355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клас Эстергрен » Джентльмены » Текст книги (страница 6)
Джентльмены
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:32

Текст книги "Джентльмены"


Автор книги: Клас Эстергрен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц)

– Ты осталась одна?

– Мама умерла пять лет назад. Мне казалось, я никогда не оправлюсь. Но пришлось взять себя в руки. Для папы это стало еще большим ударом. Теперь и его тоже нет. Не могу думать о нем как… как о мертвом. Он был таким замечательным человеком…

Принесли наши кофе, и Генри вновь предложил нам закурить, из деликатности промолчав – в кои-то веки!

– Он был таким находчивым, мой папа, – продолжала Черстин. – В двадцатые годы основал собственную фирму-тотализатор. В Гетеборге. Только ленивый не делал у него ставок. Потом наступили тяжелые времена, появилось АО «Тотализатор», и папе пришлось искать что-то другое. Он стал продавать велосипеды и автомобили. Если бы вы его повстречали, не забыли бы никогда.

– Наверняка, – согласился Генри.

Черстин снова расстроилась и заплакала. Закрыв лицо руками, она всхлипывала и шмыгала носом.

– Я ничего… не могу… поде… – рыдала она.

– Ну, ну. – Генри протянул ей выглаженный носовой платок.

– Спасибо. – Черстин как следует высморкалась. – Ой! Нет, вот черт! – крикнула она вдруг. – ЧЕРТ!

– Что такое? – спросили мы в один голос.

– Я потеряла линзу, – ответила Черстин. – Контактную линзу, правую. Сидите на месте, НЕ ДВИГАЙТЕСЬ, СИДИТЕ!

Мы с Генри замерли на месте, не смея вздохнуть, пока Черстин осторожно разворачивала носовой платок, внимательно рассматривая каждую складочку, чтобы затем перейти к своей траурной одежде, столу, стулу и полу. Она осторожно опустилась на пол, шаря по ковру, как подслеповатая собака, и бранясь, как сапожник.

– Чертова линза! – рычала она так, что Генри усмехнулся. – Эти гребаные линзы стоят пятьсот с лишним крон за штуку!

В конце концов она нашла линзу в собственной чашке, выловила ложечкой и отправилась в туалет, чтобы ее вымыть.

– Забавная штучка, – произнес Генри.

– У меня нет слов, – отозвался я.

– А я влюбился, – скромно сообщил Генри. – I’m in love again, – тихо пропел он.

Я не решился сказать, что тоже влюблен. Может быть, не по уши, но, во всяком случае слегка – примерно по плечи.

За сим, разумеется, последовала песня. Лишь увидев любовно зарифмованный мною текст «Черри с траурной лентой и линзами», Генри понял, что я тоже пал жертвой страсти. Черстин оставила Генри номер своего телефона, сказав, что обязательно хочет встретиться с нами вновь – причем вскорости! Всю дорогу до дома Генри парил в облаках. Я же держал восторги при себе, хотя текст, который я написал и отдал Генри, чтобы тот переложил его на ноты, говорил сам за себя. Вне всякого сомнения, так мог писать только по-настоящему влюбленный поэт.

Около часа Генри сидел за роялем, сочиняя новую песню, после чего подозвал меня и сказал с язвительной улыбкой:

– Это сильный текст, Класа. Чертовски сильный текст.

– Спасибо, Гемпа. Сердечное тебе спасибо, – ответил я, затягиваясь сигаретой и присаживаясь на софу с черными кисточками.

– Но у меня возникло ощущение, что автор этих строк питает нежные чувства к объекту, если можно так выразиться… Это же, с твоего позволения, панегирик.

Смутившись, я выпустил дым прямо в лицо свинье, сидящей за роялем.

– Может быть, и так.

– Хо-хо! – выкрикнул Генри прямо в лицо роялю. – Придется нам ее делить. Целомудренно и невинно. Жюль и Джим… – продолжил Генри, наигрывая песенку, которую пела Жанна Моро и которую он сам помнил примерно наполовину.

– Не паясничай! – Мне вовсе не хотелось выслушивать издевки над своей нежной любовной песней. – Играй по-хорошему.

