба молчали. Матвей испытывал выдержку у мальчика, а у того и язык присох к гортани – так он был поглощен чудесным таинством выжидания клева, только изредка осторожно перекидывая удочку.

– Отгадай, где вынырнет, – сказал Матвей.

– Уйдет! – с видом знатока ответил Антон.

И правда, курочка канула под воду и больше уже не показывалась, уплыв, наверно, за островок. С этого пошел неспешный охотничий разговор, – все равно ведь клева не было, хоть тресни!

Диву даться, как испокон веков старшие охотники расписывают младшим богатства былых добыч и уловов, будь даже былинам без году неделя, а рассказчикам – далеко до Баяна или до вралей. По Матвею выходило, что, когда он начал охотоваться, держалось на островке, что ни год, три-четыре выводка кряковых уток, а ныркам никто не знал и счета. То же и с рыбой. На этой самой заводи налавливал он, еще перед самым призывом в армию, за какие-нибудь полчаса линьков на целую сковороду.

– Подумаешь, сковороду! – совсем неуважительно заметил Антон.

– А ты, поди, ни одного за всю жизнь не вытянул, – поддразнил Матвей.

– Еще как вытянул! – скрывая обиду, гордо возразил брат и долго потом смотрел, не мигая, на проклятые поплавки, пока не набежала слеза и не отлегло от сердца.

– Правда, мне мама говорила, – спросил он, – что ты один раз щуку поймал с меня ростом?

– Давно она говорила?

– Еще когда я был маленький.

– Ну, невелика, значит, была щука, – засмеялся Матвей.

Антон глянул на него недоверчиво и опять немного обиженно.

– Щук я ловил много, – с расстановочкой заговорил Матвей, – и про них никто не рассказывает. А про одну щуку, было дело, рассказывали по всем избам. Это про которую ты спросил. Только как раз эту щуку я и не поймал.

– Не поймал? – прошептал Антон, изумившись.

– Она ушла.

– Самая большая?

– Самая она. Такая большая, каких никто в пруду нашем не видывал… А было так. Поставил я, во-он там, повыше за островом, большой норот. Норот новый, крепкий, сплел его папаня – мастер был он плести норота.

– Когда еще кузнецом был, да?

– Да, тогда. Кузнецы народ ловкий на все руки. Я ведь тоже, кузнец, – улыбнулся Матвей (и ему ответил улыбкой Антон: тоже, дескать, ловкий, а щуку-то как же упустил, ну?).

– Поставил норот с лодки, вечером, по всем правилам. Донный конец шеста воткнул больше чем на полметра – дно там илистое, а верхний оставил чуток повыше кувшинок, чтобы с виду торчок был незаметный. Утром подъехал взглянуть – что попалось. Сразу мне в глаза кинулось, будто шест не так прямо стоит, как я воткнул. Ухватил, начал вытаскивать – тащится тоже будет легче, чем ожидал. Ну, думаю, достался улов кому другому! Воткнут шест наспех! Да нет. Только норот горбом своим показывается из-под воды, вижу, сетка волнуется. Есть кое-что, думаю. И не успел это подумать – ка-ак мою лодчонку под самое днище норотом бах! Насилу я устоял, не перекувырнулся вместе с лодкой – так она подо мной заплясала. Шест я все-таки удержал. Подхватил и норот за обручье. Тяну кверху, а вытянуть никак не дается. Вода бурлит, суденышко мое хлебнуло водицы, огрузнело, ходуном ходит с боку на бок. Понатужился наконец, дернул вверх изо всей силы, вышел норот из воды, почти весь, а выворотить его в лодку не могу – тяжесть, беда! Смотрю – ба-атюшки, что это?!

Из воронки наружу мутный такой хвостище торчит, в две мужичьих ладони, и то об лодку, то по воде – хлясть, хлясть! Аж борта гудят, словно кадушка. Гляжу – на дне норота этаким чептом ворочается щучина, как сажа черная, только ржа по ней полосами – страх! Мордой зеленой уткнулась в один конец, под самую воронку, а с конца напротив, из встречной воронки – хвост: не уместился зверь весь целиком в нороте. Присел я маленько, выпустил шест, обеими руками ухватился за обручья, а сам стараюсь вес свой на другой борт перевалить, чтобы не кувырнуться. Понемногу начал норот валиться, горбом на борт, но еще висит над водой. Осталось, может, перехватить обручья еще разок повыше. Хотел я привстать. И тут спину мою окатило холодом: сеть-то на донце норота в дырьях! А щучья морда – у самой большой дыры! Только я шевельнулся, как норот опрокинулся на меня в лодку и сам я – под ним!.. И вот, милок мой, в ту самую секундочку, как я повалился, точно резанула меня по глазам рыбья черная туша, да слышу вдруг – бултых! Только я ее и видел… Хвостом хлобыстнула по воде, да брызги разлетелись во все стороны на солнышке…

Матвей провел ладонью по лбу. Досказывая, он поднялся с земли. Воспоминание было излюблено им, и, глядя на пруд, он заново пересмотрел все приключение в мелочах, которые, наверное, давно считал забытыми. О слушателе же нельзя сказать, что он был неблагодарным. Он был упоен необыкновенной былью, душою всей и всем воображеньем переживал околдовавший его рассказ и лишь водил блестящими глазами с братнина лица туда, за островок, где разыгралось событие, и опять на брата.

