Текст книги "Джентльмены"
Автор книги: Клас Эстергрен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)
Генри провел в Лондоне больше года, и я не стану описывать все матчи Бобби Чарльтона, которые он увидел, не буду говорить о его одиноких прогулках вдоль берегов Темзы, когда смог стелился над водой, рисуя силуэты призрачных барж, а дождь вздыхал над тротуарами, когда Генри заходил в пабы, чтобы согреться виски и «Гиннессом», как и полагается одинокому герою в Лондоне, который к тому же является героем романа.
Да, в то время в переулках стелился желтый дым, и в то же время в паб вошел человек, оказавшийся в нужное время в нужном месте, и заговорил о жизни, и смерти, и желтом дыме. Генри появился в пабе отнюдь не сразу после того, как застрелили Кеннеди, он пропустил и телепередачу – что было примечательно само по себе, – и об Освальде ничего не знал. Но Генри все ловил на лету и вскоре уже принял живейшее участие в беседе о ЦРУ, Кеннеди, Кубе, Хрущеве, и ребята в пабе вполне могли принять этого шведа в галстуке за министра или, по крайней мере, сухаря-профессора политологии.
Неподражаемый талант Генри заговаривать зубы вскорости обеспечил ему разрешение на работу в Лондоне и неплохое место в офисе, где ему предстояло заниматься перепиской со Скандинавией. Англичане могли приходить и уходить из офиса, когда заблагорассудится, фирма «Смит и Гамильтон» торговала бумагой из Финляндии и Швеции, и все это как нельзя лучше подходило Генри. Кроме того, в конторе обитало по меньшей мере полдюжины девушек, на которых стоило посмотреть.
Четко очерченных обязанностей у Генри в конторе не было. Корреспонденция струилась тихо, как Дон, и Генри время от времени, по мере желания, брался то за одно, то за другое. Руководство видело в нем сокровище – невероятно обучаемого сотрудника. Хлопая Генри по спине, оно сулило ему золотые горы, лишь бы он не останавливался на достигнутом. Но Генри вовсе не был тем амбициозным клерком, которого начальство желало в нем видеть. Эту работу он рассматривал лишь как остановку, промежуточную станцию на пути в Париж.
Но Лондон был полон свинга, и весной шестьдесят четвертого года, когда Кассиус Клей стал чемпионом мира по боксу, «Битлз» стали чемпионами мира в своей области. Весь Лондон, всю Великобританию, весь мир охватила битловская лихорадка. «She loves you» крутилась в каждом джукбоксе, в кино шел фильм «Вечер трудного дня», который Генри– клеркнашел несколько поверхностным. Вообще поп-культура была, на его взгляд, несколько поверхностной, хотя Генри и посылал домой пластинки и вещицы, которые радовали Лео. Это были пуловеры и афиши с Джоном, Полом, Джорджем и Ринго. Отправляя их домой, Генри думал о брате – вырос ли он, повзрослел ли. Иногда ему чертовски сильно хотелось домой. Особенно остро тоска давала о себе знать по праздникам, что, впрочем, не могло заставить Генри отказаться от выходных. Генри всегда строго соблюдал режим отдыха, не упуская ни малейшего шанса поспать, поесть и потосковать.
Поп-музыка не пользовалась уважением Генри. Он был джазовым пианистом и в те времена, подобно прочим испуганным и едва ли не отчаявшимся собратьям, сидел в подполье, прислушиваясь к звукам авангарда. Посетителей в джазовых клубах становилось все меньше, и Генри все отчетливее сознавал, что не соответствует духу времени. Генри Морган был уничтожен, он был наименее современным из современников. Его сверстники то и дело захаживали на Карнаби-стрит, чтобы прикупить попсовых шмоток, он же неизменно являлся в твидовом пиджаке – да, в Лондоне он купил новый, – пуловере и галстуке. Офисные девушки уговаривали его изменить стиль – нельзя же вечно ходить в таком виде, – но их усилия оставались бесплодными.