– Ладно, прости. – Генри взял себя в руки и сыграл песню – лучшую из всего, что нам удалось создать вместе: чуть печальную балладу о девушке в линзах и с траурной лентой, которая скорбит по отцу, лотерейному королю из Гетеборга. Нет ничего проще и приятнее, чем подбирать рифмы к названию этого города.

Главным днем в году для охотников за сокровищами, несомненно, был гусиный праздник – день Святого Мартина. В начале ноября к нам явился Грегер – разумеется, подосланный Биргером, – и поинтересовался, что их ждет в этом году. Генри сообщил, что все будет как обычно, и попросил передать приглашения остальным гостям.

«Как обычно» означало торжественную трапезу: кровяной суп, пара хорошо прожаренных гусей, легкое вино, десерт, коньяк и кофе. Праздник влетал в копеечку, поэтому Генри попросил меня отыскать в библиотеке пару томов на продажу, рассчитывая выручить пару тысяч.

Я часто заглядывал в букинистические магазины и регулярно читал отчеты с книжного аукциона, поэтому был в курсе цен. Я наметил несколько книг специального и документального характера и принялся высчитывать и прикидывать, складывать и вычитать, а затем позвонил букинисту, чтобы уточнить цену умопомрачительного французского четырехтомника «L’histoire de la Comedie Française».

Тут меня осенило: «Ежегодник Шведского Туристического Общества» в отличном состоянии – все выпуски, с самого первого 1886 года до 1968-го! Прекрасное собрание: на полках почти два метра описаний ландшафта, истории, культуры, а также маршрутов для каноэ и велосипеда по всей стране. За все это наверняка можно было выручить не менее полутора тысяч.

Гениально, великолепно, согласился Генри, после чего мы упаковали восемьдесят два тома в коробки и отправились в «Мёбельман», чтобы взять на время автомобиль. Нам не нужно было далеко ехать, чтобы выручить неплохие деньги за товар, но Генри непременно хотел иметь дело с высококлассным букинистом, и мы остановили свой выбор на «Рамфалькс» на улице Хамнгатан.

– Тысяча, – сказал мужчина за прилавком, перелистав несколько экземпляров.

– Послушайте, – начал Генри– продавец. – По телефону нам назвали сумму в две с половиной. Но это было в Упсале. Я не поеду за город ради каких-то жалких сотен. Тысяча семьсот пятьдесят.

– Не знаю, – заскрипел букинист. – Многовато… Хотя… Собрание, конечно, отличное…

– Отличное! – воскликнул Генри. – Да это первоклассное собрание, черт меня побери! Этих книг никто не касался. Ну? Две ровно?

На этом переговоры были окончены: Генри– продавецбыстро убедил собеседника, что букинистический магазин, в котором нет выпусков «Ежегодника Шведского Туристического Общества» начиная с 1886 года, не достоин называться букинистическим магазином.

Забрав свои драгоценные купюры, мы двинули на рынок Хёторгсхаллен: там у Генри был приятель, торговавший мясом и дичью. Это оказался здоровяк весом не меньше ста кило с руками вышибалы, в кровавом фартуке. Когда-то этот мясник занимался боксом и достиг неплохих результатов.

– Привет, малыш, – приветствовал мясник Генри. – Видел Али со Спинксом? Вот это файт! Гуси? Два? Если бы ты позвонил заранее, Гемпа… Чудак ты. Два гуся? Прямо сейчас? Нет, нет.

– Какого черта?! – вскричал Генри, побледнев, но мясник только расхохотался, покачал головой, вытащил из холодильника две отличные тушки и бросил их на прилавок, так что брызги полетели в разные стороны.

– Сами вчера прилетели из Сконе, ха-ха-ха, – хохотнул мясник.

– Неплохая шутка, – пробормотал Генри. – Для такого идиота, как ты.

После того, как обмен любезностями закончился, мы отправились за остальными покупками, после чего вернулись домой на фургончике «Мёбельман» с шестью полными коробками снеди. Все это обошлось нам меньше чем в полторы тысячи, и Генри был доволен.