– А дырья-то откуда? Норот ведь новый, – спросил он после молчаливых размышлений.

– Щука изодрала ячею вдрызг. Перепилила.

– Что же она раньше не ушла через воронку? Хвост-то торчал на воле.

– То-то что хвостом наперед она не плавает.

– Ну, а другие какие рыбы с ней в нороте были?

– За ними, чай, полезла! Полон норот линями набился. Половина вывалилась в дырья, половина… Да пес с ним, с другим уловом, – оборвал себя Матвей и неожиданно, как маленький, признался: – Чуть тогда я не заплакал! – Сказал это, нахмурился, с небрежным равнодушием пробормотал: – Дан мокрый я был насквозь.

– Ну… а как же… – собирался еще о чем-то спросить Антон, но задумался, прилег на траву, подложил руки под голову. Казалось, его возбуждение проходило, он немного осовел, стал часто мигать, точно его клонило в дрему. Но немного погодя, все так же лежа на спине и с закрытыми глазами, отчетливо выговорил:

– Может, она в пруду до нынче живет?

– Наверно, живет, раз ее с тех пор не поймали, – ответил Матвей. – Только она теперь уже не с тебя ростом, а, поди, с меня.

Антон остро взглянул на него: кажется, брат был вполне серьезен. Мальчик подумал и засмеялся.

– Такие, как ты, одни сомы бывают!

Он ждал, что услышит ответный смех, но Матвей вдруг погрозил ему и начал тыкать пальцем на воду. На крайней Антоновой удочке поплавок сильно вело в сторону, потом книзу, и он быстро исчез, пустив вокруг легко побежавшие по воде кольца. Со всех ног бросился Антон к удилищу, ловко подсек и выкинул на берег доброго окуня.

Матвей со вспыхнувшим любопытством следил, как уверенно снимает мальчуган с крючка рыбу, заглотившую жадно и глубоко приманку; как он спокойно вытаскивает из кармана и одним верным взмахом распускает смотанный кукан; как, бросив окуня плавать на кукане, снова закидывает удочку и проверяет другую. Рыболов был расчетливый, точный, владеющий собою и в то же время страстный. «Веригин!» – одобрительно и с любовью подумал о братишке Матвей.

Не так уж часто происходит этот вожделенный в охоте перелом, когда, после томительного выжидания, клев вдруг обрушивается горячкой своих требований к находчивости и мастерству ловца. Терпение стократ вознаграждено. В заводь зашла стайка прожорливых окуней. Тут не до сказок, не до разговоров – успевай поворачиваться. Охотники сбиваются со счета – сколько вытянуто из воды и наспех брошено в траву рыбешек. Видят только свои поплавки. Не смотрят друг на друга. Не насаживают с каждым забросом нового червяка – довольно оборвыша, едва ль не хорош и голый крючок! Дорога ведь минута! Прошла она – миновала лихорадка, спал жар, реже и реже сверкают в воздухе лески. Можно вновь похитрее насадить червячка, можно и поплевать на него, есть время присесть на корточки и поправить скособоченную рогатку под удилищем.

И, наконец, Антон победителем выступает по дороге домой. В руке его полный кукан окуней, на плече удилища. Остатки червей высыпаны в пруд на приваду, пустая консервная банка валяется в траве на берегу. Все выполнено по закону обычая, и счастьем удачи сыто гордое мальчишеское сердце.

Матвей любовался братом. Это было приобретение, отрадное своей нечаянностью и ставшее дорогим. Оно запало в душу, и хотелось унести его с собой, сберечь на всю жизнь. Думая, кто тронул когда-нибудь с такою нежностью все чувства, как этот мальчик, Матвей не мог еще раз не вспомнить о Николае. Почти повторяя давнишний разговор с ним, он спросил – уж не ученым ли хочет сделаться Антон?

– А как же! – не задумываясь, ответил рыболов. – Раз буду учиться, значит, буду ученым.

Тогда Матвей сказал:

– Кончай семилетку. А захочешь учиться дальше, возьму к себе в Москву.

Антон остановился. Удилища поползли с его плеча. Он не думал удержать их, они свалились на дорогу. Горящими глазами он смотрел на брата.