Генри был счастливым аутсайдером. Благодаря стараниям Колина Уилсона аутсайдер стал модным типом в среде интеллектуалов и джазменов, но аутсайдер не мог быть счастлив. Это был тип мыслителя, выпадавшего из общей картины, отверженного, отстраненного, а в худшем случае погруженного в себя до полного растворения, исчезновения, как прежний пианист «Беар Куортет». Тот был настоящим аутсайдером.
Но смысл европейской одиссеи был не в поиске, не в погоне за истиной и квинтэссенцией существования, как сказал бы глубокомысленный Сартр. Генри ничего не искал, он убегал. Однако и это бегство подошло к концу: в Лондоне Генри почти забыл, что он дезертир и навеки несчастный любовник Мод. Он научился жить, в нем проснулось жгучее любопытство, гнавшее вперед: Генри хотел увидеть еще больше, он хотел насмотреться вдоволь. Он жаждал видеть, слышать, обонять, ощущать, переваривая все, что попадется на пути, потому встречные и видели в нем необычайно храброго молодого человека, которому не хватало лишь подходящих условий, чтобы проявить героизм. Это был обман: Генри был лишь Свеном Дувой с неугасимой жаждой жизни.
Генри слушал немало джаза, но не чурался и мюзик-холлов. Там царила блаженная смесь старых песен военной эпохи и современных куплетов с наглыми, смешными и нелепыми текстами. Генри попал под обаяние высокого худого обладателя фальцета, похожего на трансвестита. Его звали Тайни Тим, он играл на укулеле в одном из любимых клубов Генри. Наш герой тоже стал писать песни, пристраиваясь у любого фортепиано и продавая свои творения за пинту «Гиннесса».
Генри утверждал – и словам его нельзя найти ни подтверждения, ни опровержения, – что оригинал песни «Mrs Brown You Got a Lovely Daughter», которую исполнял Герман Гермитс, был подписан именем «Генри Морган». Он якобы сидел в конторе «Смит и Гамильтон» и глазел на очень симпатичную секретаршу, поддразнивая ее за то, что у нее на столе стояла фотография «Битлз». Девушка поддразнивала его в ответ, называя «старикашкой». Была она родом с севера, носила фамилию О’Кин. Ее Генри и имел в виду, написав «Miss O’Keen You Are a Naughty Daughter» [40]40
Мисс О’Кин, у вас хорошенькая дочь (англ.).
[Закрыть]на ту мелодию, которую впоследствии стащил у него Герман Гермитс. Генри произвел фурор на вечеринке в фирме, исполнив песню, а потом отправил ее в фирму грамзаписи, где ему выплатили пятьдесят фунтов, сказав, что время для такой песенки пока не подходящее.
Спустя несколько лет песенка зазвучала, сильно переработанная, но Генри уже скрылся. Да ему и не хотелось бороться за свои права. Он был великодушной натурой. К тому же в Англии о нем неплохо позаботились.
Лучше всех о нем позаботилась Лана Хайботтом. Генри не пользовался особым успехом у молоденьких девушек в фирме «Смитс и Гамильтон», ибо все они бредили «Битлз». У парня, не похожего ни на одного из «Битлз», не было шансов.
С Ланой Хайботтом все обстояло иначе: она была зрелой, даже перезрелой женщиной. Она и по сей день отправляет Генри– клеркурождественские открытки с изображением себя и сыновей, типичных бледных английских отроков. Фотографии не объясняют восторга, который вызывала Лана у Генри. Он утверждал, что она просто нефотогенична. И вообще, ее достоинства не лежали на поверхности, а это куда важнее всяких мелочей.
В фирме Лану Хайботтом считали утомительной особой. Она была почти так же болтлива, как Генри, сорокалетняя вдова мотоциклиста, любителя погонять на большой скорости. Жила Лана в Паддингтоне с престарелой матерью, которая переехала туда из Ливерпуля, – это был единственный факт биографии Ланы, которым она могла похвастаться перед офисными девушками. «Лиддипуууль…» – повторяли они, восторженно сверкая глазками.
Когда работы было много, в офисе после окончания рабочего дня всегда безропотно оставалась именно Лана. И, поскольку Генри считался новичком в команде, как-то раз его тоже оставили – для инвентаризации архива и прочих рутинных дел.
