Текст книги "Джентльмены"
Автор книги: Клас Эстергрен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)
Они сидели у Нины – ее родителей никогда не было дома, – и слушали главный хит года: «Satisfaction» «Стоунз», сингл, затмивший все остальные. Ребята изрядно набрались и решили выбраться в город на разведку. На улице Нина вспомнила, что оставила дома баллончик с краской, и попросила Лео подождать – остальные ушли уже далеко. Нина вернулась, они отправились в путь и через пару кварталов остановились, чтобы сделать надпись на стене дома. Встряхивая баллончик, Нина никак не могла придумать, что написать. Она попросила чертова поэта подсказать, но тому в голову не пришло ничего лучше, чем «Satisfaction». Ладно, подумала Нина и принялась выводить большие буквы SATISFACT – не успела она вывести вторую «I», как из-за поворота показался полицейский автомобиль. Длинноволосые неформалы в армейских куртках, джинсах и кедах – отличная добыча, вандалы пойманы с поличным. Лео почуял копов и побежал, схватив за руку Нину. Они бежали, как бешеные псы, полицейские мчались следом, но у них не было ни малейшего шанса – баскетбольные кеды мелькали слишком быстро. Лео знал эти места: он забежал в подъезд и втащил за собой Нину, после чего захлопнул дверь и выдохнул.
Все было чертовски плохо, проклятое дерьмо – Нина потеряла баллончик с красной краской. Лео ничем не мог ее утешить. Он стоял и смотрел на нее, запыхавшуюся от бега, и не знал, что думать. Нина Нег выглядела намного старше своего возраста. У нее были четкие круги под глазами – она утверждала, что они у нее с самого рождения, – и дикий образ жизни отнюдь не способствовал их исчезновению. Это придавало ее взгляду какое-то умоляющее выражение, которое, впрочем, тут же исчезало, стоило ей открыть рот. Изрыгая проклятья, вряд ли можно выглядеть умоляющей. Но посреди этого потока брани порой могла промелькнуть какая-то отчаянная серьезность, как будто Нина и в самом деле была очень немолода.
Вдруг Лео узнал подъезд. Это был тот самый дом, в котором они с Вернером больше всего любили прятаться в детстве. Они знали каждую дверь на чердаке, могли вскрыть замок каждой каморки, здесь им никто не мешал. Лео предложил Нине подняться наверх, чтобы полюбоваться видом, ни словом не обмолвившись о страхе высоты – иначе Нина прокляла бы его с треском.
Нина Нег решила, что мысль дьявольски хороша, и явно впечатлилась простыми приемами, с помощью которых Лео открыл дверь, ведущую на роскошный чердак. К окошку в потолке можно было подняться по приставной лестнице. Лео молча взобрался первым. Сглотнув ком в горле, он помог Нине подобраться к краю, за которым был виден весь город, ночной Стокгольм. Нина робко чертыхнулась, узрев потрясающий вид на чертову дыру под названием Стокгольм. Волны проклятий уносили ее за моря, к Амстердаму и Лондону, в города, куда более интересные, чем Стокгольм. Вот заработает она немного, и только ее здесь и видали, пусть этот дрожащий поэтишка так и запомнит.
Нина Нег замерзла и стала спускаться по лестнице, Лео спустился за ней, но Нина исчезла в темноте. Лео напрасно пытался поймать хоть звук, ничто не выдавало ее присутствия. На ощупь добравшись вдоль ветхой стены до дымовой трубы, Лео затаил дыхание. Пытаясь вспомнить устройство чердака, он остановился у пересечения ходов, которое невозможно было миновать, двигаясь в любом направлении. Он стоял, слыша лишь собственное сердце: Нины не было. В какой-то момент ему показалось, что она сбежала, оставив его одного, – с нее станется, доверять Нине нельзя, это в ней и нравилось.