Жарить гуся – непростое дело для новичка, а если гусей, как и новичков, два, проще оно не становится. Однако с помощью здравого смысла, хорошей поваренной книги и бесконечного терпения мы успешно завершили предприятие. Генри и раньше проделывал необходимые операции, но порой путал последовательность.

К трем часам ночи наш труд был завершен: перед нами красовались два поджаристых, начиненных фаршем и хлебным мякишем гуся, жирных и румяных, источающих такой густой аромат, что им одним можно было насытиться.

«Гусиный вечер» стал настоящим событием. Мы накрыли длинный стол в подвале: белые известковые своды, свечи в маленьких нишах и закрепленные у стен лавки создавали настоящую средневековую атмосферу. Мы достали тонкий фарфор, украсили стол свернутыми салфетками и покрыли его плотной льняной скатертью.

На нашей кухне царил хаос. Руки Генри– барменасновали туда-сюда, фартук пропитался гусиным жиром и соусом вперемешку с мукой и специями. Генри разошелся и был явно в духе, посему я решил удалиться и заняться украшением подвала, die Stimmung.

Наконец стол был накрыт; мерцающие свечи озаряли букеты красных тюльпанов, напоминающих о приближении Рождества. Обстановка была самая торжественная.

– Было сказано: в семь, сейчас семь, – скромно заметил Грегер, первым прибывший на место.

– Добро пожаловать, Грегер, – приветствовал его Генри. – Угощайся.

– Благодарю, – с достоинством ответил тот, принимая коктейль.

Грегер нарядился в свой лучший выходной костюм и даже вставил красную розу в петлицу.

Вскоре подтянулись и остальные, не слишком опоздав: Паван в пиджаке и клетчатой рубашке, Ларсон-Волчара в клетчатом блейзере – свою овчарку он привязал в углу; пришел Филателист в костюме стоимостью в серую марку «скиллинг-банко»; Биргер с галстуком-бабочкой, а последней явилась Воровская Королева, при виде которой раздались шепот и приглушенные аплодисменты. На ней были длинная черная юбка, топ с люрексом, жемчужное колье и длинные серьги.

Гости довольно быстро оживились, вечеринка набирала обороты: Биргер досконально анализировал состав коктейля, приготовленного Генри; этот выдающийся знаток безошибочно определил все компоненты, и Грегер бросил на него восхищенный взгляд.

Пока мы согревались коктейлем и болтовней, слегка притуплявшей голод, Генри отправился на кухню. Филателист рассказывал об удачных осенних сделках, парни из «Мёбельман» тоже не жаловались. Деловой народ квартала Русендаль Стёрре явно процветал, и мы подняли бокалы за светлое будущее, которое вот-вот должно было наступить.

– Кушать подано! – воскликнул Генри, неся перед собой только что дымившийся на плите кровяной суп. – Прошу гостей к столу!

Джентльмены принялись рассаживаться. Королеву усадили напротив хозяина – так, чтобы все могли разглядеть ее как следует. Остальные расселись без особых церемоний. Я оказался между Ларсоном-Волчарой и Биргером.

Кровяной суп удался на славу, вино развязало языки, и гости, вздыхая и причмокивая, нахваливали его горьковатый нежный вкус. Биргер, манерничая, ел суп «от себя», двигая ложку к противоположному краю тарелки.

– Кое-кто умеет есть как приличный, – заметил Ларсон-Волчара.

– Ты каждый год это говоришь, – отозвался Биргер.

– Не ссорьтесь, мальчики, – успокоила их Королева, которая всегда держала своих поклонников под контролем.

– И еще раз добро пожаловать! – Генри поднял кубок.

– Ваше здоровье, графья и бароны! – сказал Биргер.

– Ваше здоровье! – подхватила вся компания.

Вскоре настал «гусиный час», и мы с хозяином удалились, дабы вернуться с главным номером программы, изнемогавшим в духовке. Как только мы водрузили обоих красавцев на стол и соблазнительный аромат распространился по комнате, раздались громкие аплодисменты.

– Ура! – выкрикнул Грегер.