Не успел Генри взяться за папки в архиве, как следом за ним в комнату вошла Лана и поцеловала его прямо в губы, вырывая у него папки, а затем схватила за руки и принялась водить ими по своему пухлому телу, протискивая бедро между ног Генри.
Генри, не особо придерживавшийся этикета в подобных ситуациях, все же счел архив не самым романтическим местом в мире. Пахло архивной пылью, каучуком, чернилами, промокательной и копировальной бумагой, и, когда Лана запустила пальцы в волосы Генри, покусывая его за ухо, он попытался ее остановить.
– Нет, Лана, – бормотал он в промежутках между страстными поцелуями. – Не здесь, мы… не можем… здесь…
– Можем… можем… – выдыхала Лана. – Во всем здании никого нет… – Она прижала молодого шведа к сейфу, который загрохотал, словно гром.
Лана Хайботтом страстно оплела Генри руками, в то же время умело, словно актриса, развязывая его галстук, чтобы прижаться губами к шее, и Генри пропал – теперь он уже не мог затормозить, не хотел тормозить. У него не было женщины бог знает сколько времени, а Лана знала нужные приемы. Она была, мягко говоря, страстной дамой, а Генри не чурался греха, и все, что должно было произойти, произошло.
– О-о-о, Генри… – стонала Лана. – You're my bull,my miner… – выдыхала она прямо между страниц отчета за пятьдесят седьмой год.
Лана считала, что Генри похож на Тома Джонса, «Быка», шахтера из Уэльса. Генри это льстило.
Наступило недолгое счастье Генри– клерка.Лана приходила к нему пару раз в неделю, Генри ее обращение нравилось, и даже наскучившее сравнение с Томом Джонсом казалось терпимым. Лана набрасывалась на него, как изголодавшаяся амазонка, потом уходила домой к своим бледным отпрыскам и пожилой матери из Ливерпуля, а Генри долго лежал и курил, чтобы затем отправиться в паб и выпить, наслаждаясь своим одиночеством.
Именно тогда, на исходе шестьдесят четвертого, в пору расцвета молодежной поп-культуры Генри начал работу над своим главным произведением «Европа. Фрагменты воспоминаний». Он еще не знал, что произведение будет называться именно так, не знал до самого возвращения домой в конце шестидесятых. Но его захватила идея большого, связного произведения, описывающего его европейский путь, и эта идея стала для Генри чем-то вроде друга, надежного попутчика.
Как уже было сказано, счастье Генри– клеркаоказалось недолгим. История с Ланой Хайботтом со временем перестала вписываться в рамки: Лана не умела справляться со своей страстью. Она не могла понять, что всему свое место и время. Отношения с Генри захватили ее без остатка. Целыми днями молодой швед расхаживал по конторе, насвистывая мелодии шлягеров, как ни в чем не бывало, а Лана бросала долгие, тоскливые, влажные взгляды вслед своему резвому любовнику, своему Тому Джонсу. Будь ее воля, она проглотила бы своего шахтерас потрохами.
Теперь всякий раз, когда Генри приближался к конторе, у него схватывало живот. Обслуживая Лану Хайботтом дома, он чувствовал себя прекрасно. Но на работе начинались неловкости. Генри волновало общественное мнение, он всегда старался держаться в рамках приличий. Если бы в фирме «Смит и Гамильтон» заговорили о том, что он периодически налаживает Лану Хайботтом, он стал бы посмешищем.
Короткое счастье закончилось ужасом. Получив, как обычно, очередную порцию удовольствия в пансионате миссис Долан, Лана Хайботтом спускалась по лестнице, блаженно щебеча и хихикая. Голый и обескураженный Генри курил в постели. Час был не поздний, Лана уходила довольно рано, ведь дома в Паддингтоне ее ждали сыновья и мать.
Генри оделся и спустился в паб. Здесь его знали, иногда он играл вещицу-другую на старом пианино, если место было свободно. За это его угощали пивом. Тем вечером он стал наигрывать джазовые вариации на тему «A Hard Day's Night». Другого публика и слышать не желала.