Вдруг всего в паре метров от Лео вспыхнула спичка. То была Нина, которой надоело играть в эту скучную игру. Она ни за что не призналась бы, что испугалась. Закурив, она протянула сигарету Лео и спросила, не всю ли ночь они собираются торчать на этом проклятом чердаке. Торчать необязательно, отозвался Лео, можно и посидеть на диване – на чердаке есть что-то вроде кабинета с диваном, столом и двумя креслами. Нина не поверила, пока не увидела комнату собственными глазами. Она уселась на диван, а Лео зажег стеариновую свечу, приросшую к старой столешнице.
Об этом «диване в мурашках» и шла речь в стихотворении. Описание свидания мрачно, но надо учесть, что любовный дебют на старом изъеденном молью диване, на холодном чердаке на улице Тиммермансгатан – это не слишком романтично, особенно если самые нежные слова, которые слышит новичок, – это то, что он слишком уж чертовски хорош для какого-то там поэта.
Возможно, слова о диване в мурашках содержат отчасти потаенное, но оттого не менее глубокое разочарование. Лео и Нина слишком дорожили правом на свободу и после дебюта на чердаке не собирались, так сказать, признавать друг друга. Ни один из них не верил в постоянные отношения, и Лео – пусть и не имевший подобного опыта, – принял твердое решение сторониться всего, что только может напомнить брак. Они договорились не нарушать этой установки.
Тем не менее в словах о диване слышатся горечь и отчаяние. «В той темноте не осталось улик…» – словно любви нужно нечто большее, чем воспоминания. «Она без гражданства…» – она не была обычной гражданкой, она была повстанцем, на которого никто не имел права притязать, а Лео, возможно, именно этого и хотел – права на Нину Нег. Он любил внезапное выражение серьезности в ее усталых глазах, он хотел разделить с ней эту серьезность.
Но были и те, кто предъявлял права на Лео Моргана. Нельзя сказать, что его мать Грета наблюдала за возмужанием – или, на ее взгляд, одичанием, – сына вполне невозмутимо. За Генри числилось много грехов, он был беспутным дезертиром, но, по крайней мере, прилично выглядел. А прежний примерный мальчик Лео, казалось, сознательно развивал в себе неряшливость, вследствие которой его комната и внешность полностью лишились порядка. Мать не понимала его.
С Континента время от времени приходили фотографии Генри, запечатленного на фоне различных монументов. Он то и дело становился добычей фотографов, промышлявших на улицах Копенгагена, Берлина, Лондона и прочих мегаполисов и делавших нечеткие снимки с плохой композицией. Но мать довольствуется немногим, а ошибки здесь быть не могло: на Родхуспладсен, Курфюрстендамм, на площади Пиккадилли, у Дунайского канала и в Тюрильи и вправду красовался все такой же элегантный Генри.
Грета вешала фотографию за фотографией на кухне, вздыхала и гадала, долго ли Генри будет скрываться. Власти, казалось, давным-давно забыли о нем, и тюрьма по возвращении ему не грозила. Но Генри не думал возвращаться, он кочевал с места на место. Причин для беспокойства не было. Фотографии свидетельствовали о прекрасном самочувствии Генри.
А с бывшим вундеркиндом дела обстояли хуже. Грета и подумать не могла, что с этим мальчиком возникнут сложности, но теперь, спустя пару лет, его словно подменили. От него нельзя было добиться ни одного разумного слова. Грета старалась и так, и этак, вытягивала из Лео слова и фразы, чтобы хотя бы что-то понять, но ничего не получалось. Ссориться с ним она тоже не хотела, воспоминания о судьбе Барона Джаза были еще свежи. Мать, отвергнувшая сына, не остается безнаказанной – горькая участь постигла и фру Моргоншерна. После того, как Барон Джаза ушел из жизни, так и не примирившись с матерью, та стала мало-помалу таять и хиреть, пока не умерла в раскаянии. Домашний доктор Гельмерс посещал больную каждую неделю, назначая то отдых в далеком санатории с загадочным рационом, то портвейн. Но этой пожилой даме ничто не могло помочь, и в тот вечер, когда «Битлз» впервые выступали в Швеции, она испустила последний вздох – тихо, незаметно даже для супруга. Спустя месяц после похорон в ее комнате снова стоял бильярдный стол, некогда выдворенный оттуда. Старый денди, постоянный секретарь общества «ООО» с горечью оглядывался на ту часть своей жизни, в которой он был отцом семейства и которая, несмотря ни на что, напоминала сорокалетний перерыв между двумя бильярдными партиями. Общество «ООО» принесло соболезнования и вскоре снова приступило к игре как ни в чем не бывало.
Грета не хотела покидать земную жизнь, оставив по себе такие горькие воспоминания, она желала мира. В конце концов, с Лео могло приключиться и худшее.
Кроме Греты, на Лео претендовал еще кое-кто. Эва Эльд сгорала от любви к своему богемному поэту, своему Джорджу Харрисону и бог весть кому еще. Она прекрасно знала, что Лео проводит время с неформалами, которых возглавляет Нина Нег, но это ее не беспокоило.
Эва Эльд в юбке, клетчатых гольфах и выглаженной блузе чертовски напоминала кинозвезду Розмари Клуни, эти-то аккуратность и порядок и подхлестывали Лео. Он носил фото Клуни в бумажнике: оно напоминало ему фамилию Эвы, которая так ей шла. Эва была полна огня и страсти, она обладала всем, чего не хватало Нине Нег.
Эва Эльд безропотно принимала всех неформалов, которых Лео приводил с собой на вечеринки, где кое-кто вскрывал мини-бар ее отца и пробовал первосортные напитки. Юных снобов в галстуках и темно-синих костюмах, казалось, забавляли эти чудаковатые неформалы, не признававшие правил и авторитетов. Особенно интересовались неформалами девушки: в газетах столько писали о беспорядках и массовых протестах, и все это было так увлекательно.
Однажды после вечеринки у Эвы Эльд Лео заснул на ее кровати и спал, пока вдруг не пришли родители. Допустить, чтобы они нашли неформала в постели Эвы, было немыслимо, поэтому она спрятала своего поэта под кровать и сама последовала за ним. Там Эва так страстно предавалась любви, что Лео вновь едва не утратил чувство реальности.
Ранней осенью шестьдесят седьмого года через весь Стокгольм шла торжественная процессия: несколько смутьянов принесли в Королевский сад гроб, достали тряпку с некой эмблемой и, окунув в бензин, подожгли, после чего зола была высыпана в гроб под тихие звуки гимнов. Так хоронило себя движение «прови», которому едва успел исполниться год. Вероятно, Лео Морган тоже участвовал в шествии. Возможно, таким образом он решил похоронить свою юность.
Перед самым упразднением выпускных экзаменов Лео успел получить вполне приличные оценки, скорее всего, выставленные учителями из привычной благосклонности. Лео давно уже не был первым учеником в классе, и можно предположить, что на последней коллегии между учителями и ректором возникли некоторые разногласия при обсуждении его персоны. Последние годы Морган был ленивым, равнодушным и вялым учеником, вундеркинд сдал позиции. Учителя, разумеется, тоже не могли понять, что с ним произошло.
Словно два демона, Вернер и Нина Нег похитили своего трубадура с пушком на щеках, спасая из-под конформистского дорожного катка школьного образования, стремящегося сровнять с землей все индивидуальное, отличное от общего гладкого поля. Вернер стал бывать в Университете, оказавшись самым ленивым математиком факультета, а Нина работала, когда ей заблагорассудится. Целыми днями они занимались чем придется – сидели дома у Нины и курили траву, слушали Джимми Хендрикса, – а потом шли в школу, чтобы выудить Лео, который упрямо продолжал ходить на уроки. Вернер прокуривал марку за маркой. Он ходил к Филателисту на Хурнсгатан – тому самому господину, который впоследствии участвовал в раскопках, – и продавал раритеты один за другим. Мать ничего не понимала: Вернер менял драгоценные марки на ничего не стоящие экземпляры, один из которых нельзя было отличить от другого. Вернера же приводила в восторг сама мысль: старые, ветхие бумажки давали кайф любой степени – в зависимости от вида и стоимости марки.
Случалось, что Нина, покуривая свою трубку мира, вдруг начинала бояться Лео. Что-то непостижимое в его взгляде застывало, чернело. Накурившись, он никогда не болтал смешной чепухи, как другие. Казалось, что его вообще ничто не берет, не цепляет. Он лишь становился более интровертным, замкнутым, все более недоступным, и это беспокоило Нину. Ей казалось, что Лео ее ненавидит: она знала, что он бывает у этой проклятой буржуйской шлюшки по имени Эва Дурэльд. Однажды Нина залезла в бумажник Лео и увидела те самые снимки, которые должны были изображать соперницу. Она порвала их на клочки перед самым носом Лео, стала жечь и топтать их, лишь бы он что-нибудь сделал. Но Лео не реагировал. Она могла притвориться сумасшедшей, бить его кулаками, царапать лицо своими обкусанными ногтями. Но он не реагировал. Нина могла сжечь его целиком, как восточного монаха, а он бы и с места не сдвинулся. Лео всегда требовалось объяснение, ему нужно было вывернуть наизнанку каждое предложение, обессмыслить его. Все превращалось в пустую, бессодержательную риторику. Вся жизнь становилась партией в шахматы, из которой исчезали фигуры, одна за другой, пока не оставался один Лео – он выходил победителем, что бы ему ни приходилось вытерпеть.
Но Нина Нег занималась не только тем, что отправляла на свалку всех и вся, порой она боролась за саму жизнь. Она дружила с одним из передовых участников движения «прови», если в отношении такого явления вообще можно говорить о передовых и второстепенных. В таком случае Лео можно отнести к последним.
Этот тип, знакомый Нины, много ездил автостопом по Европе, звали его Стене Форман, он был сыном газетного короля, тайного магната, прячущегося в тени больших воротил. Стене смеялся как никто. Когда он смеялся, народ бежал вызывать «скорую», пожарных, что угодно, лишь бы спастись от катастрофы. В его смехе была какая-то одержимость, может быть, природная сила, дикое, необузданное веселье. Стене Форман был очень позитивным человеком – возможно, поэтому шведское движение и получило название «Pro Vie».
В Голландии оно называлось «Прово» – от «провокация», там движение устроило что-то вроде небольшой гражданской войны, объединившись с бастующими рабочими. Шведский вариант был чуть мягче, приветливее, он был более позитивным и не столь отчаянно разоблачительным, как континентальный.
Вероятно, именно Стене Форман убедил Нину в том, насколько полезно устраивать хэппенинги, и Лео стал подозревать, что Нина влюблена в Стене, других объяснений у него не было. Ревновать он не стал – он не признавал ревности, ибо в его мире эта собственническая чума была уничтожена.
«Прови» устраивали хэппенинги и демонстрации. Однажды они выгрузили целый автобус одноразовых стаканчиков перед Риксдагом, пели в переходе Брункебергстуннель и устраивали уличные представления; все это было весьма невинно, но стражи порядка реагировали жестко. «Прови» расширяли границы дозволенного, это и привлекало Лео.
Для запланированной акции против атомных бомб на площади Хёторгет требовалось много народа, и среди прочих временных «прови» оказался Лео. Дело было субботним вечером, в самый разгар шопинга. Два шествия, начавших путь в разных концах города, встретились на площади, чтобы столкнуться нос к носу с двумя атомными бомбами из станиоли. Собрались любопытствующие, толпа густела, а командиры натравливали две армии друг на друга, и прохожие, только что вышедшие из магазина, втягивались в бой, а в конце бомбы взорвались, убив оба войска.
Лео играл роль солдата, на нем был противогаз. Лежа на земле и притворяясь мертвым на глазах у полиции, которая пыталась понять, что происходит, он взглянул на толпу людей, изумленно рассматривающих море «трупов», оставшихся после «большого взрыва», и увидел Эву Эльд. Она стояла с пакетом в руках и смотрела на «прови». Эва, разумеется, не узнала Лео – на нем был противогаз, – но он решил, что произвел бы на нее большое впечатление. В кои-то веки Лео в чем-то участвовал. Его увидели. Где-то среди трупов лежала Нина Нег и кляла на чем свет стоит холодную землю, на которой мерзли даже мертвецы.
Если рассматривать «Гербарий» как прощание поэта с детством, то можно с полным правом утверждать, что «Лжесвященные коровы» – представленные публике той осенью, когда Швеция перешла на правостороннее движение, а «прови» похоронили сами себя в Королевском парке, – это финал юности. Это извержение вулкана, этот взрыв обрел колоссальную силу, подобно атомному: в результате расщепления образовалось силовое поле, взрывная волна. Большой Взрыв создает новую Вселенную согласно новым законам, новому моральному кодексу.
Дело, несомненно, было в стремлении создать своего рода единство, равновесие и – как ни парадоксально – порядок в этом хаосе, и, возможно, поэзия оказалась единственным убежищем, где непоследовательность была нормой. Брат Генри, авантюрист, уехал за границу. Лео же сбежал внутрь себя. Мир едва не разрывал его на части, но Лео должен был остаться здесь. Здесь была Эва Эльд со своим душным, материнским обожанием, здесь же была Нина Нег со своим соблазнительно прекрасным падением, здесь была бескомпромиссная ненависть пацифизма ко злу, здесь была праведная любовь освободительных движений к вооруженной борьбе, здесь было его собственное поклонение печатному слову и отчаянная тоска по осязаемому милосердию.
Этот мир жаждал правды, и Лео готов был остаться в нем еще ненадолго, чтобы по меньшей мере попытаться изжить зло. Но он сбился с пути.
Бульвардье
(Генри Морган, 1966–1968)
Для слоновьих плясок годится лишь лучший манеж. Годился и Париж – даже для такого «citoyen du monde», [45]45
Гражданин мира (фр).
[Закрыть]как Генри Морган. В веселые шестидесятые все еще находились большие слоны, которым хотелось танцевать. Генри– бульвардьепоявлялся везде, где что-нибудь происходило. Во время большой демонстрации на бульваре Мишель, например, он стоял рядом с Жаном-Полем Сартром и задал философу вопрос, на который не получил ответа. Сегодня никто не может сказать, что это был за вопрос. Генри не был силен в риторике. Он был человеком действия.
Сартр же был очень невысоким человеком. Все, кто хоть раз его видел, могут это подтвердить. Мину тоже был невысок, очень маленького роста, не будучи при этом ни карликом, ни кретином. Он был всего лишь низкорослым, вот и все. Мину работал официантом в кафе «О Куан» на Рю Гарро, где обитал Генри. В этом кафе он нередко сидел над рюмкой пастиса, глядя в окно: на Монмартре всегда было на что посмотреть, в особенности для такого любителя пощеголять знакомыми, как Генри.
Однажды осенью шестьдесят седьмого года на Рю Гарро показался черный «Линкольн Континенталь». Шел дождь, было скользко. Огромный янки двигался слишком быстро и в результате поддел маленький ржавый «Ситроен СВ 2», от удара ставший еще более похожим на руины.
Француз выскочил из своей развалины и принялся, как полагается, кричать, потрясая кулаками в адрес сверкающего улыбкой «Линкольна» и словно намереваясь расцарапать пятидесятитысячную тачку собственными ногтями. Однако, увидев двух типов, выбирающихся из автомобиля, француз остановился. Один их этих двоих был жирным кривоногим обладателем широкополой ковбойской шляпы, второй – Сальвадором Дали.
Воцарилось монументальное молчание. Здесь собирался танцевать большой слон, и мир словно замер, а француз, еще секунду назад едва не лопавшийся от гнева, озадаченно чесал затылок. Всемирно известный художник, разумеется, не остался неузнанным. Подкрутив знаменитые усы, он рассеянно поддел «Ситроен» тростью.
Внезапно озадаченного француза осенило, с французами такое случается нередко. Словно молния, он ворвался в кафе, где сидел Генри Морган с пастисом и где работал Мину. Жертва попросила пузырек краски и кисточку, после чего вернулась с своему пострадавшему «Ситроену». Стороны разрешили конфликт полюбовно, без вмешательства полиции. Автор баснословно дорогих сюрреалистических полотен охотно оставил на руинах авто свою причудливую подпись, и жертва в одночасье обрела «Citroën détruit par monsieur Salvador Dali» [46]46
«Покореженный „Ситроен“ мсье Дали» (фр.).
[Закрыть]в оригинале. Впоследствии автомобиль, несомненно, был продан какому-нибудь безумному американскому коллекционеру.
Но этим благополучным и высоконравственным аккордом история не заканчивается. Жирного американца в ковбойской шляпе, очевидно, так разволновало происшествие, что он вместе с Дали и Жертвой отправился в кафе, где сидел Генри Морган и где работал Мину. Нагло хлопнув в ладоши, американец заказал шампанского. Событие следовало отметить не менее шикарно, чем открытие новой статуи в общественном месте.
Мину очень вежливо поклонился, указал компании свободный столик и отправился за бутылкой охлажденного сухого шампанского. Как только пробка взлетела вверх, американец обратил внимание на крайнюю низкорослость Мину. Сдвинув ковбойскую шляпу на затылок, он поведал затаившему дыхание бармену, что недавно купил замок «на юге, в Лорране» – что само по себе было нелепо, ибо Лорран находится на севере – и намеревается перевезти его через Атлантику, в свои техасские владения, и там возвести заново. Он и был одним из безумных американских коллекционеров. «Merveilleusementable…» [47]47
Изумительно (искаж. фр.).
[Закрыть]– вздохнул Дали, покручивая ус.
Вот тогда очередь и дошла до Мину.
– You would suit the place perfectly! – рявкнул ковбой, одобрительно глядя на Мину. – How much are you, monsieur? [48]48
Ты здесь как раз к месту! <…> Сколько, месье? (англ.)
[Закрыть]
Мину промолчал и попытался скрыться. Он был застенчив и не любил повышенного внимания к своей персоне.
– I mean… – упорствовал ковбой, все так же громогласно. – Combien etes-vous? [49]49
Я имею в виду <…> сколько… (англ., фр.)
[Закрыть]
Вероятно, Мину уже приходилось слышать этот вопрос, на который было проще ответить и обрести чаевые и свободу.
– Метр двадцать пять, – сказал Мину, ибо таков и был его невеликий рост.
– No, monsieur, – хрюкнул американец. – Сколько – в долларах!
Видимо, это и стало последней каплей в чаше терпения Генри Моргана, этого наивного Свена Дувы. Он решил вмешаться и подошел прямо к ковбою, чтобы четко сработать правой, оставив метку прямо между глаз этой свиньи.
Началась потасовка. Дали не дремал и угостил Генри тростью, орудуя ею не хуже, чем старый учитель – розгами. Мину изо всех сил старался разнять драчунов, но тщетно: он был слишком мал. Для наведения порядка в «О Куан» потребовалось вызвать жандармов. Генри забрали для допроса.
После того героического вмешательства богемный боксер Морган перестал быть желанным гостем в «О Куан». Жизнь, Жан-Поль Сартр и Мину были коротки, а вот искусство – искусство вечно, это Генри запомнил.
Одни люди ходят в музеи, другие – в кафе. Кто-то ходит в музеи, кто-то – никогда. Возможно, это могло бы стать темой для исторического исследования: выяснить, когдаи при каких обстоятельствах человек стал собирать и хранить вещи, связанные с прошлым, и какую роль это сыграло в формировании представления человечества о самом себе. Может быть, это чисто западноевропейское явление, я не знаю. Музеи – это наше бескровное прошлое, демонстрация следов жизни, своего рода совесть, заключенная в стеклянные шкафы и снабженная печатью и сигнализацией. Все искусство музеально – кроме музыки. Насколько я могу понять, Генри Морган был музыкантом, лишенным представлений о пространстве и времени.
Париж, в котором Генри Морган провел последнюю весну своей ссылки, был сердцем революции, городом брожения, как в дни Коммуны на девяносто семь лет раньше, как в дни Интернационала раньше на пятьдесят четыре года и как в дни Блюма за тридцать лет до этой весны. В такое время не ходят по музеям – во всяком случае, не люди вроде Генри. Он был из тех, кто ходит в кафе.
Генри– бульвардьечитал все газеты, которые попадали ему в руки, с трудом продираясь сквозь сложные колонки «Монд», разбирал по слогам все листовки и коммюнике революционных сил. Вскоре ему довелось увидеть легендарных героев в действии: низкорослого физика Гейсмара, удалого Кон-Бендита и даже Сартра. Генри слушал уличные разговоры и, разумеется, вмешивался во все драки, где бы он ни появился. Народ наивно верил, что Генри настоящий герой.
Так он глотал пену дней, и я без труда могу представить себе, как Генри– бульвардьепросыпается в своей тесной кровати, протирает глаза, бросает заспанный взгляд на голубей, воркование которых на соседней крыше могло разбудить и покойника, и встает, чтобы умыться холодной водой и соорудить себе континентальный завтрак.
Генри был в своей стихии. Он добрался до цели. Это был Париж со всеми его каштанами, бульварами, аллеями, кафе и клубами, красивыми женщинами, женщинами некрасивыми, богатыми снобами и нищими клошарами, нелепой богемой, авантюристами и завтрашними звездами – всем тем, о чем с такой теплотой отзывались Билл из «Беар Куортет», Мод и Хемингуэй. Здесь Генри чувствовал себя словно рыба в воде. Париж приветствовал любознательных исследователей. Очень скоро Генри стал бульвардье, меньше чем за год пройдя три тысячи километров, износив четыре пары ботинок, прогуливаясь по всевозможным улицам в белом плаще, купленном в лондонском секонд-хэнде – Кенсингтон, шестьдесят четвертый год, – в потертой кепке, с полными карманами журналов и бульварных газет.
По утрам Генри долго сидел за чашкой цикориевого кофе с горячим молоком, глядя на жестяные крыши и прислушиваясь к пробуждению дня, прежде чем заняться делом. Он снимал небольшую комнату на Рю Гарро, в тесно застроенном районе между монмартрским кладбищем и Сакрекёр, недалеко от Плас Клиши, где можно было часами бродить, при желании воображая себя Миллером. Генри был доволен всем. Иногда он снимал уличную девицу, иногда глазел на удивительные карточные игры арабов – Генри стремился усвоить все трюки и приемы выживания. И он выжил.
После завтрака Генри брился, очень тщательно. Возможно, рассматривая свое отражение в зеркале над треснувшим умывальником, он отмечал, что становится старше. Годы дают о себе знать по-разному: у одних – складками на животе и брюшком, у других – мешками под глазами, морщинами, опухолями, шрамами и бесцветным выражением глаз.
Генри стал старше. Четыре года изгнания не прошли для него бесследно. Волосы его были все так же коротко острижены и расчесаны на пробор. Глаза голубые, словно вечность. Генри напоминал крупного мальчугана, который сопротивлялся и упорствовал, не желая взрослеть. И все же он стал старше, каким-то особым образом. Тело обрело вес и устойчивость. Грудь стала шире, плечи расправились и придали Генри ту стать, которой не хватало сосунку. Он многое видел и многое пережил, удивительным образом выбираясь целым и невредимым из всех передряг, пусть не всякий раз с честью.
Любой человек, оказавшийся в большом мире, рано или поздно должен задать себе вопрос: где я? Поздно ночью рухнув на кровать, просыпаешься в чужой комнате и хоть убей не можешь вспомнить, где находишься. Город за городом, комната за комнатой всплывают в памяти, и вот ты находишь свои затекшие и усталые члены именно в этой комнате, именно здесь. Генри Морган ночевал в самых разных местах: на вокзалах, в Копенгагене, на юлландской ферме, у случайных знакомых, у друзей, внезапно обратившихся во врагов, в дешевых немецких пансионах и в римских борделях. Впрочем, Генри нечасто случалось ощущать себя отставшим от поезда, на котором его тело унеслось, оставив душу на перроне. Он редко задавал себе вопрос: где я? – подобные размышления его не посещали. Генри Морган был вечно бегущим солдатом, в ладу со своим именем и телом, которое остальные – преимущественно женщины – обожали, либо – если речь шла о мужчинах – охотно обрабатывали кулаками и палками. Теперь же потрепанный чемодан Генри стоял в дешевой комнате на Рю Гарро, и наклейки на нем выкрикивали: Копенгаген! Эсбьерг! Берлин! Лондон! Мюнхен! Рим! Париж! – список можно продолжить. Все это было предметом гордости деда Моргоншерна, путешественника и постоянного секретаря общества «Образованных, опытных, объездивших полмира».
Генри превращал бритье в искусство, пользуясь мылом, помазком и бритвой, как настоящий цирюльник. У него было на это время, ему хватало времени, чтобы превращать каждый незначительный ритуал повседневности в настоящее представление. Движения его были точны, тщательно взвешены. Каждый жест что-либо означал, как в японском театре «но», совершенно непостижимым для непосвященных. Движения, жесты стали его языком. Он учился описывать все более и более субтильные вещи с помощью движений, таким образом он объяснялся с окружающими. Жест как таковой – вид музыки, он существует в пространстве, подобно волне, как речь и музыкальные тона. Работая в бильярд-холле у Понте Умберто в Риме, в бесчисленных барах Мюнхена, Генри в совершенстве овладел руками. Он научился контролировать каждый кран, каждую бутылку, стакан, тряпку и щетку, знал их на ощупь и помнил местоположение, любое действие он мог выполнить с завязанными глазами. Всякий, кому доводилось наблюдать за работой бармена – я имею в виду, настоящего бармена с серьезным отношением к работе, – знает, о чем здесь речь. Такие умеют превратить смешивание пустякового коктейля в акт Искусства.
Генри, этот Марсель Марсо от алкоголя, невыразимо гордился своей искусностью, своей «ловкостью рук» – это развивало его способности пианиста. В этом было некое величие, и, казалось, Генри твердо решил овладеть искусством жить, углубив эстетику повседневности. Он свято верил в эти ритуалы, душой отдаваясь повседневному, тривиальному и банальному и стараясь превратить его в Искусство. Генри знал: годы изгнания не пропали для него даром; возможно, все это было лишь средством избежать скуки. Изгнание может быть безгранично скучным, это знали и Гамлет, и Одиссей.
Гении выживания вроде Генри Моргана никогда не голодают. Лживый язык куда угодно приведет. Генри находил подработку там и здесь, в барах и отелях, на улицах и в салонах, и везде шла в ход его «ловкость рук» – искусными движениями они то и дело подцепляли ценные вещи, которые плохо лежали. Но бедные от этого не страдали.
Генри– бульвардьебыл богемным персонажем, а под средневековыми сводами «Боп Сек» всегда хватало богемы. Это был один из настоящих джазовых клубов на западном берегу, владельцы которого почти фанатично хранили традиции бопа. Дикси и хэппи-джазу не было места в «Боп Сек», здесь обитала продвинутая, самосозерцательная публика, здесь покачивали головой, не снимая темных очков, курили сигареты, попивали деми, изредка в приступе экстаза прищелкивая пальцами. «Боп Сек» был последним оплотом истинного джаза.
Время от времени эту изоляцию нарушал какой-нибудь поэт, игравший роль будильника: скандируя свои вирши, он сообщал, словно термометр, биржевые сводки бунтов в Беркли, Берлине, Токио, Мадриде, Варшаве, Стокгольме… Лирическая проповедь могла закончиться парижским уличным слоганом вроде «Будь реалистом, требуй невозможного» или «Мечта есть реальность». Поэты покидали сцену под овации публики.
Генри познакомился с владельцами клуба – высоким толстяком и его очень худой аллергичной женой, – и с тех пор сидел в клубе вечер за вечером и слушал. Он хотел зарекомендовать себя как можно лучше. В конце мая, этого бурлящего мая, когда Францию парализовали забастовки, когда все только и ждали отставки де Голля, «Боп Сек» был одним из немногих мест с прикрытием. Полиция то и дело устраивала облавы, но владелец «Боп Сек» и в ус не дул, самым таинственным образом заручившись полной свободой действий.