Текст книги "Джентльмены"
Автор книги: Клас Эстергрен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)
Письмо принесли на следующий день после удара. Генри вернулся домой, «приняв укрепляющий афродизиак в одном баре» и отладив ту элегантную американку в номере «Шератона». Дома Генри узнал, что не кто иной, как Грегер нашел меня лежащим без сознания у дверей и доставил в отделение «скорой помощи» больницы «Сёдер». Он не сомневался в том, что я споткнулся и упал, этот наивный и доверчивый парень.
Генри же хватило ума заподозрить связь между моим плачевным состоянием и бесследным исчезновением Лео. Вдобавок ко всему выяснилось, что Ларсон-Волчара, по обыкновению, прогуливаясь ночью, увидел, как два хорошо одетых господина тащили бессвязно болтающего Лео и сажали его в автомобиль, который тронулся с места так спокойно, словно речь шла о совершенно законном возвращении его в райское лоно спецучреждения.
Такова была официальная версия: гражданин Эстергрен споткнулся и упал в подъезде, а гражданин Лео Морган не мог более оставаться на свободе, ибо представлял опасность для себя самого и своего окружения.
Но письмо Генри подтвердило мои подозрения. Он уверял, что Лео забрали «они», а я упал вовсе не по собственной воле. «Они» основательно поработали надо мной – вероятно, специальным кожаным мешочком с дробью, который не оставляет отчетливых следов и превращает следы побоев в обычную бытовую, пьяную травму.
Генри также писал, что ничуть не сомневается в том, куда «они» увезли Лео, и что на этот раз он не собирается смиренно ждать. Все это ему надоело, и он намерен разобраться «с ними» раз и навсегда. Генри не писал, кто такие «они», и не объяснял, каким образом он намерен «с ними» разбираться.
Письмо вышло очень своеобразным. У Генри, вне всякого сомнения, был хорошо подвешен язык: он мог бы разговорить и скалу, если бы захотел, – но искусством письма не владел. Генри был дислектиком – совсем как король, [76]76
Король Швеции Карл Густав XVI страдает дислексией.
[Закрыть]спешил он обычно добавить.
Однако, как только у него в руках оказывалась ручка, сознание собственной письменной несостоятельности заставляло Генри прилагать массу усилий, чтобы придать излагаемому как можно более элегантную форму. Он использовал множество устаревших и высокопарных выражений, словно обращаясь к Его Королевскому Величеству, к суду или иной высшей инстанции, требующей строгого соблюдения этикета.
Это стремление к торжественной строгости речи и преувеличенно аккуратному начертанию слов приводило тому, что Генри часто использовал слова, значения которых совершенно не понимал. Вероятно, услышав и запомнив слово, впоследствии он оказывался слишком ленив, чтобы узнать, что оно означает на самом деле.
Таким образом, это удивительное письмо завершалось не вполне однозначным предложением: «Прошу тебя смиреннейше, в целях непопадания сей информации в руки полицейских чинов, сжечь данное письмо, дабы сказанное оставалось между нами до появления новейших сведений либо же пока смерть не разлучит нас. Добрейше, слезами орошая, желаю Тебе успеха, tuus [77]77
Твой (лат).
[Закрыть]Генри Морган».
Наступило затишье. Пару суток я находился под наблюдением, а затем меня выписали из больницы с некоторыми ограничениями в поведении: мне не советовали веселиться до упаду, сильно тужиться и слишком громко смеяться. В остальном я был совершенно свободен. Добравшись домой на такси, я прошмыгнул в подъезд, стараясь не привлекать к себе внимания: с бритой головой я стал несколько стеснительным.
В квартире на Хурнсгатан все было как прежде, и тем не менее все, что мы выстроили общими усилиями, было утрачено. Я ходил по огромным апартаментам, не находя никаких признаков жизни братьев Морган. И я намеревался дождаться их возвращения, которому не суждено было состояться.
Наступило затишье. Первые сутки я прожил в напряженном ожидании освободительного телефонного звонка, звука открывающейся двери, я ждал, что явится Генри и сообщит, что теперь все в порядке и о случившемся можно забыть. Но ничего не происходило, все было тихо и спокойно, и я бродил как неприкаянный.
Повседневность сосредоточилась вокруг одного-единственного пункта: большого зеркала в холле. Примерно раз в час я подходил к нему, включал лампу и принимался рассматривать свою бритую голову, швы под компрессом и мерить разные кепи, которые могли бы изменить мой жалкий облик. В результате я выбрал английскую модель из материала вроде твида.
Стоя перед этим зеркалом – красивой штуковиной в человеческий рост, в золотой раме с херувимами наверху, – я услышал доносящиеся с улицы звуки, напоминающие военный оркестр. Заинтересовавшись, я отправился в гостиную, раздвинул шторы и увидел большое шествие вдоль Хурнсгатан. Вероятно, устраивала шествие небольшая, не слишком популярная партия: участников было не более пары-тройки тысяч.
Это было Первое Мая. Уму непостижимо, как я мог забыть про этот день! В огромной квартире было темно: я избегал света, опасаясь рези в глазах и головной боли. Окна были завешены большими, тяжелыми шторами, и безрадостный полумрак давил на психику сильнее обычного. Теперь я, по крайней мере, увидел, что наступил май – но весна приходить не спешила. На улице было холодно и ветрено: приоткрыв окно, я не ощутил особого желания выходить. Некоторое время я раздумывал над тем, какое шествие выбрал бы в этом году, если бы столкнулся с необходимостью выбора. Я внушил себе, что выбора у меня больше нет.
Я наблюдал за демонстрацией до тех пор, пока военные трубы и барабаны не стихли вдали; последним, что я увидел, было большое знамя с изображением голов – желтой, черной, белой и красной – они символизировали угнетенные народы. Головы сидели на плечах, плечи продолжались руками, а руки держали оружие, которое следовало направить против угнетателей.
Внезапно меня осенило: я отправился на кухню, отыскал старую связку ключей, в том числе и секретных, и подошел к гардеробу в сервировочной. Нижний ящик одного из комодов был заперт, я отпер замок и выдвинул ящик. Тот, разумеется, был пуст: старое орудие исчезло.
Единственным, что осталось от автомата, была грубая замасленная джутовая ткань. И магазин, и снаряды исчезли. Если бы не запах оружейной смазки, я вполне мог бы поверить, что орудие мне привиделось. Но запах нельзя было спутать ни с чем: в этом ящике прежде обитал автомат – холодная блестящая рептилия, которая вдруг решила сбежать.
С чем бы Генри ни собирался разобраться, он не шутил. У меня не оставалось сомнений: он говорил всерьез.
После недели, проведенной в абсолютном безделье, я совершенно утратил покой. Под покровом ночи и вязаной шапочки я выбирался в открытые по вечерам бакалейные лавки – этим ограничивался мой контакт с окружающим миром. За это время я прочитал все газеты вдоль и поперек, чтобы, возможно, найти какое-то объяснение загадочным происшествиям, но не находил ни строчки на интересовавшую меня тему. Я внимательно изучил все объявления в рубрике «Личное», пытаясь расшифровать послания вроде: «28.04.79. Жди как обычно на набережной 12», – но понимал, что они не могут иметь отношения ко мне. Кроме того, я смотрел все выпуски теленовостей, но в них речь шла о всевозможных революциях на всевозможных континентах, кроме моего собственного. Ни слова о предполагаемых министрах промышленности и их «генеральных уборках». Я оказался в самом центре кошмара, галлюцинации, я щипал себя и делал глубокие вдохи, бегал и скакал в сервировочных коридорах и пробовал прочие классические приемы, чтобы убедиться, что бодрствую, хоть и схожу с ума от тревоги.
После недельной аскезы я понял, что с меня хватит. Натянув вязаную шапочку, я спустился в «Мёбельман», чтобы поговорить с Биргером и Грегером. Они все еще работали в «Пещере Грегера» – в «Убежище» – и не могли понять, куда делись мы трое.
– Я должен поблагодарить тебя за помощь, Грегер, – сказал я. – Если бы не ты, я бы умер. Так сказал доктор.
– Да ладно, – гордо отозвался Грегер. – Я просто увидел тебя в подъезде, что тут еще скажешь.
– Я был совсем без памяти, наверное.
– Совсем, парень. Чертовски неудачно ты упал.
– Ничего не помню.
Я крепко пожал руку Грегеру, чтобы он почувствовал себя настоящим спасителем. Он едва не прослезился.
– Когда вернется Генри? Он не сказал, сколько его не будет. Мы уже беспокоимся.
– Не знаю, – ответил я. – Насчет лотереи не волнуйтесь. Он обещал обо всем позаботиться, как обычно.
– Иногда он пропадает, да. – Биргер подмигнул. – У этой своей зазнобы, отлаживает ее.
– Конечно, – поддакнул я. – Он ведь тоже человек.
– Я всегда это говорил, – согласился Грегер. – Он художник, наш Генри. А художнику нужно женское тепло. Он, конечно, трясется перед концертом. И кто ж его утешит, если не женщина.
– Конечно, – подхватил я. – Кто ж еще.
Я еле стоял на ногах: под вязаной шапкой струился пот, я мог в любую минуту упасть без сознания. Оставив Грегера и Биргера вместе с их иллюзиями, я понял, что начал вполне сознательно врать, сочинять и говорить неправду, совсем как Генри Морган. Я просто не мог рассказать все как есть.
Меня превратили в блеф.
Пришло письмо от бухгалтера Леннарта Хагберга из Буроса, адресованное Лео Моргану. Бухгалтер сделал ход, и я был вынужден ответить. Лео до последнего хладнокровно отнимал фигуру за фигурой у своего белого противника. У Хагберга из Бороса оставалось всего четыре пешки, одна ладья, один конь, да еще король с королевой. Лео же лишился всего трех пешек и одного коня. На столике оставалось двадцать фигур и, при условии, что я не ударю в грязь лицом, игра могла бы какое-то время продолжаться и летом. Хагберг перевел коня, которому угрожала черная пешка, в безопасную позицию – это была защитная мера. Я никогда не был хорошим шахматистом, и мне требовалось время, чтобы что-то придумать. Наконец – после нескольких сигарет и беспокойного расхаживания по протоптанной дорожке от шахматного столика до кресел перед камином – я решил обратиться к книгам из раздела «Азартные и прочие игры» в библиотеке. Я погрузился в описания классических партий, ничуть не похожих на мою собственную, и несколько часов спустя протащил офицера по наступательной диагонали, после чего тот стал угрожать все тому же коню Хагберга. После этого я заклеил конверт и положил его на полку для исходящей почты.
Газеты падали в почтовый ящик, и, едва услышав шум – сон посещал меня лишь в редкие мгновения, – я поднимался со старой кровати Геринга, чтобы взять газету и тщательно изучить каждую строчку. Маниакальные искатели счастья и прочие странные типы публиковали зашифрованные послания в рубрике «Личное», но меня это совершенно не интересовало.
Я не пропускал ни одной новости, ни одного объявления, в том числе и о предстоящих свадьбах и похоронах. Даже рекламу развлечений я почти выучил наизусть. И вдруг в первых числах мая я вспомнил о театре «Сёдра». Концерт Генри должен был состояться в середине мая, но теперь мероприятие, несомненно, было под угрозой срыва в связи с непредвиденными обстоятельствами.
Я лежал и размышлял до рассвета. Неизвестно, будет ли это доброй услугой или медвежьей – позвонить в театр и отменить концерт. Магическая дата неумолимо приближалась, как и бывает со всеми неприятными событиями, и перспективы выглядели по меньшей мере мрачно.
После попытки трезвого анализа всех факторов риска я пришел к выводу, что лучше всего будет позвонить в театр и отменить мероприятие. ЕслиГенри вернется, то вряд ли будет в состоянии выйти на сцену в качестве композитора-дебютанта, представляющего свое фортепианное искусство на суд музыкальной элиты Швеции. Ни приглашения, ни программа с моим лирическим вступительным словом еще не были напечатаны – и даже написаны.
Я решил позвонить. После того, как я изложил суть дела служащему в приемной, меня связали с дирекцией. Очень вежливо поздоровавшись, я представился личным другом пианиста Генри Моргана и попытался как можно более витиевато объяснить, что запланированное на середину мая представление не может состояться.
– Генри Морган? – повторил директор программ. – Генри Морган? В середине мая, говорите… – продолжил он, вероятно, листая календарь заявок.
– К сожалению, я не помню точной даты, но он подал заявку довольно давно…
– Генри Морган? – снова повторил директор программ. – Я никогда не слышал ни о каком Генри Моргане.Посмотрим, середина мая. Гастроли русского балета… двенадцатое, тринадцатое. Студенты Государственной школы сценического искусства – пятнадцатое. Комическая опера… восемнадцатое. Может быть, он участвует в комической опере?
– Комической опере? – повторил я. – Насколько мне известно, нет…
– Нет, ну что ж… девятнадцатое… двадцатое… двадцать первое… юбилейное представление в честь дома отдыха «Осеннее солнце»… Двадцать пятое… – энергично продолжал директор программ, перечисляя мероприятия одно за другим и не находя никакого Генри Моргана.
– Кажется, выступление было запланировано на среду, – растерянно произнес я.
– Среду, говорите… нет, я не вижу никакого Генри Моргана, и если быон и вправду подавал заявку, я заметил бы это раньше… Вы уверены, что это был именно театр «Сёдра»? В городе так много театров… – продолжал он, словно говоря с идиотом.
Я положил трубку, не попрощавшись, даже не поблагодарив за помощь. Мне не раз приходилось чувствовать себя обманутым и одураченным, но таким идиотом я не чувствовал себя никогда.
Огонь в камине освещал дрожащим пламенем спальню со старой кроватью Геринга, гравюры с сюжетами из пьес Шекспира, фотографии моих родственников, снимок – Генри, Лео и я, – сделанный на улице и казавшийся теперь невероятно старым, и прочие предметы, ставшие вдруг такими чужими, словно я их где-то подобрал.
Лист за листом, страница за страницей летели в камин и отлично горели. «Красная комната» полыхала синим огнем. Я сжигал труд целой зимы, в исступлении, в трансе, полностью осознавая, что делаю, но все же отсутствуя.
«Красная комната» горела синим огнем, и время от времени я прерывал свою пироманскую деятельность для того, чтобы меня кто-нибудь увидел – я сам или кто-то другой, все равно. Затем я возвращался, чтобы снова бросать в огонь лист за листом, страницу за страницей в строгом хронологическом порядке. Они утратили всякий смысл.
Издатель Франсен даже не удивился, когда я позвонил и сообщил, что книги не будет. «Красная комната» сгорела, обратилась в пепел. Если он хочет, я могу отдать ему мешок золы. Он не захотел. Франсен сказал, что пустит слух о моем безумии, – я не возражал. Издатель обещал прислать контракт для аннулирования, он больше не желал меня видеть и прямо и вполне корректно послал к черту.
Решение долго зрело в моей покалеченной голове, и теперь настало время претворить его в жизнь: я намеревался воздвигнуть памятник братьям Морган.
Теплые, душные ветра принесли с собой весну; она наконец вступила в свои права, но от мира меня отделяли плотно задвинутые, без единого просвета шторы. За один день ко мне вернулась невероятная работоспособность, и я стал хладнокровно планировать новое деяние.
Я отправился в больницу «Сёдер» для снятия пары швов на затылке, пытаясь вести себя как вполне нормальный выздоравливающий. Затем, получив чуть больше тысячи крон в Страховой кассе, пошел в ближайший продуктовый магазин и купил консервов, которых хватило бы на небольшую войну: равиоли, тефтели, пивные колбаски, голубцы, гороховый суп, овощи, картофель и прочие припасы. Притащив провиант домой, я спрятал продукты в подходящие для этого места и отправился в «Мёбельман», чтобы снова наврать с три короба Грегеру и Биргеру. Генри дал о себе знать, сказал я. Его не будет все лето, а потом он вернется и все станет как прежде. Оставалось только копать в «Пещере Грегера», действуя по плану. Генри дал нам свое благословение. Грегер, Биргер, Паван, Ларсон-Волчара и Филателист, казалось, были довольны моим сообщением, и я откланялся, исполненный достоинства.
Затем я посетил Сигарщика. С ним было труднее всего, с этим старым лисом.
– Симпатичная у тебя шапка, – сказал он, и Красотка за его спиной тут же улыбнулась одной из самых соблазнительных своих улыбок. – Такие шапки в моде, да? «Гнездо кукушки» называются, так? Но не жарко ли тебе, хе-хе?
– Вовсе нет, – ответил я. – Вовсе нет.
– Ясно, ясно, а где же Генри Морган? Давненько я его не видел…
– Уехал. Генри снова путешествует.
– Ай-ай! Куда же он на этот раз держит путь?
– Снова в Париж. Париж и Лондон.
– Да, там он как рыба в воде, – сказал Сигарщик и, как обычно, хитро улыбнулся, сверля меня взглядом.
Внезапно его тон сменился на серьезный и сочувствующий:
– Жалко Лео…
– Что?
– Его снова отправили туда, – Сигарщик покрутил пальцем у виска. – Он не справился…
– Так уж вышло, – коротко ответил я. – А мне нужно пять блоков «Кэмел» без фильтра.
– Пять блоков «Кэмел» без… – самым обыденным тоном повторил Сигарщик. – Пять блоков?!
– Да. Пять блоков, – повторил я.
Сигарщик подмигнул Красотке, которая тут же скользнула на склад, шурша длинным декольтированным платьем. Вскоре она вернулась с пятью блоками сигарет, и Сигарщик с недоверием уставился на меня.
Я промолчал, расплатился за сигареты, поблагодарил и вышел. Сигарщик покачал головой, и я был уверен, что он снова покрутит пальцем у виска и пустит слух о том, что я сошел с ума и собираюсь укуриться до смерти.
Время шло, одни сутки растворялись в других, теряя очертания. Грязная посуда и мусор скапливались на кухне мерзкими, плесневеющими, вонючими кучами. Нечитанные и нетронутые газеты кипами лежали в холле, а мои волосы под английским кепи наконец-то достигли пристойной длины.
Я приступил к работе с рвением и педантизмом, свойственными мономану, которого обманули, избили, а затем обрили наголо. Я запер и забаррикадировал входную дверь, задернул шторы в квартире, и без того сумрачной, отключил телефон и укрылся в библиотеке на Хурнсгатан, в центре Стокгольма, в середине мая семьдесят девятого года – года парламентских выборов и Всемирного года ребенка.
Очистить письменный стол не составило труда. Все, что было связано с моей столь же наивной, сколь современной версией «Красной комнаты», сгорело в камине, книги и прочий хлам я сложил на пол, оставив лишь собственные фетиши: лисью голову, найденную в лесу, панцирь краба, подаренный рыбаками на Лофотенских островах, несколько булыжников и пепельницу в виде разинувшего рот сатира: в этот рот я и стряхивал пепел. Эти фетиши были нужны мне, чтобы не утратить себя полностью.
Я приступил к работе и за двадцать последовавших за этим дней сделал лишь несколько небольших перерывов на еду и отдых. За это время я выкурил почти все пять блоков «Кэмел» без фильтра, и хуже мне от этого не стало.
Я рассказал все, что знал и мог узнать о Генри и Лео Морганах, я чувствовал себя обязанным сделать это. Можно сказать, что я отношусь к поколению с ущербным чувством долга: понятие это столь абстрактно, что осознать его смысл возможно, лишь поместив в сферу личного. Надо, по меньшей мере, выполнять долг перед самим собой. Но в данном случае я чувствовал, что мой долг – рассказать правду о Генри и Лео Морганах, и, возможно, это была своего рода терапия, способ выживания, возможность справиться с тоской ожидания, неизменной спутницей наших времен.
Мне было известно лишь то, что я рассказал, а может быть, и меньше: время от времени мне приходилось надставлять и добавлять, заполняя пробелы. В результате на столе в библиотеке оказалось более шестисот страниц. Никто мне не мешал, мир для меня исчез, слова лились нескончаемым потоком, и вскоре братьям был воздвигнут памятник, которого они заслуживали. Теперь с ними могло произойти что угодно – они были неприкосновенны.
Каждый день я был готов прочитать о Лео и Генри Морганах в газете. Что-нибудь вроде сообщения о телах мужчин в возрасте тридцати и тридцати пяти лет, найденных в канаве где-то в глубинке, или о неопознанных останках двух персон мужского пола, обнаруженных подо льдом в какой-нибудь проклятой шведской речушке. Сигарщик, который читал все еженедельные журналы от корки до корки, мог ворваться ко мне, показывая разворот: Генри– идиотчистосердечно рассказывает о своих приключениях в низах общества, находясь на острове в Карибском море, где он всегда мечтал оказаться и куда, наконец, отправился, каким-то загадочным способом раздобыв баснословную сумму.
Но, возможно, я рассказал все это в расчете на другое: что братья попали в настоящий переплет и Генри пришлось использовать старый автомат. Возможно, он сделал то, что так давно хотел сделать, с безграничным Злом, которое держало в плену Лео. Может быть, моему повествованию предстояло стать оправдательной речью о преступлении, которое уже совершено, может быть совершено или даже должно быть совершено. Я не был уверен, но допускал, что могу оказаться в суде, дабы представить свои шестьсот страниц в качестве plaidoyer d’un fou et son frère, [78]78
«Plaidoyer d’un fou et son frère» – «Речь безумца в свою защиту» – произведение А. Стриндберга.
[Закрыть]речи в защиту Генри и Лео Морганов, у которых вполне могли возникнуть проблемы с законом.
Так обстояли дела в тот день, когда я уже потерял счет времени и ориентировался в нем лишь благодаря кипе газет, скопившихся на столе. Очередной выпуск сообщил мне, что до праздника летнего солнцестояния осталось всего несколько дней, а в Швеции настали самые жаркие летние дни. Но меня все это не касалось.
Внезапно раздался звонок в дверь, дьявольский сигнал нарушил компактную тишину, царившую в квартире больше месяца. Я вздрогнул, по моей спине побежали мурашки.
Входная дверь была забаррикадирована массивным шкафом красного дерева – я и сам не мог понять, как у меня хватило сил его передвинуть. Дрожащим и хриплым после долгого молчания голосом я спросил, кто там, за дверью.
– Прачечная… Прачечная «Эгон»… – услышал я из-за двери.
Напрягшись изо всех сил и даже больше, я отодвинул шкаф от входа ровно настолько, чтобы открыть дверь. Посыльный вздрогнул, увидев в проеме голову в кепке, и посмотрел на меня с таким подозрением, будто не видел раньше. Без лишних слов я взял ящик, поставил его в прихожей и расплатился. Чуть поколебавшись, я взял ручку посыльного, чтобы расписаться в квитанции: я не знал, каким именем подписываться. В конце концов, вспомнив свое собственное, я нацарапал его и попрощался с посыльным.
Как только дверь закрылась, я подошел к большому позолоченному зеркалу, чтобы увидеть себя в полный рост. Я дико зарос – никогда еще не было у меня такой бороды. Может быть, удар пошатнул гормональный баланс, а может быть, я становился мужественнее, взрослее.
Волосы отросли достаточно для того, чтобы я смог вновь забросить английское кепи на полку. Заросшее лицо страшно исхудало, а веки нелепо дергались от спазмов, своего рода тика. Подергивания не прекращались ни на минуту и были едва заметны, однако лицо они искажали, и это очень злило меня. Видимо, такую цену пришлось заплатить за приключение, с таким ущербом надо смириться. Возможно, едва заметные спазмы лишь делали лицо чуть более интересным, опытным и искушенным. Женщинам такое нравится.
Оценив свое физическое состояние у зеркала, я отправился в ванную, сбросил вонючий комбинезон и встал под душ. Тщательно и с любовью побрившись, я почувствовал себя освобожденным, просвещенным и просветленным.
Затем я надел чистую красивую одежду из гардероба. В ящике с бельем нашлась рубашка в тонкую полоску с инициалами «В. С.», вышитыми на воротничке под этикеткой. Она идеально подошла мне. Как ни странно, вдобавок ко всему моя шея стала мощнее. Никогда еще мне не был впору такой размер воротничка. Галстука в тон этой рубашке у меня не нашлось, и я отправился в комнату Генри, открыл гардероб и нашел тонкую бордовую вещицу: она отлично легла на грудь, сердце в которой билось чуть тяжелее, чем прежде.
Я думал, что на мою долю выпало молчаливое ожидание. Интересы мои вновь сосредоточились на зеркале с позолоченными херувимами: я мог часами рассматривать собственное отражение, пытаясь разобраться в случившемся. Волосы, как прежде, ниспадали волной, щеки ввалились, но не настолько, чтобы это казалось уродством, кожа покрылась нездоровой бледностью, веки дергались.
Мне было почти двадцать пять: я прожил на земле четверть века и, вероятно, мог прожить еще четверть. Это много. Но в тот момент мне так не казалось. Я чувствовал себя так, словно эти двадцать пять лет, наполненных напряженными событиями – от холодной войны пятидесятых до иранской революции семидесятых, – ничему меня не научили. Я казался себе несведущим и неопытным, хотя отражение в зеркале говорило о противоположном. Оно показывало худого юношу с чуть раскосыми глазами, который, казалось, прошел огонь и воду.
Снова и снова завязывая галстук, я пытался изобразить идеальный «виндзор» Генри. Мне казалось, что я делаю успехи и уже выгляжу вполне пристойно. Расхаживать в костюме и галстуке целыми днями, не делая при этом ничего особенного, было шикарным жестом. Я делал вид, что вовсе не иду ко дну, вовсе не рискую серьезно, по-настоящему заболеть. Если мне суждено погибнуть, то я погибну с достоинством – Генри Морган оценил бы это.
Наше с Генри знакомство не продлилось и года, а Лео я знал меньше полугода. Все произошло быстро, но мне казалось, что мы были братьями всю жизнь. Всего лишь год, думал я. Ровно год назад я был совершенно другим человеком – намного моложе, намного наивнее и намного доверчивее. Я согласился работать в гольф-клубе по рекомендации моего датского дипломатического друга Эррола Хансена. Целое лето я провел на газонокосилках и тракторах, а по вечерам сидел в баре у Рокса. У меня было множество гордых и амбициозных проектов, как и у прочих молодых и резвых литераторов. Однако вскоре мне пришлось осознать, что литература и история не особо нуждаются в моей персоне. Некоторое время спустя я познакомился с издателем Франсеном, который убедил меня в обратном: я должен был написать современную версию «Красной комнаты» Стриндберга к столетнему юбилею романа. Та не прошла испытание огнем и превратилась в пепел. Казалось, все произошло вчера: летний вечер у бассейна в гольф-клубе, мы с издателем Франсеном угощаемся коктейлями, обсуждаем великие планы на будущее и глазеем на магната Вильгельма Стернера, тайного покровителя клуба, non videre sed esse,который появился на вечеринке в безупречном летнем костюме, словно не касаясь земли. Гетера Мод стояла в его тени с бесконечно равнодушным видом. У меня не было возможности рассмотреть ее ближе. Вскоре меня настигло Несчастье: когда я уехал на концерт Боба Дилана в Гётеборг, в мою квартиру пробрались воры и унесли все, что у меня было, оставив лишь две печатные машинки и кое-какую малоценную ерунду. Делать мне было нечего, и я нередко захаживал в спортклуб «Европа», чтобы избавиться от депрессии при помощи тренировок. Там я познакомился с кудесником Генри Морганом, переехал в его квартиру на Хурнсгатан и спустя несколько месяцев оказался замешан в трагическую историю, скандал высшего ранга. Цена приключения оказалась высока: навязчивые мысли, тики возле глаз и что-то вроде завещания на шестистах страницах, где я пытался оправдать братьев Морган и возвести монумент Правды. Получилась настоящая бомба, выдать которую общественности означало бы публичное самоубийство.
Тайна должна была оставаться в стенах этой мрачной квартиры – по крайней мере, первое время. На мою долю оставались лишь глубокое молчание и долгое ожидание. Так мне казалось.
Ожидание оказалось вовсе не долгим, пусть я и не вполне знал, чего жду. Я стоял в холле перед зеркалом с херувимами, наблюдая за своим нервным тиком, как вдруг раздался новый звонок в дверь. От этого звука меня снова бросило в дрожь, я громко спросил, кто там. Ответа я не услышал и отодвинул огромный шкаф красного дерева, чтобы взглянуть наружу сквозь стеклянные двери. Мне показалось, что за ними стояла женщина, поэтому я решился отпереть без оружия. Последовала долгая, тягостная тишина; в такие минуты успеваешь о многом подумать, высказать последнюю волю в стихах, досчитать до десяти тысяч или, если угодно, сгрызть до основания ногти. Я стоял в проеме, цепляясь за дверную ручку. Она молча стояла за дверью.
Я сразу понял, кто она. Она сразу поняла, кто я. Я ненавидел ее и считал, что ее следует убить. Это было единственной возможной местью. Но убийство было немыслимо, одного беглого взгляда на нее хватило мне, чтобы понять: эта женщина неприкосновенна. Даже ненавидя ее от всей души, ей можно было простить что угодно, не позволив ни единому волосу упасть с блистательной головки.
Она была именно такой, какой я ее помнил: бывшая тусовщица, которую я издали видел в Кантри-клубе и на потертых фото в бумажнике Генри. В ее чертах и в самом деле было нечто азиатское. Наверное, это была красивейшая женщина из всех, кого мне доводилось видеть. Она несла свои сорок лет с той зрелой элегантностью, которая может заставить короля пожертвовать всеми владениями. В каштановых волосах до плеч появились светлые прядки. Изгибы бровей, нос, губы, подбородок – эти линии Бог, Создатель проводил в порыве вдохновения. Это был его дар человечеству. Черный костюм с двумя красными вишенками оттенял не по сезону глубокий загар, который ничуть не делал ее вульгарной или преувеличенно холеной. Блеск в глазах выдавал беспокойство, сдержанную страсть: это придавало совершенству человеческие черты. Она благоухала пачулями, выглядела уравновешенно-шикарной, в полном соответствии с ролью, на туфлях и сумке красовалась всемирно известная монограмма: вероятно, эта citoyenne du mondeпокупала все предметы гардероба там, где их и полагается покупать. Все мегаполисы мира красавица знала как свои пять пальцев, ведь выросла она в посольствах Нью-Йорка, Лондона, Парижа, Вены, Мюнхена, Токио, Джакарты и так далее.
Вероятно, мы молча рассматривали друг друга несколько минут, как тяжеловесы, оценивающие перед матчем малейшее движение противника. Но поединку между нами не суждено было состояться. Никто и пальцем не смел тронуть это создание. Я же выбыл из строя, я был в нокауте.
Она произнесла первое слово, нарушив тяжкое молчание.
– Ты Клас, насколько я понимаю, – произнесла она глубоким голосом – его тембр, вероятно, можно было назвать альтом.
– М-м, – согласился я. – А ты, должно быть, Мод.
Она протянула руку: ладонь была мягкой и чуть влажной, нервы у нее все-таки имелись.
– Мы не можем стоять здесь целый день, – сказал я. – Проходи.
– Если не помешаю, – отозвалась она.
– Как ты можешь мне помешать?
– Я подумала, что ты работаешь, ты же писатель…
– Теперь нет. Теперь я безработный.
– Ты в костюме – как будто что-то отмечаешь… Значит, вот каково здесь!
– Ты ни разу здесь не была?!