Вариации Генри нравились всем, кроме здоровяка со шрамами: казалось, этот тип какое-то время пролежал под колесами автобуса. Шишковатый лоб, разбитые брови, а нос и вовсе куда-то исчез. Волосатые кулаки едва ли не волочились по полу, и вся физиономия напоминала школьный плакат о зарождении человечества.
Ресторанный пианист Генри Морган, видимо, не обратил должного внимания на этот доисторический кроманьонский экземпляр, увлекшись игрой. Воняя дешевым виски, монстр взгромоздил свои кувалды на клавиатуру, с легкостью покрыв четыре октавы, и Генри было достаточно одного вида воспаленных глаз этого чудовища, чтобы почуять взбучку. Разумеется, если он не собирался вмазать первым. Но истинный джентльмен не размахивает кулаками без особой на то причины.
Впрочем, причина не заставила себя долго ждать – без предварительного выяснения и обсуждения монстр поднял кувалду и старательно прицелился, словно собираясь забить клин в колоду. У Генри было достаточно времени, чтобы подумать о спасении жизни и увернуться от удара, просвистевшего мимо подбородка, после чего левая кувалда задела плечо. У Генри не возникло особого желания получить еще.
Бармен стоял за стойкой и кричал Генри, чтобы тот бежал прочь. Выпившие мужички расступились, гул утих. Никто и не думал вмешиваться.
Генри уворачивался от тяжелых, но не слишком точных снарядов, которые чудовище запускало в наихудшей уличной манере. Пианист и боксер отскакивал, приседал и перекатывался, словно играя с великаном в свое удовольствие.
Когда Генри добрался до конца стойки, народ расступился, и он оказался прижатым к столу. Некоторые изумленные посетители выбежали на улицу, чтобы продолжать наблюдать в окно. Генри наконец решил действовать. Изящным ударом левой он отметил лоб и скулу Монстра. Тот лишь удивился, словно его сбили с толку, потряс головой и попытался прицелиться для новой атаки, но не успел: Генри отвесил новый изящный левый в челюсть, за которым последовал взрывной правый над ухом, а большего и не потребовалось.
Чудовище опустилось на пол с оглушительным грохотом и стоном, потянув за собой стол, после чего неуклюже попыталось подняться, но безуспешно. Кое-кто подошел к Генри, чтобы пожать руку и поблагодарить за представление, а здоровяка вытащили на улицу, чтобы оставить в каком-нибудь подходящем для этого переулке.
Генри взобрался на стул у стойки, слегка одурманенный победой, как любой герой. Бармен плеснул ему изрядную порцию виски для успокоения нервов и принес лед и пластырь для исцеления окровавленных кулаков.
– Пианисту надо беречь руки, – сказал он. – Но ты отличный боец, Генри!
– Что это за черт? – спросил Генри.
– Толком не знаю, – ответил Бармен. – Он сюда не часто заходит. Знаю только, что раньше ездил на мотоцикле. Попал под фуру. Зовут Хайботтом или как-то так.
– Хайботтом?! – вскричал Генри. – Не может быть! Он мертв!
– Не волнуйся, Генри, – отозвался бармен. – Ему не впервой.
«Lana’s Left in London» [41]41
Лана осталась в Лондоне (англ.).
[Закрыть]– так называлась песня, которую Генри посвятил своей перезрелой любовнице. Ее я тоже слышал, славная песенка о лживой дамочке, заставить умолкнуть которую могли только поцелуи. Не думаю, что речь шла о презрении к женщине – скорее, наоборот. Генри Лана и вправду нравилась, но она обманула его, и он снова устремился в Париж.
Генри прожил в свингующем Лондоне больше года, за это время он успел изучить город и получить нужный урок. Лана вскоре простила его, ибо он так и не рассказал о драке с покойным супругом. Все последующие годы она исправно отправляла Генри рождественские открытки с блестками и неизменным вопросом о том, когда он вернется. Но Генри не вернулся.
В один прекрасный день Генри оказался с чемоданом на вокзале Королевы Виктории, окруженный мальчишками-газетчиками, во всю глотку кричащими о кончине сэра Уинстона Черчилля. Бесконечные ожидания целой нации внезапно растворились в последнем вздохе великого человека, целая эпоха пронеслась над вокзалом дуновением ветра, собрав в грязном зале с порхающими листовками «НЕ IS DEAD» целое поколение честных патриотов, ветеранов войны, пропахших тоником.