– Вот молодцы так молодцы! – похвалила Королева.

– Брависсимо! – восторгался Биргер.

Генри разрезал первого гуся, не обидев ни одного из гостей. Запеченный картофель, яблочное пюре, брюссельская капуста, студень четырех сортов, морковь, горошек и соус, сваренный из мясного бульона и двух литров сливок, – такого пира никто еще не видывал. Мы жевали, глотали, стонали и охали, сожалея, что наши желудки вмещают так мало, и снова вздыхали от невообразимого наслаждения. Тосты все учащались, пот блестел, смешиваясь с гусиным жиром, гости ослабляли галстуки и снимали пиджаки, вздохи заглушали чмоканье, чавканье и бульканье вина.

Первым ослабил ремень Грегер, вскоре остальные последовали его примеру, а после третьего обхода Королева осталась единственной, кто по-прежнему являл собой достойное зрелище. Эта дама к тому же неплохо переносила алкоголь: все господа, разумеется, желали чокнуться с красавицей.

Биргер, конечно же, сварганил стишок в честь славного события и, дойдя до кондиции, потребовал внимания. Гости зашикали, призывая друг друга к тишине и сосредоточенности.

– Я напишал… штих. В чешть гущя… и повара, – начал он.

– Просим, просим!

– Тихо… Буду читать по… памяти. Что нам шлова и рифмы поэта… Ешли гущь на штоле прекрашном этом… – продекламировал Биргер первые строки, а остальные я, признаюсь, забыл, равно как и прочие гости, – в этом сомневаться не приходится.

Вино, жара и еда лишили меня сил, и я утратил способность следить за ходом событий. Смею, однако, утверждать, что Биргер сокрушался по поводу своего словесного бессилия перед гусиным столом, не упустив, впрочем, возможности зарифмовать «гусь», «стремлюсь» и «союз», на что некий гость возразил, что рифма повторяется из года в год и к тому же принадлежит перу Повеля Рамеля.

Такое высокомерное отношение, разумеется, задело Биргера, но он решил не подавать вида. Гости подняли бокалы, и свет примирения озарил своды подземелья. В перерыве между гусем и мороженым с кофе и коньяком мужчины вышли облегчиться к колодцу под кленом во дворе. Была звездная, прохладная осенняя ночь. Свежий воздух пошел нам на пользу, над нами мерцал кусочек звездного неба: лоскуток вселенной в обрамлении четырех фасадов. Долго глядя вверх, можно было вообразить себя взмывающим ввысь в космос. Паван утверждал, что однажды с ним такое произошло.

– Я стоял и смотрел полчаса прямо в небо. Земля стала уходить из-под ног, и я как бы взлетел. Очнулся у велосипедной стоянки через несколько часов. Но это, конечно, было очень поздно ночью, хе-хе…

Похохотав над вознесением Павана, мы вернулись в Инферно, дабы увенчать поглощенный гусиный жир мороженым с вареньем из имбиря.

Мы сидели, потягивая коньяк, в наилучшем расположении духа за столом, который, как водится, к этому часу напоминал поле брани: кофейные чашки, блюдца из-под мороженого, пепельницы, опрокинутые пустые бутылки и грязные салфетки, – когда по комнате вдруг пронесся ледяной ветер, ворвавшийся к нам извне; неприкаянный ангел распахнул дверь, развеяв дымку, туман, алкогольные пары, смех – короче говоря, die Stimmung.

Он стоял в дверном проеме, и я, конечно, не знал, кто это такой, но много раз видел его в городе, а также на концерте Боба Дилана прошлым летом в Гетеборге. Наши места были рядом, и этот тощий тип сидел, прищурившись, с абсолютно заторможенным и отсутствующим видом. Но я узнал его, потому что год за годом встречал в самых разных местах, где что-то происходило. Он был и на концертах у Йердет, и у Вязов, и у Института Дизайна, и в демонстрациях участвовал, и вообще во всем этом цирке.

Я, конечно, не понял, что этот человек делает здесь, на нашем тайном праздновании в подвале. Сначала я подумал, что он услышал звуки, доносящиеся снизу, и спустился, чтобы ему налили. Но вскоре выяснилось, что я ошибался.

– Лео? – в изумлении произнес Генри. – Лео?! – несколько раз повторил он, прежде чем встать из-за стола, чтобы пожать брату руку и как следует поздороваться. – Но… черт возьми, как это? – спросил он в прежнем изумлении.

Лео оказался совсем не таким, каким я его себе представлял. Генри утверждал, что мы очень похожи. Мне так не казалось. Лео был намного выше Генри и выглядел изможденным. Впалые щеки, серая кожа заядлого курильщика, торчащие скулы, бегающие глаза под черными вьющимися прядями волос, свисающими на лоб. На приветствия Генри брат отвечал довольно сдержанно.

Итак, перед нами был Лео Морган, вундеркинд, превратившийся в молодого поэта, певца поколения ранних шестидесятых, «прови», демонстранта, музыканта-авангардиста, писателя и разоблачителя пороков общества. Кем еще он стал, я не знал – и, пожалуй, к счастью.

Остальные гости довольно хорошо знали Лео Моргана, они приветствовали его с почтением, которое мне трудно было понять: словно какого-то социального инспектора. Со мной Лео поздоровался кивком – после того, как Генри объяснил ему, кто я такой.

Из-за неожиданного происшествия, прервавшего застолье, Генри как-то приутих и сник. Он не ждал, что Лео вернется домой. Сидя в конце длинного стола, братья тихо и сдержанно разговаривали – никто не слышал, о чем шла речь. Я догадывался, что Лео есть что рассказать об Америке, хотя в тот момент все выглядело вовсе не так, как бывает, когда кто-то возвращается домой после долгого путешествия и рассказывает о своих приключениях в дальних краях. Ни бурных жестов, ни взрывов хохота. Эта дискуссия больше напоминала обсуждение предстоящих дебатов в штаб-квартире партии.

Братья долго сидели в отдалении, беседуя друг с другом, и празднование мало-помалу вернулось в прежнюю колею: ваше здоровье, графья и бароны, и так далее. Генри припас несколько бутылок «Грёнстедтс Экстра», отличного коньяка, особо оживившего компанию. Парни вели горячие споры о судьбах мира, а Королева разошлась и принялась танцевать степ, доказывая, что когда-то была танцовщицей.

Было уже довольно поздно, когда Лео наконец оказался рядом со мной. Он успел немало выпить, но казался собранным, хоть и усталым. Он спросил, как мне живется в квартире и чем я занимаюсь. Я рассказал, что пишу современный вариант «Красной комнаты», что дело движется и что живется мне прекрасно.

– А как дела в Нью-Йорке? – спросил я. – Генри все ждал писем, но их не было…

Взгляд Лео потяжелел и почернел, одновременно излучая угрозу и равнодушие. Он долго молчал, уставившись на подсвечник.

– Да, – произнес он, наконец. – Было здорово. Очень здорово. Дома, наполненные магмой – словно город стоит на вулкане, – вывески и окна горят и пульсируют, только и жди извержения. Я часто ходил в кино…

– Ясно, – отозвался я, немного сбитый с толку. – Ясно.

– Ты мне поверил? – спросил Лео, не отрывая взгляда от свечи.

– Что? – переспросил я. – Как это – поверил?

– Ну, про дома? – Лео улыбнулся.

– Почему я не должен верить тебе?

– Потому что я там не был, – ответил Лео. – Я никогда не был в Америке.

Я усмехнулся, чувствуя, что этот странный человек совершенно заморочил мне голову.

– Что ты ржешь? – угрюмо спросил он.

– Не знаю.

– Я в психушке лежал, – сказал Лео. – В психушке.

Братья

«Гербарий»
(Лео Морган, 1948–1959)

«Мое сердце больше не бьется, / оно отбивается…» – такие строки я нашел в пропахших благовониями комнатах Лео пару дней назад, и сейчас у меня есть повод сомневаться в том, что это сердце до сих пор отбивается. Поэзия Лео Моргана носит несомненный отпечаток инфернальности: слова, высеченные демиургом, шаманом, колдуном Морганом на стенах наших внутренних пещер, среди сталактитов слез. Эти слова словно магический код, последний сигнал для наших душ, готовых ринуться в атаку со штыком совести наперевес.

Как и все маги современности, Лео попал в психиатрическую лечебницу, и на окраине Стокгольма, в Лонгбру, теперь хранится личное дело пациента Лео Моргана под номером 480228, а также полный псевдоанамнез. Я, разумеется, не получил доступа к документу: в отличие от истории болезни фашиста и идиота Германа Геринга, он по-прежнему конфиденциален – но я не дурак, и у меня есть связи. Однажды мне представилась возможность констатировать, что документ без преувеличения можно назвать «отмытым», то есть содержащим задним числом откорректированную и цензурированную историю болезни. Поэтому я и пользуюсь определением «полный псевдоанамнез».

Объяснить, зачем кому-то понадобилось подменять документы, уже сейчас означало бы предвосхитить события и поместить развязку этой истории в самом неподходящем месте. Это, конечно, не триллер, но и не диссертация по психиатрии. У меня есть лишь смутные догадки относительно того, кому могло быть выгодно цензурировать и корректировать факты, которые, на первый взгляд, вряд ли стоили совершения такого тяжкого преступления. Но многое не является тем, чем кажется на первый взгляд.

Итак, Лео Морган был помещен в психиатрическую лечебницу Лонгбру в мае 1975 года. Первым диагнозом врачей была кататония, которая подразумевает полную недееспособность, оцепенение, мутизм и полный отказ от коммуникаций с внешним миром.

Кататония имеет некоторое сходство с иногда наблюдаемым у детей аутизмом. За симптомами может скрываться психоз, какая-то травма, одно или ряд переживаний, которые не были ни объяснены, ни проработаны. Душа, в которой накопились вопросы, ненависть и страсти, в итоге впадает в полную или частичную пассивность.

Несколько врачей высказывали свое мнение по поводу этого явления, и некоторые из них предполагали, что в детстве пациент Лео Морган был латентным аутистом, который интуитивно находил каналы для вывода травматических переживаний. Лишь когда каналы перестали функционировать или, как выразился один из докторов: «когда каналы заросли тиной фрустрации» – среди врачей есть поэты, воистину! – болезнь дала о себе знать в полную силу.

Возможно, данные высказывания вполне обоснованы: врачи, как правило, являются компетентными специалистами, и мои собственные наблюдения частично совпадают с «отмытым» анамнезом. Странным казалось то, что лишь один из врачей искал ключ к вратам души Лео в его поэтических произведениях. Это явно указывает на отсутствие творческого подхода в работе как общего порока в подходе к душевнобольным. Лично я рассматриваю стихи Лео как очевидную, чтобы не сказать основную часть истории его болезни.

Но, несомненно, важнейшим и решающим обстоятельством является сокрытие некоторых фактов, совершенное каким-то медицинским начальником, за действиями которого скрывалась бесплотная Власть. Случай Лео Моргана был лишь небольшим эпизодом в разветвленной и для такого новичка, как я, необозримой истории, которая среди посвященных носила имя «дело Хогарта». История нашей страны в двадцатом веке включает в себя ряд так называемых «дел», в рамках которых вскрывали и выносили на всеобщее обсуждение – по крайней мере, в приличествующей степени, – роялистские махинации или военный шпионаж, чтобы затем спрятать среди документов с пометкой «Скандалы». Подобные «дела», или скандалы, периодически возникают во всех цивилизованных и в то же время коррумпированных странах. Это неизбежно и даже желательно, и когда все заканчивается – то есть когда козлы отпущения оказываются у позорного столба, а то и за решеткой, – самые ярые защитники справедливости и демократии принимаются бить себя в грудь и прославлять самих себя и замечательную самоочищающуюся систему. Все это – неотъемлемая часть скандала: рука руку моет – нередко под звуки национального гимна.

«Дело Хогарта» отличается от остальных именно тем, что оно до сих пор не вынесено на обсуждение, что его раз за разом заминали, скрывали ценой – если верить приблизительным данным, которые мне сообщили, – трех человеческих жизней, нескольких миллионов шведских крон в виде взяток и по меньшей мере одного помешательства. Здесь речь идет как раз о Лео Моргане, пусть он и оставался на периферии событий.

Главные действующие лица «дела Хогарта» – которое, между прочим, получило свое название благодаря одному из членов общества «Опытные, образованные, объездившие полмира», журналисту Эдварду Хогарту, – либо отошли в мир иной, либо являются активными, влиятельными политиками и промышленными магнатами. Возможно, именно там, среди коррупции и сокрытия фактов, следует искать людей, которые подделали историю болезни Лео Моргана. Во всяком случае, нить ведет во дворец концерна «Гриффель», в тот зал, где восседает директор Вильгельм Стернер. Но такое расследование – работа для журналиста с бронированным нутром и девятью жизнями в запасе, а не для меня.

То, что я собираюсь поведать о Лео Моргане, начинается довольно-таки невинно, как и любое жизнеописание поэта. Но чем дальше, тем жарче, как гласит поговорка, приписываемая поджигателям. Впрочем, это тоже выдумка и ложь. Корь, скарлатина, краснуха, ветрянка, коклюш, круп – эти долгие процессы естественной вакцинации, которые называются детскими болезнями с их галлюциногенными горячками, зудящими сыпями, чешущимися волдырями и убийственным режимом, – не с них ли следует начинать любую биографию, не в них ли кроется первый контакт маленького человека с тем, что называется измененным сознанием? Каждый переносит болезни по-своему; пациент, которого осматривал домашний врач, старый одышливый и верный доктор Гельмерс, – пациент Лео Морган – на любую болезнь реагировал проявлением одного и того же симптома: неровный пульс, смертельная слабость и почти полное отсутствие воли к выздоровлению.

Чтобы удержать в постели Генри Моргана, требовались цепи и смирительная рубашка, он рыдал и вопил двадцать четыре часа в сутки, пока жар не спадал и он не вскакивал совершенно здоровым, о какой бы болезни ни шла речь. Он рвался обратно в школу, хотя ему обычно так и не удавалось наверстать упущенное.

Но маленький Лео, не проявлявший ни малейшей воли к выздоровлению, все же, как правило, на пару недель обгонял своих одноклассников, ибо был сверходаренным ребенком. Дитя встречало доктора Гельмерса без мольбы, без нетерпения и без радости. Взгляд больного был пуст и равнодушен. Лео, находящийся в этот момент в другом мире, в свои восемь уже знал, что такое смерть. Спустя десять лет он определял любое действие, любой вздох человека как «войну со смертью», где смерть – и цель, и средство. Один из критиков описал Лео как «анархиста с бомбой в кармане» – вероятно, эти слова стали кульминацией творчества критика.

Лео Морган был отмечен смертью, сосредоточен на смерти, он исследовал смерть с той неистощимой энергией, которая свойственна лишь тем, кто познал смертельный страх. И в самом деле, малыш был перепуган до такой степени, что мог лишиться рассудка, нажитого за недолгие годы. Вся его жизнь стала затянувшейся попыткой выбраться из долины смерти, но дорога была долгой, а у путника не было хорошей карты.

Шел печальный, почти трагический дождь; его шум напоминал задумчивый, осторожный перебор клавиш, словно великан-пианист касался жестяных крыш.

Генри сидел на окне в прачечной, расположенной на чердаке. У Греты, которая работала в коммунальной швейной мастерской около площади Мариаторгет, был выходной. Она затеяла стирку, и Генри обещал помочь ей выжать и развесить белье.

От новехонькой стиральной машины «Хускварна» шел приятный теплый пар. Зимой окна индевели, и, потерев их, можно было смотреть на улицу и писать на стекле буквы, цифры, даты. Если бы Генри решил заняться этим, он, вероятно, вывел бы «7.4.1959», ибо такими цифрами тот день был обозначен в нашем летосчислении.

На улице было не слишком холодно, и Генри, распахнув окно, выглянул; он увидел зеленые, красные и желтые крыши домов на улице Брэнчюркагатан, которая разворачивалась перед ним, словно смятый листок бумаги. Генри нравился этот вид. Высунувшись из окна, можно было заглянуть за край крыши и разглядеть улицу. Когда он был маленьким, у него от этого кружилась голова. Но теперь он уже стал большим, шестнадцатилетним, он учился в гимназии «Сёдра Латин», играл в диксиленде и неплохо боксировал.

Глядя в окно, Генри насвистывал песенку из репертуара своего оркестра. Грета вздохнула, недоумевая, что произошло с простынями: вынув их из центрифуги, она обнаружила, что ткань усеяна мелкими черными волосками.

Генри подошел к центрифуге и заглянул внутрь, исполненный уважения к машине. Центрифуги он не любил: когда он был маленьким и заглядывал внутрь, у него кружилась голова, совсем как если высунуться в окно на пятом этаже.

Маленькие черные волоски, констатировал он. Грета вздохнула, по-прежнему ничего не понимая, и принялась чистить центрифугу.

Оказываясь в прачечной, Генри нередко мучительно ощущал, как дает о себе знать его мужское начало. Он не понимал, в чем дело: в теплом и влажном воздухе или запахе чистого белья, но здесь его одолевало желание. На этот раз он сказал Грете, что пройдется по чердаку и тут же вернется.

Генри намеревался скрыться, чтобы разделаться с этим назойливым желанием. Неподалеку было место, где он вместе со сверстниками из квартала спрятал несколько номеров «Пин-ап», «Топ-хэт» и «Кавалькад». Это был темный угол в свободной чердачной ячейке, где товарищи по одному, а то и все вместе портили себе позвоночник, рисковали сделаться слабоумными и вообще лишали себя шансов прожить нормальную жизнь.

Это наверняка был самый большой чердак Стокгольма. Переходы, казалось, вели во все концы квартала, поворачивая то налево, то направо, разветвляясь сразу в нескольких направлениях, заводили в тупики и в другие бесконечно разветвляющиеся ходы. Чтобы найти дорогу, нужно было либо внимательно следить за цифрами на табличках, либо пользоваться собственной картой. Уже в юности Генри терпеть не мог карты и полагался на собственный инстинкт, собственное ощущение сторон света. Раз уж оно принесло ему первое место в ориентировании на местности, то его должно было хватить на простой чердак.

На извилистом пути к заветной ячейке, куда он, как мы понимаем, спешил с колотящимся сердцем и учащенным пульсом, Генри проходил мимо других заброшенных помещений. Заметив тонкую полоску света, проникающего сквозь щель в дощатой стене, Генри остановился и подкрался поближе. Он услышал голоса, узнать которые было вовсе не сложно: это были Лео и Вернер, шахматный гений. Генри не мог понять, что они там делают.

Он приоткрыл дверь заброшенной ячейки, и мальчишки, которых застали с поличным, подскочили от неожиданности.

Вернер был шахматным гением – впрочем, к тому времени он уже сдал позиции. Генри его перерос, и ему приходилось довольствоваться Лео. Они все еще играли в детские игры, но серьезно и сосредоточенно, не так небрежно, как прочие дети. Они собирали марки, играли в шахматы, делали открытия и ставили эксперименты. У Вернера была самая строгая в городе мать, которая опекала сына, словно больного гемофилией. Его редко выпускали из дома после ужина, не разрешали драться и заставляли учить уроки так, чтобы слова отскакивали от зубов. Ему приходилось учиться даже по воскресеньям, и уже ребенком он слегка тронулся умом от такого распорядка. В школе он основал Общество Юных Изобретателей, в которое, впрочем, никто не спешил вступать, так как Вернер все больше ходил сам по себе и ковырялся в носу. Он просто не умел общаться с другими мальчишками вне рамок клуба, общества или чего-то подобного – о каком бы занятии ни шла речь. Требовалась организация с председателем, правлением, членскими карточками и уставом, призванным предотвратить возникновение непредвиденных ситуаций. Отсутствия организации Вернер не выдерживал. Спонтанности в нем было не больше, чем в председателе какой-нибудь партии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю