Текст книги "Джентльмены"
Автор книги: Клас Эстергрен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 29 страниц)
Клас Эстергрен
Джентльмены
Джентльмены
(Стокгольм, осень 1978 года)
Возможно, в эту минуту, в семьдесят девятом году – Всемирный год ребенка, год парламентских выборов – над Стокгольмом тихо шелестит весенний дождь. Мне ничего не видно, да я и не хочу ничего видеть. Окна выходят на улицу Хурнсгатан, они плотно завешены шторами и драпировками, и в квартире, мягко говоря, мрачно. Я уже много суток не видел дневного света, и мне совсем нет дела до Стокгольма, кружащегося в веселом беспамятстве последней весны семидесятых.
Эта импозантная квартира словно музей гордости, прежних идеалов – возможно, рыцарского духа, который остался в прошлом. В прокуренной библиотеке тихо, темные шкафы и высокие буфеты в сервировочных пугают, кухня как болото, в спальнях – незаправленные кровати, в гостиной – холод. По обе стороны от камина, перед которым мы часами сидели, устроившись в чиппендейловских креслах с бокалом тодди [1]1
Тодди – горячие смешанные напитки, состоящие из крепкоалкогольного напитка, сиропа, сладкой настойки или ликера, наливки и смеси пряностей. (Здесь и далее примечания редактора.)
[Закрыть]и развлекая друг друга нетривиальными историями из жизни, стоят две фарфоровые скульптуры, изготовленные на фабрике Густавберга в конце прошлого века. Фигуры около полуметра высотой, и фарфор, из которого они сделаны, весьма удачно имитирует мрамор. Первая представляет «Правду», воплощенную в образе обнаженного мускулистого мужчины с тщательно вылепленными чертами лица, которые, однако, не в силах скрыть некую неопределенность, беглость взгляда. Вторая фигура, соответственно, изображает «Ложь» – шута, небрежно прислонившегося к винной бочке, со струнным инструментом в руках, излучающего остроумие и шарм, вероятно, с пикантной пасторалью на устах.
Фигуры, несомненно, наводят на мысль о молодых людях, которые совсем недавно проживали в этой квартире, но покинули пристанище, как по сигналу военной тревоги. Все осталось нетронутым, и в этой квартире, напоминающей музей, наполненной необычными предметами, вещами из прежних времен, я неизбежно погружаюсь в воспоминания.
Я омерзителен. Мой бритый, покалеченный череп, прячущийся под этим нелепым английским твидовым кепи, понемногу принимает прежние пропорции. Насколько это возможно, конечно. За этот год – Всемирный год ребенка, год выборов в шведский парламент – я поразительно состарился. Появились новые морщины, под глазами какие-то подергивания – нервный тик. От этого черты моего лица стали грубыми, но вовсе не отталкивающими. Мне всего двадцать пять, и я старею, как Дориан Грей. Я и не представлял, что в этой антикварной темноте, словно укрывающей жутковатую тайну замершего времени, можно так безнадежно чахнуть и увядать. Я мог бы из последних сил расчистить путь к входной двери, которую я для безопасности забаррикадировал массивным шкафом красного дерева, и выбраться отсюда. Но я и пальцем не пошевельну. Пути назад нет. Похоже, вся эта история лишила меня рассудка.
У меня израненная башка и куча врагов. У каждого есть какой-нибудь враг, пусть и мелкий, но мой враг – враг моих друзей, а друзья мои исчезли. Врага они не показали, и я даже не знаю, как он, она или оно выглядит. Могу лишь догадываться. И здесь я стремлюсь создать не столько портрет врага, образ Зла, сколько портрет своих друзей, образ добра и его возможностей. Это будет страшная сказка, ибо я склоняюсь к тому, что добро обладает лишь невозможностями. Порой стоит пренебречь утешением. После насилия и побоев, едва не лишившись жизни, можно позволить себе и такое.
Учитывая мое состояние – после лечения врачи не рекомендовали подвергать голову слишком большим нагрузкам – и все более давящее чувство времени, я вынужден немедленно приступить к работе. Я намерен возвести храм, монумент в честь братьев Морган. По крайней мере, это я могу для них сделать – где бы они теперь ни были.
Стоять перед зеркалом в спортклубе «Европа» неподалеку от Хурнстулля в Стокгольме осенним вечером семьдесят восьмого года, небрежно насвистывая мелодию старого шлягера, доносящегося из крикливого проигрывателя, и одновременно завязывать галстук аккуратным «Виндзором» – все это само по себе выглядело как вызов, но громко крикнуть на выходе «пока, девчонки!» – это было слишком.
Повисла тишина. Засмеялся только Хуан, ну и Виллис, конечно. У Хуана было другое имя, но он носил майку от баскетбольной формы с большой желтой семеркой, был родом из Югославии и смахивал на испанца – потому его и звали Хуаном. Он часто смеялся – не из угодливости, а лишь потому, что его темные глаза видели в этой стране много смешного. У Виллиса тоже было правильное чувство юмора. Он ухмылялся, сидя в своем «офисе»: клубом «Европа» он заведовал с тех самых пор, как появились первые спортивные объединения.
Однако остальных явление возмутило не на шутку. Какой-то чужак назвал их «девчонками» – это был удар ниже пояса, это было «не комильфо». В особенности для Гринго. На протяжение последних лет он, по молчаливому согласию, считался королем «Европы» и нечасто сталкивался с посягательствами на трон. Никому не хватало смелости оспаривать его положение. Впрочем, этим необыкновенным вечером чужак обскакал Гринго. Они отправились спарринговать – не всерьез, конечно, – настроившись на три раунда. Гринго пустил, было, по обыкновению, в ход свой знаменитый правый хук – некогда принесший ему звание чемпиона Швеции, – на что чужак ответил совершенно нетрадиционным набором приемов: спонтанных, разнообразных. Словно открылось четвертое измерение, о котором раньше никто и не догадывался, – Гринго пришлось прервать бой, мотивировав отказ тем, что у противника воняет изо рта. Чужак источал аромат чеснока, поэтому в ближнем бою Гринго не мог в полной мере продемонстрировать свой смертельно опасный правый хук. Гринго стал шелковым от чеснока! Народ умирал от смеха.
Всем было ясно, что это лишь отговорка: уже во втором раунде дела Гринго были плохи. Расклад был ясен, Гринго сидел на скамье рядом под вешалками с изрядно помятым видом и красными опухшими скулами, невзирая на холодный душ. Бинт, которым были обмотаны кулаки, он снимал с трудом скрывая муку. Гринго ничего не говорил, что само по себе было редкостью. Он молчал, но задумывал месть; было очевидно: Гринго этого так не оставит.
– Что это за чертяга? – спросил один из мальчишек-легковесов, которые, прилипнув к канату, смотрели, как совершенно нетренированный чужак, словно рожденный для бокса, навешивает Гринго.
– Это, – сообщил Виллис, выходя из стеклянных дверей своей каморки, украшенной портретами многочисленных боксеров, – это Генри. Он из моих прежних. Лет двадцать назад был одним из лучших. Но он расслабился, давно уже. Он пианист. Расслабился парень.
Мальчишки изумленно слушали, а после набросились на мешки с песком, пытаясь повторить удары Моргана, но получалось совсем не то. Теперь им было о чем поговорить – до того речь шла лишь о поединке Али и Спинкса. В спортклубе «Европа» все только и болтали, что о Матче. Реванше Али – Спинкс.
Я, разумеется, волей-неволей запомнил имя Генри Моргана – это было одно из тех имен, которые впечатываются в память. Не исключено, что и его обладатель запал мне в душу уже в тот первый вечер. Если и так, то в этом вопросе я был не одинок.
Спустя несколько дней я снова пришел в «Европу» – сидеть вечерами в опустошенной квартире было невыносимо скучно, – чтобы убить время и упрятать депрессию в мешок с песком, как следует его отколошматив.
Человек по имени Генри Морган появился в клубе примерно в одно время со мной, поприветствовал Виллиса и «девчонок», и взгляды, которыми они с шефом обменялись, явно свидетельствовали о сыновне-отцовских отношениях, связывавших Виллиса лишь с немногими избранными, в которых он по-настоящему верил, на которых полагался и ради которых мог сделать что угодно.
Значит, этот Генри Морган пропадал где-то невесть сколько лет – просто «расслабился», как сказал Виллис, – ведь боксеры приходят и уходят, а именно этот приходит и уходит, когда ему вздумается, и Виллис, пожалуй, давно это понял.
Я взялся за скакалку – к сожалению, из всей программы лучше всего я владею именно скакалкой. Генри Морган тоже прыгал через скакалку, и спустя какое-то время мы кружились в скакалочной дуэли, скрещивая руки и совершая двойные прыжки в бешеном темпе.
Было уже поздно, и спустя час мы остались вдвоем, не считая Виллиса. Он сидел в «офисе» за стеклянными дверьми и договаривался об участии своих парней в предстоящем гала-матче.
– Похоже, тебе плохо, малыш, – сказал человек по фамилии Морган.
– Так и есть, – ответил я.
– Значит, в это время года плохо не только правительству, – продолжил он.
– Я не против времени года как такового, – сказал я.
Человек по фамилии Морган встал на весы и, взглянув на деления, пробормотал что-то о полутяжелом весе. Надев коричневые брюки, рубашку в тонкую полоску, бордовый пуловер и твидовый пиджак в зубчик, он подошел к зеркалу, чтобы повязать галстук этим сложным «Виндзором». Тщательно причесываясь, он не отрываясь смотрел на свое отражение в зеркале. Его образ полностью соответствовал образу идеального джентльмена, это был загадочный анахронизм: довольно короткие волосы на пробор, крупный подбородок, прямые плечи и тело, одновременно казавшееся устойчивым и гибким. Я попытался прикинуть, сколько ему лет, но это оказалось непросто. Взрослый мужчина в мальчишеском образе, он слегка напоминал «Джентльмена Джима» Корбета, портрет которого красовался на стеклянной двери «офиса» Виллиса. Или Джина Танни.
Налюбовавшись своим анфасом, он обратил внимание на меня, постанывающего на скамейке. Словно заметив нечто необычное, он удивленно поднял брови и произнес:
– Черт, как же я раньше не заметил! – замолчав, он снова пристально вгляделся в мое лицо.
– Что? – спросил я.
– Что ты дьявольски похож на моего брата, Лео. Ты мне нужен.
– Лео Морган – твой брат? – переспросил я. – Который поэт?
Генри Морган молча кивнул.
– Я думал, это псевдоним.
– Хочешь роль в фильме? – неожиданно спросил он.
– Лишь бы деньги платили, – отозвался я.
– Я серьезно. Хочешь роль в фильме?
– Ты о чем, вообще? – спросил я.
– Одевайся, пойдем, выпьем пива – скажу, о чем, – ответил он. – Черт, как же я сразу не заметил!
Я быстро оделся, а Генри Морган тем временем возобновил самолюбование.
– Я угощаю, – сообщил он.
– Я догадался.
Человек по имени Генри Морган хохотнул и протянул мне ладонь.
– Генри Морган.
– Клас Эстергрен, – отозвался я. – Весьма приятно.
– Это еще неизвестно. – И он снова хохотнул.
Спортклуб «Европа» находился на улице Лонгхольмсгатан неподалеку от Хурнстулля, наискосок от «Кафе Чугет», но туда мы не пошли – там легко надраться в стельку, а мы решили не усердствовать. Дело было в самый обычный дождливый четверг в сентябре семьдесят восьмого года, и эти календарные данные не располагали к кутежу. Мы оказались в Гамла-стане и зашли в «Францисканец», взяли по «Гиннессу» и присели на диван, вытянув изможденные ноги.
Генри угостил меня «Пэлл Мэлл» из очень элегантного серебряного портсигара и зажег старый, пузатый, покрытый царапинами «Ронсон», после чего принялся чистить ногти перочинным ножичком, который он хранил в бордовом кожаном футляре в кармане пиджака. Я с изумлением смотрел на этот набор принадлежностей, подобного которому не видел давно.
Но сигарета была крепкой, и я смотрел за мост Шепсбрун, где медленно падал дождь, а улицы становились гладкими, скользкими, мрачными и печальными. Как я и сказал Генри Моргану, мне было плохо, мрачно, и не без причины. У меня украли почти все, что у меня было.
Человек, у которого украли почти все, что у него было, оказывается в очень необычном экзистенциальном положении, и выдающийся моралист Уильям Фолкнер, конечно, мог сказать, что обокраденный оказывается наделен тем, чего лишается вор: жертва блаженно погружается в совершенство самодовольной правоты, жертве в одночасье прощаются ее прежние грехи, и милость Божья снисходит на нее, подобно нерукописной клаузуле безотлагательного божественного действия.
Поэтому дождливым вечером четверга в начале сентября я чувствовал не только горечь, но и абсолютную правоту. Но, возможно, мне придется начать чуть раньше – я не говорю «начать сначала», ибо не верю, что у истории может быть начало или конец, ведь лишь сказки начинаются и заканчиваются в отведенное время, а перед вами не сказка, пусть так и может показаться.
Уже в мае, в самый расцвет его соблазнительной красоты – в начале «поры ярчайшего кокетства», как сказал поэт Лео Морган, – я был нищим. В банке мне отказали, мне нечего было продать, я с ужасом думал о долгих летних месяцах без денег, ибо это предвещало работу. Работа как таковая меня не пугала. Самым страшным было безденежное лето.
В легком отчаянии я пытался сбыть свои новеллы в несколько более или менее серьезных журналов, но редакторы, по самое горло заваленные присланными работами, вежливо отказывались от моего товара, и в глубине души я даже не удивлялся. Это были дурные поделки.
С нарастающим отчаянием я стал предлагать свой товар газетам. Я сдобрил тексты полемикой, без колебаний погрузившись в дебаты на темы, которыми раньше вовсе не интересовался. Был семьдесят восьмой год, весна, ровно десять лет после легендарной Революции. Иными словами, самое время для спевки нестройного хора потертых и уже слегка поседевших бунтарей. Кто-то жаждал переоценки Революции, свернувшей с прямого пути и превратившейся в песочницу для профессорских детишек. Другие видели в Революции золотой век, политическое празднество. В конечном итоге, наше время воспринималось и как пробуждение, и как погружение в сон – в зависимости от того, в каком состоянии наблюдатель пребывал все предыдущее десятилетие.
Я прекрасно знал, что такие дебаты кормят целый полк умельцев, которые вовремя ловят витающие в воздухе вопросы и раздувают из них общественные дебаты. Иногда эти мафиози достигали такого успеха, что обсуждение растягивалось на месяцы, заражая журналистов одного за другим, словно бешенство.
Все это, конечно, было не в моем стиле. Мне так и не удалось раздуть дебаты. Бить ниже пояса в тех кругах не считалось чем-то предосудительным, а вот брать назад слова, признавать правоту противника было сродни харакири перед лицом миллионов. Мне пришлось покинуть эту артель.
Разрешилось все неожиданно: я отрекся от всякого рода писательства на ближайшие два месяца, как только мне позвонил Эррол Хансен, друг из датских дипломатических кругов, и невзначай обронил, что в одном популярном гольф-клубе, где он нередко проводит время, требуется лакей.
– Викман, управляющщий, – сказал Эррол, – ждет человьека с рекомендацциями. Раншше у них были проблеммы с садами – паррни спали на полянках, вместо того чтобы стриччь. Не самая попульяррная рработа, но я тебя поррекомендую, если захочешш.
– А что там надо делать? – спросил я.
– Ехать на трракторе и стриччь траву. Там не перретрудишшся, leasure life, you know. [2]2
Легкая жизнь, понимаешь (англ.).
[Закрыть]Много солнтса, хорошший воздух и симпатиччные девчонки.
Все перечисленное произвело на меня сильное впечатление, мне нужны были деньги и работа – меня не пришлось долго уговаривать. Уже на следующий день я прибыл в офис господина Викмана на улице Банергатан для поступления на работу.
Как только я оказался в роскошном офисе – это была аудиторская фирма – меня атаковала элегантная дама-секретарь лет сорока.
– Наконец-то! – воскликнула она. Я не мог поверить, что меня такждали. – Где же вы пропадали?
Я взглянул на часы: неужели опоздал? Нет, явился я вовремя, даже на пять минут раньше. Но не успел я как следует об этом задуматься, как элегантная секретарша принялась взваливать на меня пачки бумаг. Как и полагается настоящему джентльмену, я принимал их одну за другой, пока она щебетала:
– Такого у нас никогда не бывало! Сотрудники были в отпусках, понимаете, и столько всего накопилось, но я надеюсь, что вы справитесь быстро, как всегда, не правда ли, десятьэкземпляров каждого, как обычно, вы таклюбезны…
– Мне кажется, вы ошиблись, – наконец произнес я. – Я договорился о встрече с Бикманом по вопросу трудоустройства, ухаживать за лужайками…
Секретарша застыла на месте, и в эту же секунду на пороге кабинета показался мужчина, впоследствии оказавшийся директором Бикманом. Увидев нас, он замер, словно большой загорелый вопросительный знак. Секретарша, оказывается, приняла меня за сотрудника фирмы, которая занималась копированием совершенно секретных досье.
И господин директор, и секретарша принесли мне свои извинения. Я, разумеется, сделал вид, что все это время понимал, в чем дело, и, похоже, они оба решили, что я тот еще плут. Хотя на самом деле подобные вещи происходят со мной чуть ли не каждый день. Меня то и дело принимают за кого-то другого, после чего долго извиняются, что нередко дает мне некоторые преимущества. Порой так завязываются интересные знакомства. В данном случае получилось так, что мой работодатель был вынужден начать разговор с извинений. Это меня приободрило.
По окончании этой мольеровской путаницы господин Бикман проводил меня в свой элегантный кабинет. Мы стали беседовать о стокгольмском лете, парусном спорте, гольфе, его дочери и налогах.
Мы с господином директором мгновенно нашли общий язык, хотя он и счел несколько странным, что я не работаю и не учусь. Это выглядело несуразно, однако мы не собирались вдаваться в политические дебаты.
Встреча закончилась тем, что меня взяли на работу. Я должен был явиться на поле для гольфа в начале июня, чтобы сменить сотрудника, уходящего в отпуск, и отработать в клубе все лето. Узнав сумму жалованья, я вовсе не надорвал живот от смеха, но, с другой стороны, я мог рассчитывать на бесплатное питание и проживание в небольшом бунгало, от которого было рукой подать до клуба. Весьма привлекательный вариант. Кроме того, Викман намекнул – как мужчина мужчине, – что в клубе происходит многое из того, что можно назвать жизнью высшего света, а она несомненно могла представлять интерес для меня, человека мыслящего и обладающего тонким вкусом.
Начало июня выдалось отличным. Погода стояла прекрасная, Стокгольм лениво дышал зноем, летние кафе были заполнены до отказа, и все ждали праздника солнцестояния, чтобы наконец-то выбраться из города, который в это время года обладает удивительным очарованием, для многих спорным. Все жалуются на жару, но, едва оказавшись на лужайке в ближайшем парке, радуются теплу, как дети. Конечно, сидеть в конторе или потеть у станка в самый зной невыносимо, потому я и радовался возможности перебраться за город, в бунгало при гольф-клубе, который располагался в двадцати километрах к северо-востоку от Стокгольма.
Соседка обещала позаботиться о моих цветах и почте. Эррол подвез меня на своем «Мерседесе» с посольскими номерами. На заднее сиденье он небрежно бросил набор для гольфа, багажное отделение было занято моими вещами. Я вез с собой рабочую одежду, кое-какое тряпье на каждый день и костюм поприличнее для вечернего времяпрепровождения в клубе.
– Есть рриск, что в клубе ты будешш спускать все жаллованье, – сказал Эррол. – Это прощще простого.
– А можно получить скидку? – спросил я с надеждой.
– Вдругг и можжно. Но в баре у них железный парень. Cold type.
– Плохо. Ну да ладно, что-нибудь придумаю. По вечерам буду читать и работать.
Эррол засмеялся, очень по-датски.
– Это у тебя книжжки столлько весят?
– Килограммов пятнадцать, – ответил я.
– Пьятнаццать килограммов, – повторил Эррол. – Благодарью покоррно. Хоррошо, если аннотации успеешш прочитать.
– Ты недооцениваешь мой нравственный потенциал, – отозвался я.
В клубе меня представили челяди: прислужникам господина Бикмана с весьма неопределенным кругом обязанностей, официантам, работникам кухни и бармену, который и в самом деле оказался хладнокровным типом, словно бы в любую минуту готовым к драке. Называли его Рокс, но настоящее его имя было Рикард.
После осмотра роскошного здания наступила очередь автопарка. Моим провожатым был тридцатилетний любимчик шефа, имя которого я даже не пытался запомнить. Он говорил лишь о том, что мне неразрешалось и неследовало делать. Его речь являла собой странное отрицание бытия, его мир был полон запретов и нарушений. Я не должен был стричь ни так, ни этак, ни там, ни здесь, не должен был ездить слишком близко к клубу, чтобы не мешать гостям, мне запрещалось делать перерывы более пяти минут и категорически запрещалось загорать в зарослях над фэйрвэем. [3]3
Фэйрвэй ( англ.«fairway») – часть поля для гольфа.
[Закрыть]Неплохо характеризовало этого типа и то, что сам он совершенно не соображал, как работают все эти машины. Речь шла о двух крупных тракторах марки «Вестингс» с прицепным механизмом для стрижки травы, небольшом тракторе «Смит энд Стивенс» с очень мягкими и широкими шинами – для лужаек, а также паре ручных приспособлений для особых случаев. Трава – особенно трава на поле для гольфа – это целая наука, как мне сообщили. В мои же обязанности входила только стрижка. Обнаружив голый участок земли или другое необъяснимое явление, я должен был немедленно сообщить об этом консультантам и экспертам, чтобы те явились с необходимыми лечебными средствами.
Следующим на очереди после автопарка было то самое бунгало, где мне предстояло расположиться. Я увидел весьма изысканное строение, расположенное ступенями на небольшом возвышении за клубом. В нескольких комнатах бунгало время от времени жили работники – или «the staff», как американизированный Любимчик называл прислугу. Однако большинство служащих курсировали между городом и клубом, и я вполне мог рассчитывать на покой и уединение.
В комнате почти весь день было солнечно, а из окна, которое выходило на восток, открывался шикарный вид: небольшая ложбина, где темно-зеленый фэйрвэй изгибался в сторону пятнадцатой отметки. Простая цель, утверждал Любимчик, можно справиться четвертым айроном. Он и сам однажды чуть не сыграл «хоул-ин-уан» именно в эту лунку. Как бы то ни было, вид открывался красивый и умиротворяющий, он вселял надежды на хорошее лето.
Мне потребовалось совсем немного времени, чтобы освоиться на новом месте. Я научился ценить траву и презирать игроков в гольф. Их поведение неимоверно раздражало. Они насиловали мою траву. Но стоит ли о них? Трава зеленела. Вскоре я, словно гонщик, восседал за рулем крутого трехскоростного «Смит энд Стивенса» в шортах и футболке, загорелый, как Адонис, и довольный жизнью. Поначалу я работал на совесть, зарабатывая, как говорится, репутацию. Я научился самым элегантным образом управляться с машинами, изучив все индивидуальные особенности, из которых складывался характер каждой из них – такой же неповторимый, как и характер лошади, совершенно обезличенной для непосвященного. Одну следовало время от времени подталкивать, на другой – особым образом и в строго определенный момент переключать скорости, чтобы добиться плавного хода. Подростком я знал все, что только можно было знать, об американских драгстерах. [4]4
Драгстер – гоночная машина, напоминающая колесный трактор.
[Закрыть]Выпуски «Старт энд спид» за три года были прочитаны мною от корки до корки. Теперь эти знания давали дивиденды.
Но уже на второй неделе я снизил темпы. Все больше «маньяна»: [5]5
Маньяна ( исп.«maniana») – завтра.
[Закрыть]«маньяна» здесь, «маньяна» там. Всему свое время, а в душной полуденной жаре постригальщику травы, пролетарию гольф-клуба, нужна сиеста. Меня не в чем было упрекнуть. Никто и не упрекал, ибо я делал свою работу – и делал ее хорошо.
Иногда вечерами шел дождь – прекрасный, умиротворяющий, освободительный дождь, который дарил мне ощущение красоты и гармонии. Разумеется, дождь был словно бальзам для моей драгоценной травы, но, кроме того, дождливыми вечерами местный пейзаж приобретал особо лиричный оттенок. В саду между клубом и бунгало воцарялась колониальная атмосфера, как в британском сельском клубе в какой-нибудь азиатской провинции. Вдоль дорожки были высажены розы, жасмин и сирень. Сразу после дождика я мог часами сидеть на скамейке у этой дорожки с чашкой чая «Ориентал Ивнинг» и сигаретой «Кэмел» без фильтра и дышал этой возвышенной, изысканной атмосферой.
Это была идиллия, а идиллия – всегда застой. Я размышлял, как можно обозначить противоположность этого состояния, и не мог придумать иных антонимов для «идиллии», кроме «войны», «физического насилия» и «горя». Я достиг определенной степени самосознания и понял, что я сам – как физический организм – невероятно консервативен. В детстве я отказывался мыться, пока мне не заявляли, что бородавки на руках появляются от грязи. Это, разумеется, оказалось неправдой: я стал мыть и оттирать руки от грязи по пятьдесят раз в день, после чего меня направили в больницу, где произвели очень болезненную операцию по удалению бородавок. Умываться холодной водой по утрам мне и по сей день не нравится. Бреюсь я только вечером. Почти все детство и отрочество меня укачивало в автомобиле. Вообще я терпеть не могу путешествовать, а к самолетам даже не приближаюсь. Мое тело чудовищно консервативно, малейшее изменение оно воспринимает как насилие. Более всего мне хотелось бы жить в термитнике, где температура не меняется круглый год. Я не переношу резких колебаний уровня освещенности и громкости. В кино меня нередко тошнит, я избегаю общества людей с пронзительным голосом и дурным запахом. Весь мой организм, так сказать, располагает к идиллии, но как только я наконец-то оказываюсь в идиллическом гамаке или сиреневой беседке, у меня начинаются нервный тик и спазмы, которые прогоняют меня из долгожданного убежища. В то же время я знаю очень беспокойных и неприкаянных людей, которые только и делают, что сидят в таких беседках между сиренью и черемухой, вдыхая запах идиллии, состоящий из сладкого аромата цветов и свежесваренного кофе.
Вот и в тот раз меня охватило беспокойство; я не мог больше сидеть на скамейке с книгой. Я встал и отправился в бар к Роксу. Он умел смешивать «Сингапурский Слинг», который превращал все тревоги в незначительные мелочи, так что на этот вечер с рвением и амбициями было покончено.
Угроза жестоких перемен – основное условие человеческого существования, и как только угроза приобретает реальные очертания, можно с полным правом называть это существование трагическим. Вскоре мне предстояло лично столкнуться с самыми убедительными доказательствами данного положения.
Лету не суждено было стать идиллией. В начале июля я зашел в кабинет Любимчика, чтобы попросить выходные. Сидя за письменным столом с телефонной трубкой в руке, он изъявлял настойчивое желание стать членом какого-то управления. Закончив разговор, он обратился ко мне со словами:
– Садись, черт возьми, как там тебя звать!
Я назвал свое имя, но еле удержался от смеха, ведь и я не запомнил, как его зовут. Любимчик тоже усмехнулся на всякий случай и поинтересовался, что мне нужно.
– Я хочу поехать на концерт в Гётеборг на следующей неделе. Мне нужно пару свободных дней.
– Это непросто… – начал Любимчик, потирая подбородок и стараясь изобразить сопротивление моему давлению. – Мы тобой чертовски довольны, так и знай…
Возможно, день выдался особо жарким, а может быть, я просто не выспался. Как бы то ни было, я решил, что не позволю ему помыкать собой, и перешел к решительным действиям.
– Послушай, – произнес я ледяным тоном. – Я раздобыл билеты на Боба Дилана, и меня не волнует, согласишься ты или нет. Через неделю я еду туда. Скажи спасибо, что я предупредил заранее.
Любимчик кивнул, челюсть у него отвисла до пола.
– Да, да. Раз так, то ничего не поделаешь.
Все было именно так, и поездка в Гётеборг удалась на славу. На западном побережье собралось пол-Стокгольма, и гетеборгские трамваи были до отказа набиты старыми хиппи, битниками, маленькими Бобами Диланами и бунтарско-бардовской элитой со всей Скандинавии. Это напоминало большой карнавал.
Концерт был великолепен. Легендарному певцу удалось расправиться с ореолом легендарности и снова стать рок-звездой. Под конец народ в зале стал зажигать спички, как свечи в огромном соборе, и все это было похоже на то единодушие, которое делает нас неуязвимыми.
Мне досталось место рядом с худым парнем, который несколько часов просидел, застыв на месте с неизменным выражением лица. Я и раньше встречал его в Стокгольме – этого парня можно было видеть везде, где что-то происходило. Возможно, впервые я заметил его у Вязов в Кунгстрэдгорден в семьдесят первом году. Один из бардов перед выступлением поздоровался с этим парнем – видимо, поэтому я его и запомнил. Он всегда был один, но здоровались с ним многие. Как его зовут, я не знал.
Концерт был великолепен, но то, что произошло до моего возвращения на работу, сильно снизило пафос. На следующий день после концерта я поехал автостопом обратно в Стокгольм. Я пообещал Любимчику вернуться как можно скорее – конечно, данное ему обещание немногого стоило, но я не хотел предавать траву.
Я отправился в свою квартиру в Лилла-Эссинген, чтобы взять новый запас одежды и узнать у соседки, которая обещала поливать цветы, не приходило ли стоящей почты.
На входной двери не было ни царапинки, но, едва открыв ее, я немедленно почувствовал вибрации, оставшиеся в воздухе после воров. Наверное, так происходит со всеми, кто заходит в свою квартиру после визита незваных гостей. Может быть, это виноватая дрожь отпечатков пальцев, а может быть, взломщики источают запах особого вещества, до сих пор не изученного воровского адреналина, который испаряется вместе с потом и создает в помещении совершенно уникальную атмосферу; а может быть, наше подсознание просто регистрирует малейшие изменения и подготавливает сознание, предупреждает и подает осторожный сигнал о грядущем Шоке.
Как только я оказался в квартире, ощущение, уже превратившееся в подозрение, подтвердилось: мой дом обчистили до последней тряпки, которую только можно было загнать на черном рынке. Я никогда не был владельцем особо ценного имущества, но страховая компания все же назначила определенную сумму.
Я тут же закурил и прошелся по квартире, прислушиваясь к своим ощущениям. Все было как при извещении о смерти: сначала хочется ущипнуть себя, чтобы прогнать этот дурной сон, затем просто отказываешься понимать, постепенно и очень медленно подпуская осознание произошедшего, пока в силу вступает защитная реакция.
Я трезво констатировал, что гражданин Эстергрен отныне располагает пустой жилой площадью около 43 кв. м, совершенно пустыми стенами, обчищенной кухней и книжной полкой, которую воры, явно обладающие представлениями о литературных ценностях, также опустошили. Оставался лишь письменный стол и две печатных машинки. Это было гуманно. Однако радость подпортил лист бумаги, на котором один из воров напечатал: «Надеемся, Диллан тебе понравился. Оставляем орудия, которыми ты зарабатываешь себе на хлеб». Увы, как любой хапуга, он не имел ни малейшего представления о том, как пишутся имена рок-звезд.