Было раннее воскресное утро января шестьдесят пятого года. Генри закурил «Плэйер» и выдохнул дым в закопченный стеклянный вокзальный потолок с полосками дождя. Пожилая дама на диванчике разрыдалась, несколько почтенных господ в деловых костюмах сняли шляпы в память о самом английском из всех англичан, и даже поезда, казалось, тяжко вздыхали. Скорбящие выстраивались плотными рядами вдоль берегов Темзы. Генри тоже стало грустно, ему всегда нравился Черчилль. Он толком не знал почему – его познания относительно роли Черчилля в истории были крайне ограничены. Дело, скорее всего, было в стиле – и в сентиментальности.
Генри одновременно овладели грусть, нерешительность и надежда. Он не знал, куда деваться, но его, во всяком случае, больше не мучила совесть из-за того, что он бросает Лану Хайботтом в отчаянном положении. Вся Англия скорбела, Лана была не одинока.
«Лжесвященные коровы»
(Лео Морган, 1965–1967)
После «Гербария» шестьдесят второго года настал черед второго сборника Лео Моргана. Он назывался «Лжесвященные коровы» и появился на прилавках книжных магазинов примерно в то же время, когда Швеция перешла на правостороннее движение, – в сентябре шестьдесят седьмого года.
«Лжесвященные коровы» явили совершенно новое лицо поэта, рецензенты констатировали, что с ним произошли фундаментальные изменения, его пятилетнее молчание – о «молчании» говорят всякий раз, когда речь не идет о поэтах, ровным потоком выдающих поэтические сборники, хотя таким можно было бы посоветовать испробовать это самое «молчание» для собственной пользы, – его пятилетнее молчание стало затишьем перед бурей. Критики почти единодушно считали Лео выразителем идей нового поколения, Бобом Диланом шведского Парнаса, оригиналом, объединившим язык современных образов и классический модернизм, что бы это ни означало.
Поэт, вероятно, реагировал на подобные отзывы презрительным молчанием. Он не признавал кумиров, своих идолов он воздвигал на пьедестал лишь для того, чтобы затем услышать божественный грохот их падения. «Богохульник» было вторым именем Лео Моргана.
Путь к осени шестьдесят седьмого был долгим: можно было бы разразиться едва ли не бесконечной речью, перечисляя все биржевые котировки, литературные течения от Бодлера и Экелёфа до Нурена, пластинки от «Битлз» до Заппы, подталкивавшие поэта то в одну, то в другую сторону. Как и прочие молодые поэты середины шестидесятых, Лео Морган находился в самом центре неиссякаемого потока впечатлений, который, словно циклоп, питался идеями, одеждой, наркотиками и людьми.
Таким образом, сборник «Лжесвященные коровы» стал поэтическим извержением вулкана, которое некоторым образом предвещало извержение вулкана политического, достигшее апогея весной шестьдесят восьмого года. Сейсмографы немедленно отозвались на литературные колебания. Многие критики выразили восхищение бешеной силой, вырвавшейся на свободу поэтической энергией,пылавшей в каждом слоге. Должно быть, над Морганом пролетел ангел Рильке.
Поэтический метод, продемонстрированный Лео в новых стихах, заключался в том, чтобы начинить жерло вулкана всеми культовыми фигурами Запада – подобно «Кантос» [42]42
«Кантос» – огромная поэма Э. Паунда, состоящая из отдельных canto (песен) общим числом в 120.
[Закрыть]в миниатюре, – и чтобы все это месиво исторглось разрушительными поношениями, рядом с которыми труды Данте предстали бы трусливыми панегириками.