– Слово? – спросил он со строгой краткостью школьника.

– Слово! – так же строго сказал Матвей и подал руку. – Беги вперед. Пускай мама варит уху. Да помоги ей чистить окуней!

Антон живо нагнулся собрать удочки, но ловкость изменила ему и чем больше он старался их спарить, тем упрямее они распяливались крестом. Брат взял на себя доставку удочек домой, и мальчик освобожденно кинулся бежать, размахивая тяжелым куканом. Но, отбежав недалеко, придержал свой полет, обернулся, крикнул:

– Смотри! Я запомню! – и побежал еще прытче…

Деревня была на виду. Матвей неторопливо шел по безлюдной дороге. Истово грело уже высокое солнце, но казалось, и в слабых токах пахучего ветра, и в распевах жаворонка над открытым полем слышится не совсем ушедшее утро – тот свежий, счастливый час, которым одарили Матвея Коржики в канун расставанья.

Дорога делает последний изгиб перед тем, как влиться в деревенскую улицу, и в стороне от изгиба, на склоне бугра, Матвей видит кузницу. Он замедляет шаг, потом мгновение стоит на месте и вот решительно сворачивает; поднимается по склону.

Обнятая бурьяном, кузница кажется наполовину провалившейся в землю. Кусты отцветшей черемухи дотянулись до крыши. Елка вымахала выше трубы, разложив свои лапы по кровле. Дверь накрест заколочена длинными бурыми тесинами. Откуда взялись кусты, откуда елка? Занесло с ветром, посеялось, принялось, как принимается, живет жизнь даже на голых скалах.

Матвей раздвигает сухое былье, перемешанное с молодой крапивой, отыскивает щель между створом двери и косяком, заглядывает внутрь. Из угла солнечный луч бьет через рассевшиеся пазы бревен, режет лезвием земляной пол. Мусор ворохом высится перед горном. Под шатром горна куча щебня, на ней два-три прокопченных цельных кирпича.

Плохо видно место, где стояла наковальня. Матвей выискивает другую щелку в двери, но, когда припадает к ней глазом, видит словно чудом подвешенный в воздухе, вырванный из тьмы солнцем, серебристый круг паутины.

Не на что смотреть, да ведь и незачем смотреть на доживающую век развалину. Скоро, очень скоро ее покроет земля. Матвей отходит от кузницы, почти сбегает вниз, на дорогу, и вот длинный, ровный порядок улицы открывается его взгляду.

Женщина в темном платье идет навстречу. Частый шаг ее скор, она спешит. Но, приближаясь, будто сбивается с ноги. Можно разглядеть ее лицо. Оно бледно и как будто чересчур узко, обведенное платком. Странно, что в жаркий день на женщине такой плотный, наверно зимний, платок. Она все больше медлит. Видны ее глаза – круглые, светлые, немного выпяченные из черных окружий ресниц. Они одни живут, а впалые щеки, губы стынут в холоде одинаковой желтизны. Лоб, скулы, подбородок туго обтянуты краями платка, и треугольник лица напоминает убранных к отпеванию покойниц. Матвей отводит взгляд, когда женщина вот-вот должна сравняться с ним. Что ему до встречных прохожих?

– Никак, Веригин? – слышит он негромкий, но полный и певучий голос.

Они останавливаются в одно время.

– Не признаёте? – с печально-счастливой улыбкой спрашивает женщина.

Тогда, точно от огня, сплавляются в один слиток ее голос, глаза, освещенный улыбкой рот, и он видит Агашу. Он видит ее не той, которая неуверенно протягивает ему руку и ждет, как он ответит. С огнем узнаванья опять вспыхивает в памяти солнечный лес, и пылающий красками юный облик, и первое нескончаемое рукопожатье.

– А рыбу оставили в пруду? – кивает на удочки Агаша.

Матвей все, не может выговорить ни слова. Он быстро выпускает ее руку из своей. Рука, которую он сжимал давно-давно в лесу, была другой.

Агаша понимает, почему ему трудно говорить. Счастье мелькнуло и пропало на ее лице вместе с улыбкой. Остались боль и печаль. И Агаша принимается говорить сразу за Матвея и за себя, чтобы только не тянуть молчанья. Да, она знала, что он приехал. Да, она дожидалась, что он захочет повидаться. А он не подал о себе ни голоса, ни знака. Прислал бы сказать братишку или кого еще. Рассказал бы, как живет. Слухи были – не очень задалась судьба-то, а?

– Почему такое? Очень даже задалась, – останавливает ее Матвей.

Она смолкает, и ему становится не по себе, что первые слова его сказались жестоко.

– Что это вы так укутались? – спрашивает он.

Она отвечает обрывисто, коротко, что болит лицо, лицевые нервы, что это давно. Они стоят близко друг к другу, и она все время смотрит прямо ему в лицо, но тут опускает глаза.

– А моя жизнь не задалась. Из-за мужа. С тех пор и хвораю. Он переступает с ноги на ногу, говорит тихо:

– Лечиться надо.

– Лечусь.

Они молчат. Потом она поднимает глаза и вдруг стесненным голосом медленно выговаривает:

– Красивый вы.

Он отворачивает голову.

– Так, может, повидаемся? – спрашивает она.

– Я завтра уезжаю, – не глядя на нее, говорит он и спустя секунду слышит ее вздох.

– Все, стало быть?

Он насилу удерживает себя, чтобы не крикнуть, резко взглядывает на нее, хватает как попало ее руку, жмет и – уже сорвавшись с места – выталкивает на ходу свое прощальное слово:

– Ну… будь здорова!

«Только бы не бежать! Только бы не бежать, как тогда!» – думает он, отмахивая улицей что ни на есть широкий шаг.

Влетев во двор, он швыряет под поветью удочки наземь, идет огородом к вязу и, привалившись к стволу, ждет, когда отшумит в висках кровь.

Зачем понадобилось смотреть заброшенную кузницу? Не пойди он туда, не встретил бы Агашу. Не встреть ее, не мучился бы сравненьями, какой она была, какой стала. Ведь и сам он был когда-то не тот, что теперь. Может быть, он остался бы с Агашей в деревне или увез бы ее с собой, если бы она оставалась прежней? Но ничего не остается таким, каким было. Все другое.

Впервые с настойчивой силой ясности задал себе Матвей вопрос о переменах в жизни и впервые так ясно ответил на него. И когда нашел ответ, с болью думая о прежней Агаше, воображение повторило ту минуту восхода, когда он следил с Антоном на пруду за курочкой, исчезнувшей бесследно. Так было и с Агашей: ранним утром нежданно вынырнула она перед его глазами, всплеснула солнечными брызгами, да и канула в воду навсегда. Ушло на дно счастье, затянулось илом – нечего его искать! Пришла пора другим счастьем жить, другим и дорожить…

Этот последний день перед отъездом Матвей был молчалив. Не отозвался даже Мавре, сердобольно заметившей его грусть. «Жалко небось уезжать из деревни-то?»

Не скажешь ведь, что и жалко и не жалко. Не признаешься, что уже чувствуешь себя не столько дома, сколько в гостях. Иной правдой можно обидеть, и лучше держать ее при себе.

Не мог Матвей нанести обиды и своему папане, робко попросившему добавить все-таки сотенку к тем деньгам, которые получил взаймы от сына и уже истратил на поросенка, – долг за корову не переставал мучить Илью Антоныча больше всего. Матвей обещал с первых двух получек присылать по полсотни и сам был рад своему великодушию, увидав засиявшее от радости лицо папани.

Но обещанью суждено было остаться обещаньем. И что удивительно, – не только Матвей, но и батюшка Илья Антоныч – оба они позабыли думать о несдержанном слове.

Впрочем, удивляться нечему, потому что вскоре наступило время, когда из памяти стали исчезать куда более важные намерения, чем исполнение однажды данных обещаний выручить деньжонками.

Зато не забывал Матвей недолгих мгновений прощанья с родной семьей.

Утро сеяло мжичкой. Колхозный грузовик, отправлявшийся на станцию и по великой просьбе Ильи Антоныча завернувший в Коржики за попутчиком, стоял перед веригинским домом, словно только что из-под мойки. Мешок картошки, подаренный от доброты родительской, лежал в кузове, покрытый рогожей. Полегчавший чемоданчик был сунут в кабину. Заведенный мотор ворчал.

Антон, обхватив шею Матвея, висел на нем, то горячо прижимаясь, то заглядывая ему в глаза. Что-то он шептал на ухо брату, чего не могли понять ни мать, ни отец, и что-то ответил ему шепотом Матвей, согласно кивая.

Мавра потянула мальчика к себе ласково-ревниво:

– Да ладно уж, отцепись!

Матвей вскакивает в кабину и сверху бросает взгляд на мачеху, на отца. Мавра стоит вплотную к сыну, держа большую, рабочую свою руку на его плече. В глазах ее – спокойствие, счастье, в застывшей улыбке – далекая от всякой тревоги грусть. Илья Антоныч быстро мигает. Голова его, с каждым коротеньким поклоном, вздрагивает.

И, наконец, последний взгляд на Антона, встречный разящий ответ во всю ширь раскрытых, жарких мальчишеских глаз и трепетанье высоко поднятой тонкой руки.

Все это – сквозь частый ситник теплого дождика, почти как во сне. Машина уже рванулась, шофер спешит. Шоферы всегда спешат – Матвей это отлично знает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю