Текст книги "Джентльмены"
Автор книги: Клас Эстергрен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)
Если верить Генри, у него дела обстояли так же. «Европа. Фрагменты воспоминаний» о пятнадцатилетней игре на пианино в джазовых клубах Стокгольма; о свистящем школьном органе датских квакеров; об игре на фортепиано в лондонском пабе и мюнхенском баре, на рояле в альпийском поместье Моссберг и в парижском «Боп Сек» – все это было похоже на историю страданий Европы, воплощенных в потрясающем опыте одного человека. По крайней мере, так отзывался о произведении сам автор. Мне же пока не довелось его услышать.
Начался чемпионат мира по хоккею, и мы решили вновь сбавить рабочий темп во имя сохранения духовного здоровья и проследить за игрой команды «Тре крунур». Ходили недобрые слухи о том, что команда слаба и состоит из молодежи, недостаточно подготовленной к турниру, зато мы подготовились как следует: арахис, чипсы, попкорн и минералка «Рамлёса», из солидарности, – и, нервничая, уселись перед огромным телеящиком. Кресла были выставлены удобно, как в партере, и Генри уговорил Лео выбраться из постели, чтобы посмотреть хоккей. Лео поддался на уговоры и теперь сидел в кресле, закутавшись в одеяло, положив ноги на пуф и обратив тяжелый, усталый взгляд на советскую тестовую таблицу.
«Тре крунур» оказались вовсе не так слабы, как утверждали злые языки. Любой маленький успех, как обычно, становился поводом для коронации новых героев, и молодого вратаря прославляла вся нация. Генри кричал до посинения, когда русский медведь все же разгромил наших героев, превратив их в каких-то неловких подростков.
Интерес к чемпионату, как обычно, был неподдельно живым во время первых матчей, но к середине чемпионата арахис, чипсы и попкорн поедались скорее из чувства долга, чем ради сомнительного удовольствия увидеть усталые, покалеченные, изможденные национальные сборные, мечтающие поскорее вернуться домой к женам и невестам. Но Генри ни за что не хотел признавать, что любой хоккейным матч рано или поздно становится скучноват и затянут, даже если к финалу просыпается новый интерес, ибо каждый раз звуки «Ты древний, Ты свободный» [74]74
Государственный гимн Швеции.
[Закрыть]и вид наших усталых рыцарей вызывали у него неизбывный восторг. Порой он едва не плакал от переполнявшей его радости.
Лео зрелище наскучило уже после третьего матча: он не смог выбраться из постели, оставшись в своих комнатах вдыхать аромат благовоний. Для него все это было бессмысленной игрой, и он был прав, пусть подобное утверждение и звучало скучновато. Игра понарошку, но многое в этом мире требует притворства.
В ходе одного из самых бесцветных и бесхребетных матчей в середине турнира Генри коснулся головокружительно глубокой темы, напустившись на «хоккейный нигилизм» Лео. По словам Генри, Лео всегда видел в жизни только игру. Игра была увлекательной и захватывающей, но стоила свеч лишь до тех пор, пока соблюдались правила, с которыми каждый игрок соглашался в самом начале игры. Придерживаясь правил, можно учредить собственное первенство, расширяя границы дозволенного, овладевая возможным и максимально приближая невозможное к возможному. Но как только мальчишка выскакивает на хоккейную площадку в бурках, он разрушает магию договора, зрелище оказывается испорчено, игра представляется нелепой, ребяческой, бессмысленной. Лео всегда выбегал на лед в бурках, ибо так и не научился кататься на коньках. Так было и с шахматами: единственными отношениями, которые Лео пронес сквозь годы, была дружба с бухгалтером Леннартом Хагбергом из Бороса; зиждилась она на загадочных коротких зашифрованных сообщениях, не понятных почти никому, кроме этих двоих. Их лояльность была совершенно абстрактна, и, следуя правилам игры, они могли продолжать до тех самых пор, пока смерть не разлучит их, а может быть, даже дольше. Лео был «хоккейным нигилистом» и «шахматным фашистом».
Вечно с Генри было так: он сидел, внешне совершенно поглощенный бесцветным матчем, в четверть уха слушая наши с Лео язвительные комментарии по поводу бессмысленности происходящего и делая вид, что не слышит ни слова из наших речей, чтобы не огорчаться понапрасну. Но потом ходил, пережевывая и перемалывая услышанное, пока ему не удавалось выстроить безупречную, с его точки зрения, аргументацию в защиту хоккея или чего бы то ни было, пусть даже плохого хоккея. Затем, в порыве вдохновения, Генри изливал накопившееся перед нами, чтобы вскоре напрочь забыть о сказанном.
Весна жила в нас мечтой, эфемерным представлением о желанном. Каждое утро мы неизменно констатировали очередной конфликт между метафизикой мечты и метеорологией реальности, что столь же неизменно становилось причиной фрустрации и напряжения, которое не находило естественного выхода. Удручающие погодные условия, именуемые низким давлением, в сочетании с неожиданными происшествиями в мировой политике и экологии, именуемыми катастрофами, делали эту весну сезоном самоубийств, подобно Правде требовавшим жертв, гекатомб.
Внезапно подувший легкий бриз превратился в попутный ветер, при котором я добрался до самой последней главы «Красной комнаты», после чего вновь наступил штиль. Такова участь прозаика – после взрыва творческой эйфории впадать в ступор сомнений. Я был совсем молод и пока не владел искусством управлять парусами. Я мог лишь с тяжкими вздохами наблюдать, как меня относит назад, в глухоту зимней депрессии.
Либидо не находило себе места, говоря медицинским языком. Я посвящал все больше времени «Пещере Грегера», «Убежищу», и монументальному похмелью Лео. Паван и Ларсон-Волчара вновь вернулись к раскопкам, и теперь, в апреле, мы снова превратились в крепкую команду из шестерых, работающую в три смены. Мы продвигались в западном направлении со скоростью около трех метров в сутки, едва ли не каждый день ставя новый рекорд. Земля была рассыпчатой, сухой, копать было легко, и мы полностью уверовали в то, что напали на след Сокровища.
Для того чтобы поставить Лео на ноги, потребовалось немало времени. Из больницы звонили, чтобы узнать, как идут дела, и Генри бойко врал, сообщая, что Лео осталось только найти работу, а в остальном дела идут отлично.
Но вскоре выяснилось, что Лео Морганом, поэтом Лео Морганом, интересуется не только больница. В одном литературном журнале, который я выписывал, некий молодой литературовед сделал резкий выпад против всей современной литературы, в особенности против поэзии. Автор эссе, решивший подвести итог литературного процесса семидесятых, сравнивал себя с дворником, который среди пустых пивных бутылок и использованных презервативов время от времени натыкается на собачье дерьмо: одно пусто, другое уже бесполезно, а третье просто мерзко. Эссеист одинаково резко отзывался и об «ангажированной» литературе, и о едва продравшем глаза «сюрреализме», что бы он ни имел в виду. Повсюду преобладал метод безыскусной, расслабленной, безболезненной механики, которая сковывала блестящие юные таланты, не смеющие расправить крылья – не из страха высоты, а из боязни не получить разрешения на посадку.
Молодой гневный литературовед из Упсалы не видел впереди ни малейшего просвета – и слава богу, думал я, – но зато пощадил нескольких авторов, лишенных милости публики. Среди перечисленных имен значились, как можно было ожидать, Поль Андерсон – и Лео Морган, «который на десять лет опередил свою эпоху, совершая ботанические вылазки по заболоченному послевоенному ландшафту с бомбой, Арто, Жене и вечным Элиотом в рюкзаке».
Я, разумеется, бросился в благоухающие курениями комнаты Лео, радостно размахивая журналом, чтобы взбодрить поэта. Его ценят и помнят, он востребован, и если он разберет свои наброски к «Аутопсии», сделанные в черной рабочей тетради, то я займусь практической стороной процесса. Любое издательство с радостью опубликует его стихи.
– Есть сигарета? – лениво спросил Лео.
– Не стоит курить в постели, – заботливо отозвался я.
Лео больше не интересовали литературные дебаты. Пробежав глазами хвалебные строки, он зевнул и бросил журнал на пол, затем встал и натянул халат. Мы выбрались в гостиную, чтобы выкурить по сигарете и посмотреть на всеобъемлющую серость за окном. Мы закурили. Лео дрожал от холода. Я был совсем сбит с толку.
– Какого черта ты живешь в этом дурдоме? – спросил он.
– Я, наверное, сам дурак.
– Слушай… – сказал Лео. – Ты станешь дураком, если не будешь осторожен.
Он вперил меня свой темный, долгий, тягучий взгляд, который любого мог лишить уверенности.
– Берегись, парень, – повторил он, хлопая меня по плечу. – У тебя большое будущее, надо быть осторожнее. Ты столько всего не знаешь…
– Я столько всего не хочузнать.
– Но этого не избежать.
– Как это? Чего мне не избежать?
Лео затянулся и выпустил дым через ноздри.
– Не знаю, – туманно ответил он. – Может быть, безумия. Оно захватывает все вокруг.
– Буду стараться защититься.
– Не получится, оно проникает даже сквозь бетон.
– У меня остались мечты, – сказал я. – Я вижу просветы, а скоро наступит весна и принесет с собой много всякого добра.
Лео фыркнул, но не совсемснисходительно.
– Что за просветы?
– Сопротивление, – ответил я. – Несогласные граждане, которые отказываются принимать зло, панки, которые защищают курдов, ребята, которые гоняют наци в буржуйских школах на Эстермальме, группы активистов… Это уже что-то!
Лео долго смотрел на персидский ковер с вытертой дорожкой между столов и кресел до самого шахматного столика.
– М-м, – Лео кивнул. – Это уже что-то. Но ты столько всего не видишь. Ты видишь только то, что хочешь видеть.
– А что ты хочешь видеть?
– Всегда легче давать отрицательные определения. Мне не нужны утопии, чтобы выжить. Я могу позволить себе пессимизм.
– Не верю. Я считаю, что утопии неискоренимы.
– Ты наслушался Генри. Он сам одна сплошная наивная утопия.
– Он беззлобный…
– Зря ты так думаешь. Ты даже не представляешь, какой ложью, какими мифами он себя окружает.
– Я и знать не хочу. Мне всегда нравились мифоманы.
– Однажды узнаешь, – сказал Лео. – Лучше быть наготове.
Вскоре нашу большую сумрачную квартиру наполнили пасхальные запахи: срезанных веток, нарциссов, жаркого из барашка с чесноком и тимьяном. Страдая от холода даже в кофтах «Хиггинс», мы пережили Страстную пятницу. Мы страдали вместе с Христом, страдали с Лео. Мы посмотрели все фильмы о распятии, которые шли по телевизору, а самым мрачным из пасхальных вечеров – передачу о коллеге Генри Аллане Петтерсоне.
– Черт, несладко пришлось Аллану, – сказал Генри.
– Ты с ним знаком? – спросил я.
– Ну, знаком – не знаком… Никто не знаком с Алланом. Но я бывал у него пару раз. Показывал ему пару своих вещиц. Задолгодо того, как он стал популярным…
– И что он говорил?
– Ну, Аллан – непростой человек. Он не мог сказать ничего особенного.
После программы Генри погрузился в глубокую задумчивость и никак не мог перестать насвистывать визгливую партию смычковых из Седьмой симфонии. Он сказал, что хочет написать письмо Аллану и сказать, что программа вышла отличная. Но вскоре Генри пожаловался, что слова звучат неискренне. Сложно написать хороший отзыв, который не отдавал бы лестью.
Жизнь не баловала нас добрыми знаками, и мы бродили по квартире, будто соревнуясь, чьи вздохи звучат глубже и безнадежнее. Атмосфера вечера была недостаточно игрива, чтобы выманить нас на улицу, а работа недостаточно интересна, чтобы укрыть нас от мира.
Генри предложил тайком выпить – чтобы не дразнить Лео, – и достал из гардероба полбутылки виски. Запершись в бильярдной, мы сыграли вялую партию, почти не нарушая молчания. Генри лишь хмыкал время от времени, отмечая лучшие из моих ударов. У меня все равно не было шансов, и я во всем винил мел. Несмотря на депрессию, Генри не утратил собранности, и кто угодно подтвердил бы, что это мужчина в самом расцвете сил: галстук на месте, безукоризненно выбритое лицо, идеальный пробор и классический, в меру помятый пиджак.
Опустившись на стул после поражения, я смотрел в окно и посасывал сигарету. Прокашлявшись, я спросил Генри, сколько он еще планирует выдержать.
– Что? – немедленно отреагировал он. – Что – выдержать?
– Не валяй дурака, – сказал я и прислонил кий к стене.
Генри понял, что я не шучу, и, облокотившись на подоконник, обвел взглядом крыши домов. Может быть, он хотел увидеть звездочку, луч света, что-нибудь, о чем можно было бы помечтать.
– У каждого свой предел, – сказал он. – Я могу расширять свои пределы. Может быть, даже слишком сильно. Иногда мне так кажется.
– Ты говорил с Лео? По-настоящему говорил?
– О чем? Конечно! Я каждый день говорю с Лео!
– Столько всего… не высказано. Откуда у него в той избе взялось виски? Что у него за друзья, которые хотят, чтобы он упился до смерти?
– Друзья… – Генри развел руками и пожал плечами, изображая полное неведение.
– Нельзя же до бесконечности делать вид, что нам нет дела до всего этого! Я пытался с ним говорить, не проявляя особого любопытства. Но не вышло. Он закрылся, как устрица, и все, что он него исходит, возвращается к нему, как бумеранг.
– Он всегда был таким. Лео умеет доказывать всякие бредовые вещи. Он же, черт возьми, чуть диссертацию по философии не защитил!
– Ты тоже порой несешь бред, Генри.
– Да, да, да. Это я слышал столько раз, что меня тошнит. Не надо повторять за Лео, как попугай.
– Это вы говорите одно и то же. Только и делаете, что отнекиваетесь.
Генри стоял у окна спиной ко мне, то и дело пожимая плечами, как упрямый ребенок, который не в силах ответить за свои поступки.
– Я просто хочу понять, как ты мыслишь, как ты выживаешь в этой каше, – сказал я. – Я и сам не могу понять, как я выживаю.
– Переезжай! – набычился Генри.
– Я не хочу убегать, – ответил я. – Пойми, я просто все принимаю всерьез.
– Ты думаешь, я не принимаю?
– Иногда я в этом не уверен.
– Вот что я тебе скажу, – Генри вдруг разозлился. – Я скажу тебе, что если бы я не принимал все всерьез, то Лео давно сидел бы на инвалидности и был бы несчастным одиноким психом. Никто не смеет обвинять меня в легкомыслии! И вот что я еще тебе скажу, – продолжал он, тыча в меня негнущимся пальцем, – если бы я и вправду поддавался депрессии, то этой зимой нам пришлось бы умреть с голоду!
Я, пожалуй, был готов сообщить Генри, что вместо «умреть» следует говорить «умереть», но он вдруг выбежал из бильярдной и отправился в кухню, чтобы тут же вернуться с вовсю мурлыкающим Спинксом на руках.
– Так и знай, Класа, – сказал он. – Я не какой-нибудь там чертов интеллектуал и не умею бросаться разными красивыми словами, как вы. Мне нравятся вот такие вещи, – он отпустил Спинкса, который шлепнулся посреди бильярдного стола.
Тот сразу же перестал мяукать и сжался любопытным комком, размахивая толстым хвостом над зеленым войлоком.
Генри– укротительуказал Спинксу один из углов бильярдного стола и взял пару шаров. Он стал толкать их по направлению к Спинксу, который останавливал каждый лапой и направлял в лузу, чтобы затем принять следующий. Трюк повторялся раз за разом, и поначалу я не мог понять, в чем соль. Только теперь, спустя много времени, я осознал величие сцены: загнанный, вечно куда-то спешащий Генри Морган в роли дрессировщика и вечно преданный друг Спинкс, который делает то, что его научили делать, потому что знает, что его ждет награда. Сколько часов понадобилось для того, чтобы отработать этот трюк! Абсолютно бессмысленный, бесконечно восхищавший Генри и вызывавший у него восторг, почти эйфорическую радость.
Я хочу запомнить его таким: человеком с неисчерпаемыми ресурсами, силами, которые он расходовал на абсолютную чепуху, чисто символические достижения ради достижений.
– Вздохнем перед смертью, Класа, – предложил Генри. – Сделаем передышку, рванем в город, может быть,сегодня появится солнце.
Уже несколько дней было холодно, но бесснежно: снег на крышах стаял, сосульки исчезли, улицы подсохли и пылили. Сквозь облачную пелену время от времени можно было разглядеть, что солнце и вправду существует, что оно может выглянуть в любую минуту.
– Давай двинем в город, посмотрим, что и как, – предложил Генри. – Весна на подходе.
Мы спустились к Слюссен, прогулялись по Шепсбрун, продуваемому ветром, и ненадолго остановились на мосту Стрёмбрун, чтобы понаблюдать за бурным потоком Стрёммен.
Дело было ближе к вечеру в конце апреля, на улицы вышло довольно много народу, который, вероятно, также гулял в поисках весны и, если не считать пары крокусов, приходилось довольствоваться тем, что дамы скинули шубы. Это уже можно было считать признаком перемен. Каток в Королевском саду был заброшен, он отслужил сезон и был покинут за ненадобностью.
– Я в этом году ни разу не покатался, – сказал Генри.
– Я тоже, – отозвался я. – Чем мы вообще занимались всю зиму?
– Хороший вопрос, – сказал Генри. – Черт побери! Ветер нам в паруса, парень! Скоро начнется самое интересное.
– Для тебя, может быть. Но не для меня.
– Чепуха на постном масле. Пойдем в «Вимпис».
– «Вимпис»? – повторил я. – Какого черта там делать?
– Выпьем по эспрессо и почувствуем себя как дома, в Лондоне, – ответил Генри.
Я сдался, мы перешли улицу Кунгстрэдгордсгатан и вошли в бар под звуки той песни Элтона Джона, которую слушали по дороге в Вэрмдё. Мы забрались на стулья у барной стойки, расстегнули пальто, запихнули кепки в карманы и огляделись по сторонам.
– Здесь я всегда как дома, – сказал Генри. – Даже не представляешь, сколько часов я просидел в «Вимпис» в Лондоне. А «Вимпис» везде одинаковы…
Генри аккуратно развернул носовой платок, очень громко высморкался, затем так же аккуратно сложил платок и спрятал в карман. Я не особо размышлял над этим, но мне много лет не доводилось видеть, чтобы кто-то пользовался батистовыми носовыми платками.
Мы заказали по двойному эспрессо, и Генри, насвистывая под тягучую мелодию Элтона Джона, достал из бордового кожаного футляра маленький перочинный нож. Он принялся подрезать и чистить ногти, прерывая маникюр лишь для того, чтобы время от времени взглядывать на новых посетителей. Мне это казалось хамством.
Когда нам подали эспрессо, Генри достал серебряный портсигар с инициалами «В. С.» на крышке, угостил меня «Пэлл Мэлл» и щелкнул старой зажигалкой «Ронсон», продолжая насвистывать под Элтона Джона.
Кофе приятно согревало изнутри. Чудесное сочетание кофеина и никотина – это вкус большого города, времени, убитого в кафе, ленивого перелистывания иностранной газеты и пустых диалогов в ожидании того, что никогда не произойдет: кровь играет от самого предвкушения.
В баре возник прыщавый подросток на роликах. Он подъехал к стойке, чтобы заказать гамбургер. Генри пришел в восторг от роликов и стал расспрашивать парня обо всем, что касалось их: фирма, цена, техника, погода, дороги. Подросток вежливо ответил на все вопросы, проглотил гамбургер и исчез. Таким образом Генри добывал информацию: если бы он захотел, то стал бы первоклассным детективом.
На смену шатающемуся прыщавому подростку явилась утонченная дама – ровесница Генри. Она элегантно взобралась на соседний стул у стойки и расстегнула тренч, уронив на пол шелковый шарф.
– Я подниму! – услужливо подскочил Генри и нырнул за шарфом.
– Thank you very much, – ответила дама на чистейшем американском.
Генри немедленно наморщил лоб и нелепо прищурил глаза, стараясь выглядеть неотразимо обаятельным. Я и раньше видел эту мину, его репертуар я знал от и до.
Монотонно подпевая Элтону Джону, Генри закурил новую сигарету, достав ее из своего шикарного портсигара, и искоса взглянул на американку. Та заказала гамбургер и «Кока-колу», достала из сумки карту Стокгольма и развернула ее, заслонив чашку Генри. Тот не имел ничего против вторжения и принялся следить, как американский палец прогуливается от Ратуши к площади Густаф-Адольфа, через Королевский сад до пересечения Хамнгатан и Кунгстрэдгордсгатан, где и располагалось заведение «Вимпис».
– Nice promenade! – осмелился Генри.
– Certainly, – улыбнулась американка.
– Are you searching for something especially?
– Aren’t we allsearching for something especially?
– Very wise, – отозвался Генри– чаровник. – Very wise indeed. I am a very simple kind of fellow and I meant a house, an address…
– Well, where do youlive? – спросила американка с набитым ртом, не утратив при этом ни капли утонченности. Вероятно, этот трюк был хорошо отработан.
– I live here, – сказал Генри. – Неге on Söder. – Грубый палец ткнул в середину Хурнсгатан. – Where do you live?
– In New York.
– Nice, nice.
– It’s not nice in New York. It’s a lot, but sure it isn’t nice.
– Oh, I see, – отозвался Генри с безгранично заинтересованным видом.
– Do you want to show the Old Town to me? I haven’t been there yet.
– Of course, you must see the Old Town. With pleasure, – сказал Генри. – Слушай, – обратился он ко мне, – я на экскурсию. Увидимся вечером. А может, завтра утром.
Я не только не возражал, но и от всего сердца желал ему удачи. Мы пожали друг другу руки и подмигнули. Как английские асы перед рейдом к немецкому фронту.
– Cherryo, old chap! [75]75
Большое спасибо! <…> Приятная прогулка! <…> Конечно. <…> Вы ищете что-нибудь особенное? <…> Разве не все мы ищем что-то особенное? <…> Очень мудро. На самом деле очень мудро. Я очень простой парень, и я имел в виду дом, адрес… – А где вы живете? <…> Я живу здесь. <…> Здесь, на Сёдер. <…> А где живете вы? – В Нью-Йорке. – Хорошо, хорошо. – В Нью-Йорке не хорошо. Он большой, но не хороший. – О, я понимаю. <…> Вы не хотите показать мне Старый город? Я там еще не побывала. – Конечно, вы должны посмотреть Старый город. С удовольствием. <…> Удачи, старина! (англ.)
[Закрыть]
На улице снова моросило, и Генри – пианист, боксери дамский угодник– поднял воротник пальто, нахлобучил кепи и, без умолку болтая, помог американке перешагнуть через лужу на тротуаре. Именно так все и должно было быть. Я посидел еще немного в «Вимпис», слушая вечную песню Элтона Джона и провожая взглядом Генри, пока тот не скрылся в Королевском саду, все оживленнее жестикулируя. Я мог лишь от всего сердца пожелать удачи этому неисправимому джентльмену. Больше мне не суждено было его увидеть.
Далее все происходило быстро. После долгой прогулки по дождливому и пустынному городу я отправился домой к ужину, пребывая в отнюдь не дурном расположении духа. Я купил кое-какой еды, а после ужина собирался поработать. Давно пора было собраться с силами и дописать эту проклятую «Красную комнату», чтобы к лету разделаться со всеми обязательствами.
Явившись домой около пяти, я обнаружил Лео за кухонным столом. Он спал, положив голову на клеенку и, вероятно, предварительно высосав полбутылки водки. Разбудить его не удавалось. Я разозлился до слез и ругался как сапожник. Вся наша работа шла псу под хвост! Стоит оставить Лео без присмотра, как он нарушает все запреты, как маленький ребенок.
В порыве гнева я схватил его под мышки и потащил в комнату. Только тогда он очнулся и стал бормотать что-то нечленораздельное, хихикать, сердиться, благодарить за помощь и говорить, что он меня любит. Оказавшись в постели, Лео снова погрузился в глубокий сон.
Я приготовил легкий ужин – размороженные тефтели и шпинат, сварил кофе, налил его в термос и удалился в библиотеку. Закрыв дверь, я уселся за стол и принялся разбирать бумаги. Вскоре меня полностью поглотила «Красная комната», которая теперь, в новом свете, казалась мне весьма искусно меблированной.
Я не мог и представить себе, что скоро все это можно будет назвать последней встречей с братьями Морган.
Спустя сутки я попытался открыть глаза, чтобы оглядеться и понять, где я нахожусь, – но напрасно. Я не мог открыть глаза: разъедающе резкий свет с потолка причинял мне невыносимую боль. Пришлось довериться слуху: это было чуть приятнее. Я услышал шарканье деревянных подошв по линолеуму – быстрые проворные шаги в коридоре, хлопанье дверей, звон металлических инструментов в стальных лотках и голоса: мужские и женские, называющие имена, регистрационные номера и прочие данные.
Спустя сутки я очнулся, предположительно, в больнице, в отделении интенсивной терапии, с адской головной болью. В башке что-то гудело, шумело и взрывалось, и я счел за благо не открывать глаза.
Но кто-то – вероятно, ночная дежурная, которой поручили опеку надо мной, – заметила мои старания и сказала:
– Привет, Клас, ты слышишь меня?
– Я ж не оглох, – проговорил я заплетающимся языком.
– Конечно, не сдох! – радостно подхватила дежурная.
– Не оглох! – раздраженно повторил я. – Возьми меня за руку, пожалуйста, – попросил я и тут же почувствовал прикосновение маленькой теплой ладони, – и расскажи, что произошло.
– Я ничего не знаю, – ответила дежурная. – Я только что пришла, но остальные говорят, что ты упал и довольно-таки сильно ударился головой.
– Упал! – рявкнул я, попытавшись подняться резким рывком, после чего в голове раздался новый взрыв. – Аййй! – вскрикнул я, упав на подушку. – Черта с два, упал!
Кажется, дежурная подавила смешок.
– Так, по крайней мере, сказал твой приятель.
– Кто? Какой? Что за приятель?
– Тот, с которым ты живешь.
– Генри? Генри Морган?
– Не знаю, как его зовут, но он…
– … носит галстук и врет как сивый мерин, и еще у него пробор слева и выбрит он до блеска?
– Да, наверное, он, – согласилась дежурная. – Только что принес цветы. Еще он оставил письмо. Вот оно…
– Письмо?!
На этом мы были вынуждены прервать разговор, так как я почувствовал новый приступ тошноты, который обернулся позывами к рвоте; дежурная привычным жестом подставила овальную картонную ванночку, и я наполнил ее позорной жидкостью, чтобы затем снова погрузиться в забытье.
Очнулся я на следующее утро – вероятно, двадцать девятого апреля. Погода была не такой уж отвратной: сквозь жалюзи одного из многочисленных окон больницы «Сёдер» светило яркое солнце, и на сей раз я мог насладиться этой роскошью, широко открыв глаза. Головная боль чуть ослабла, и я сумел немного приподняться, опираясь на спинку кровати. Я пришел в себя настолько, что даже стал шарить рукой в поисках рычага, который приподнимает изголовье кровати, но не нашел его.
Теперь я почувствовал прохладу возле ушей: казалось, комнату продувает умеренный или даже порывистый ветер, но это, разумеется, не могло быть правдой. Даже не прибегая к помощи рук, я лихорадочно констатировал, что на моей голове больше нет волос – я, Клас Эстергрен, внезапно стал обладателем лысой, или, если угодно, обритой головы. После непродолжительной и мучительной внутренней борьбы я все же не сдержался и потрогал голову рукой: так точно, какой-то негодяй побрил ее, лишив густой, шикарной шевелюры, ниспадавшей красивыми волнами. Вот черт, подумал я, кажется, дело плохо. Кроме прочего, ощупывая голову, я обнаружил сильную припухлость и компресс: боль в этом месте возникала от одной только мысли. Видимо, туда и пришелся удар.
Как только я обнаружил все это, в комнату вошла дежурная. Перед собой она катила тележку, на которой стоял телефон.
– Господина Эстергрена к телефону, – сказала она.
– Шикарный сервис, – отозвался я, ожидая услышать идиота Генри Моргана и его идиотские отговорки, но звонил не он.
Звонила моя мать, обеспокоенная и огорченная. Дежурная украдкой улыбалась: вероятно, ее веселила моя унизительная прическа, когда я, натужно подбирая слова, чтобы успокоить мать, восстанавливал картину неудачного столкновения с порогом в подъезде, падения и приведшего к беспамятству удара о прекрасный пол из мрамора, доисторических окаменелостей и прочих чудесных геологических пород. Но речь моя была недолгой: мать, разумеется, была убеждена, что я стал жертвой зеленого змия, и никто не мог бы убедить ее в обратном. Ну и черт с ней, пусть думает что угодно. Как бы то ни было, я шел на поправку, по большей части сохранив рассудок, засим я и распрощался, поблагодарив за звонок. Разговор меня сильно утомил. Напоследок мать успела предложить, чтобы я на время переехал к ней: этого следовало ожидать, и я не имел ничего против такого развития событий.
Чуть позже я удостоился чести увидеть дядю доктора, который пожал мне руку и сообщил, что у меня сильное сотрясение мозга. Предварительный диагноз гласил «субдуральная гематома» или что-то в этом роде – то есть, сильное кровотечение под самой корой мозга: травма, которую часто получают пьяницы и которая требует немедленного нейрохирургического вмешательства. Потому меня и побрили – на всякий случай.
Волосы растут быстро, и мне следовало благодарить свою счастливую звезду за то, что она сохранила мой рассудок. Мне сообщили, что при сотрясении мозга назначается очень спокойный режим минимум на пару недель, а также рекомендовали впредь осторожнее ходить по лестницам.
Эта рекомендация злила меня до крайности! Мне ужасно хотелось съездить по морде дяде доктору и вообще любому, кто повторял, что в наше время все идет кувырком, потому неудивительно, и так далее, хотя я-то вовсе не кувыркался!
Раз за разом я звонил Генри и Лео, чтобы получить объяснение произошедшему, но никто не отвечал. Звонил я не меньше тридцати раз, и дежурная, которой всякий раз приходилось вкатывать телефон на тележке, в конце концов недовольным тоном дала мне понять, что у нее есть и другие дела. На тридцать первый раз я сдался. Парни исчезли.
Дело, вероятно, обстояло так: я вернулся домой из «Вимпис» и обнаружил Лео в беспамятстве возле кухонного стола. Я дотащил несчастного до спальни, где тот, всхлипывая и жалко хихикая, уснул в постели.
Затем я приготовил ужин: размороженные тефтели и шпинат, сварил крепкий кофе и налил его в термос, после чего заперся в библиотеке. «Красная комната», которую я основательно прибрал и почистил, выглядела совсем неплохо: не хватало только некоторой доработки деталей и заключительного трагического аккорда. Работа шла довольно гладко, и мне казалось, что все может встать на свои места уже к следующему утру, если я не переусердствую, а буду работать трезво и без лишней спешки. Чуть меньше сигарет, крепкий кофе и спокойная обстановка – вот все, в чем я нуждался.
Но спокойной обстановка перестала быть очень скоро. На часах было около одиннадцати – я сделал перерыв, чтобы послушать поздний выпуск новостей по радио, – когда раздался звонок в дверь. Услышав глухие сигналы через несколько запертых дверей и понимая, что Лео не проснется, я вышел в холл. Генри все еще гулял с шикарной американкой, которая, как и все мы, искала чего-то особенного.
Я зажег свет в прихожей, увидел два мужских силуэта за стеклянной дверью и, разумеется, спокойно отпер.
Спустя сутки я пытался открыть глаза, страдая от громоподобной головной боли в отделении интенсивной терапии больницы «Сёдер». Я пытался вспомнить все, что видел, но в тот момент я не успел увидеть ничего, кроме абсолютной темноты и звезд, и, может быть, еще услышал треск и особый свистящий, воющий звук в черепе: я уже слышал его однажды в детстве, когда упал с первого в моей жизни двадцатидвухдюймового мотоцикла и свалился в канаву, ударившись головой.
Но на этот раз я точно никуда не падал.
Я, несомненно, был слишком изможден и сбит с толку – мысли беспорядочно роились в моей голове. Время от времени я пытался проверить состояние мозга, заставляя его решать сложные математические уравнения, и мозг справлялся с заданиями быстрее, чем когда-либо. Я мог перечислить всех шведских правителей, не споткнувшись даже на самом захудалом викинге. Казалось, мозг стал только проворнее от жестокого обращения, которому он подвергся. Сейчас, спустя некоторое время, я понимаю, что голова моя все же работала не так, как следует, ибо письмо, оставленное Генри, несколько суток пролежало нераспечатанным.