Традиционному представлению о Добре, олицетворенном в нашем столетии Дагом Хаммаршельдом, Уинстоном Черчиллем, Джоном Ф. Кеннеди и Альбертом Швейцером – лишь мертвыми, – поэт противопоставляет плодовитый, растущий Хаос. Он сдирает кожу со своих жертв, представляя их лишь мнимо наивными, стремящимися к Добру людьми. За фасадами скрываются самые низкие мотивы, грубейшие извращения: у Хаммаршельда были свои отклонения, Черчилль писал обнаженных моделей, Кеннеди принуждал к соитию секретаршу, Швейцер заражал аборигенов сифилисом – всё, от сплетен и слухов до абсолютных фантазий. Но худшим в этих посланниках Добра была их продажная Лояльность.
Этой мнимо благой лояльности Лео противопоставляет бескорыстный экстаз, самопожирающий огонь, отнюдь не лояльный. Лео выстраивает систему нелояльности впервые в жизни. Тот порядок, которого он стремился достичь в «Гербарии», представляется ему теперь обманом, ложью. Это осознание горько, тяжко и болезненно.
Поразительно то, что приличное шведское издательство посмело выпустить такую безудержно оскорбительную книгу, как «Лжесвященные коровы». Возможно, дело было в халатности или необдуманности. А может быть, издательство рассчитывало выпустить незначительный тираж для ограниченного круга читателей. Поэт больше не был чудом – ему исполнилось восемнадцать лет. Повзрослевший вундеркинд из «Уголка Хиланда», полагали издатели, удостоится в лучшем случае крошечной заметки в желтой прессе, вроде: «… у славного маленького поэта пробился первый пушок над губой, теперь он пишет злые стихи…» – и так далее.
Сейчас, десять лет спустя, сидя в этой мрачной квартире за письменным столом, заваленным книгами, и перелистывая дедовский экземпляр «Лжесвященных коров» с потрепанными уголками и восклицательными знаками на полях, я могу констатировать, что лава Лео сохранила силу и энергию.Заглавное стихотворение, судя по всему, должно было войти в какую-то школьную антологию, но, насколько мне известно, еще не вошло. Это свидетельствует либо о безответственности составителей антологий, либо о слишком сильном заряде, который содержит этот материал.
Перспектива гениальна: в заглавном стихотворении Лео рассматривает своих лжесвященных коров через прицел маузера. Стихотворение – своего рода монолог наемного убийцы, задача которого – стрелять в лжесвященных коров. Чтобы обрести способность убивать, он распаляет себя таблетками, а ограниченный обзор, обусловленный прицелом, приводит к тому, что жертвы так и не становятся людьми, помещенными в какую-либо среду, не обретают связи с другими людьми. Люди в кружке прицела становятся отгороженными куклами, замкнутыми фигурами, почти абстрактными. Это условие убийства: жертва должна стать неким абстрактным «врагом», возможно, облаченным в униформу, чтобы не отличаться от прочих жертв. Убийца, палач, не должен видеть человека, он должен видеть абстрактный организм, в который ему предстоит со всем профессионализмом, умением и точностью поместить некоторое количество свинца, после чего незамедлительно наступит смерть.
Философия убийцы составляет пролог и вступление к «Лжесвященным коровам», и эти стихи, на мой взгляд, являются одним из самых жестоких, грубых и беспощадно брутальных текстов, созданных в этой стране.
Вслед за прояснением философии убийцы в прицеле появляется жертва: «Хаммаршельд спит в гостиничном номере, / в Быт. 38 собачьи уши, / у стыда глаза…» – думает убийца, имея в виду Онана, изливавшего семя на землю. «Черчилль, кто эта девушка в Фанчале, / хватающаяся за поплавок сигары…» – думает убийца, имея в виду картину, написанную министром на Мадейре. Так продолжается, пока палач не выполняет задание до конца, очистив мир от святых, наших лжесвященных коров. Люди возмущены, они чувствуют себя покинутыми: посланники богов оставили землю, теперь может явиться кто угодно – Мессия, Заратустра или новый Гитлер. Ни одна строка не объясняет, чье поручение выполнял убийца: это может быть оскорбленный Бог, возмущенный поклонением кумирам, а может быть и сам Сатана, возмущенный тем же.
Противоположностью этого уничтоженного культа лжесвященных коров, утешением в растерянности становится тяжелое орудие экстаза, всеохватное опьянение рока, где должно родиться новое, где новое уже рождено. Тотальная надежда может быть выражена лишь в этом пылающем экстазе, «Unió Mystica» [43]43
Мистическое соединение с божеством (лат.).
[Закрыть]с Бытием.
Единственная надежда на спасение мира, таким образом, заключена в полном разрушении порядка, в катаклизме, катарсисе для нечистых. В одной из строф Лео иронизирует над собой, прощаясь с порядком, с системой, к которой так стремился в «Гербарии»: «Мои растения были сухими / горящими кустами в пустыне, / вопиющими, как всякий огонь под солнцем…» Эти слова имеют тройной смысл. Это ирония над собой, библейская аллюзия и парафраз строк Дилана. Высушенные растения «Гербария» охвачены огнем: система, порядок вскоре превратятся в пепел. Но именно в этом облике – горящего куста – Всемогущий явился Моисею и повелел ему вывести народ из рабства в страну, текущую млеком и медом. Образ пронзителен до боли.
Книга «Лжесвященные коровы» перенасыщена метафорами, аллюзиями, парафразами и цитатами и требует дешифровки для полного постижения ее смысла. Это книга для посвященных аутсайдеров.
«Лжесвященные коровы» пользовались успехом у критиков, но не у покупателей, зато сборник стал желанной добычей для контркультурных интеллектуалов, ворующих книги в магазинах. Лео Морган, может быть, и не стал культовой фигурой, но в некоторых кругах его почитали олицетворением измученной совести.
Лео выстроил систему нелояльности,и это, по мнению некоторых, делало ему честь. Лояльность была классовым орудием – предметом, о котором на своих сборищах болтали Власти, Социал-демократическое правительство и Профсоюзы. Рабочие должны быть лояльны по отношению к предприятию, по отношению к Швеции. Лояльность была ядом, разрушительным семенем. Экстатический рок проповедовал солидарность,а это нечто совсем иное.
Кроме прочего, речь шла о солидарности с народами Индокитая, которые все больше страдали от американского террора и чье сопротивление демонстрировало небывалую силу. В шведскую поэзию вообще – и в поэзию Лео Моргана в частности, – проникло представление о таком глобальном явлении как империализм. Литературный журнал «БЛМ» даже стал жертвой скандала и потерял многих подписчиков после публикации стихотворения Сонневи о Вьетнаме, и Лео, разумеется, выразил свое отношение к ситуации, пусть он и не был мастером агитационной и политической поэзии. Лео Морган был искренневозмущен, даю голову на отсечение. Ребенок, скрывавшийся в древних лабиринтах его мозга, знал, как человека охватывает паника, как дикий страх вырывается наружу холодным потом, головокружением и криками, когда земля содрогается от взрывов бомб. Лео прошел через этот ад, Инферно,и, может быть, именно поэтому написал злое, желчное стихотворение «Шерстяной ангел» – заголовок которого, конечно, может показаться одним из множества модернистских заголовков, – но это не просто эффектная фраза. Автор баллады сводит счеты именно с шерстяными ангелами – сестрами «Красного креста», которые упорно посылают шерстяные одеяла в пострадавшие от катастроф страны Третьего мира.
Самолет накрывает тенью селение,
Тупоносые ангелы смерти летят на землю,
Превращая любую из хижин в костер.
Самолет накрывает тенью селение,
Шерстяные ангелы уже на пути в деревню —
Дар отмеченных красным крестом сестер.
В каждой строфе возникает Бигглз, [44]44
Бигглз – герой одноименного английского фильма (1985, режиссер Д. Хью).
[Закрыть]который, подобно наемному убийце, служит и Добру, и Злу. Он лишь профессионал, выполняющий свою работу. И он же, по мнению Лео Моргана, самый опасный из нас, ибо тот, кто позволяет слепому долгу усмирить свою совесть, пропадает в джунглях, где он невидим – для Бога?! – и незряч.
«Антививисекционные дамы» «Красного креста» оказываются генеральскими женами, женским «сверх-Я» военных. Исповедальные мадонны лишь откупаются добрыми делами, подменяют служение услугой, усыпляют совесть Запада. Даже стороннему наблюдателю ясно, насколько непростая задача – описать путь Лео Моргана от наивного, хрупкого мечтателя, автора «Гербария», к косматому шаману, создателю «Лжесвященных коров». Мистические легенды, которыми окружена эпоха шестидесятых годов, этот золотой век, настолько сбивают с толку и вводят в заблуждение, что добраться до сути представляется почти невозможным. Как уже было сказано, для подтверждения предположений необходимо прибегнуть к биржевым сводкам. Монументальный май шестьдесят восьмого стал не в меру разрекламированным карнавалом, который разочаровывает путешествующих в истории, или застрахованным на баснословную сумму незначительным произведением искусства, которое в случае кражи приносит жалобно причитающему владельцу незаслуженное вознаграждение.
Но Лео Морган не собирался подвывать волчьей стае, которая на протяжении всех семидесятых сокрушалась из-за провала восстания. Лео не был тиражным поэтом, как не был и дежурным повстанцем. Он был слишком своеобразен для этого. Его путь был уникален. Это был даже не путь, а смертельно опасная тропинка через злобную местность, полную волчьих ям и мин.
Этот двуликий, словно Янус, скальд никогда не ощущал себя в полной мере участником событий, он вечно жил под покровом тайны, вне реальности. Слова не проникали сквозь этот покров. Слова были ключами, ключевые слова, рассеянные навсегда. После грехопадения не только человек был отделен от Бога, но и слова – в особенности слово «любовь», – начали долгий и кровавый путь к бессодержательности. Слова были хрупкими ключами, которые прошли через всю историю культуры, не в состоянии найти нужный замок в нужной двери. Множество значений, что теснятся в каждом слове – как бородки на ключе, – сулили то, к чему человек безуспешно стремился с самого момента утраты. Было слово «любовь», но самой любви не было. Было зло, но слов, способных выразить зло, не было. «Ключи предвещают дверь, / где угодно на этой земле. / Крещение предвещает мир, / но слов не найти…»
Язык нужно ломать, плавить металлические ключи, отливать новые формы, свободные формы. Лео мог быть только свободен, абсолютно свободен ото всех обязательств, от связей и обещаний. Никто не мог предъявлять к нему требования, ответственность, которую он возложил на себя, была лишь ответственностью свободы, а она тяжелее любых рабских оков. Момент осознания свободы – момент ужаса: перед человеком разверзается бездна, словно черная дыра, где материя сжата до состояния пустоты. Не за что ухватиться: нет ритуалов, нет церемоний и процессий, всякое понятие имеет лишь то значение, которым мы наделяем его в данный момент. Нет смысла читать старые книги, ибо книги могут гореть, и это хорошо.
Если шестидесятые годы отмечены своего рода фанатичной преданностью идеям, то Лео был исключением, подтверждающим правило. У него были симпатии – не имеющие ничего общего с его благородным происхождением, – но лишь уподобляясь елейному проповеднику без прихода, Лео торжествовал как поэт.
«В той темноте не осталось улик, / она без гражданства, диван в мурашках / Никто не верит убийце, если нет трупа…» – это строки из «Лжесвященных коров». Сложно найти более мрачное описание любовного свидания, нет ничего более далекого от классической любовной лирики.
Ее звали Нина, и она бывала на всех концертах, на которых только можно было побывать. Она видела «Битлз» в Кунгстрэдгорден шестьдесят четвертого года, слышала, как Боб Дилан настраивал гитару в Концертном зале Стокгольма, и видела «Роллинг Стоунз». Некоторые звали ее Нина Нег – за негативность. Бранилась она на чем свет стоит и по любому поводу.
Нина Нег была чем-то вроде центральной фигуры в компании, которая собиралась у площади Хёторгет. Контркультурная интеллектуалка пару раз устраивала беспорядки и разрушения, ибо ненавидела порядок во всех его проявлениях. Все было чертовски отвратительно, и никто не мог выразить это более убедительно, чем Нина Нег. Она всегда носила с собой баллончик красной краски, чтобы, как только захочется, написать что-нибудь на стене или прямо на тротуаре перед собой. Так Лео и Нина нашли друг друга: два отрицательных заряда, как известно, при столкновении становятся одним позитивным.