Текст книги "Грусть белых ночей"
Автор книги: Иван Науменко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 41 страниц)
XIV
Тихо ныла душа..
Настроение самоотверженности – сладко-щемящее, мучительное – не оставляет Высоцкого с той ночной минуты, когда на пригорке за Дубровой он расстался с Галей. В глазах стоит ее образ, он слышит ее отчаянный голос, ощущает всю ее, искреннюю, доверчивую и в то же время непокорную и гордую. Он еще не встречал такой женщины.
Мысли, чувства мелькают, путаются. Утром, когда он встал с постели, не закрыв после ночного свидания глаз, первым его желанием было побежать на буровую, найти Галю и искренне, честно ей все объяснить. Он же ничего от нее не хочет, согласен, чтобы только изредка писать письма, получать ответ, а если представится возможность – встретиться. Зачем решительно, безжалостно рвать то, что так красиво наметилось?
На буровую он, однако, не пошел. Какой-то внутренний голос как бы подсказывает, что Галя поступила правильно. Выбирать надо сразу. Со временем еще труднее будет выбирать...
Теперь он рассуждает какими-то масштабными категориями: молодой газетчик, который приезжал в Дуброву, писал заметки, очерки, неудачно ухаживал за Кларой, и сегодняшний преподаватель из столичного университета в его представлении сливаются в одну особу, как бы лишенную признаков возраста, особу эту обошло интимное, личное счастье, поэтому она держится на чувстве сопротивления и может предъявлять жизни счет. Он чувствует себя обиженным и обойденным. Пускай!..
Минутами наплывает неудержимая злость на Галю. Ему тогда кажется, что она целомудренная, неприступная только с ним, так как почувствовала, что он всей душой потянулся к ней. Женщины в таких делах имеют острый нюх: сама подогревала его чувства и, доведя их до наивысшего накала, отошла в сторону. Свою молодость выставляет как безотказную гарантию. Разве не знала, не представляла его положение? Он ее рабом не был и никогда не будет. Любви не просят!..
Утром на «Волге» из города приехал Горох – раздобревший, солидный, сильно поседевший. Высоцкого узнал сразу, приветливо поздоровался.
– Ты, я слышал, стал профессором, – сказал со своей всегдашней безобидной насмешливостью. – А я кто? Если бы не был старым, тоже мог бы пойти в институт, даже звали.
– Не прибедняйтесь, – заступился за Высоцкого Иванькович. – У него нет ваших орденов, и к Герою не представят. В смысле же общего благополучия теперешний председатель передового колхоза равен академику...
Возьми себе мое благополучие, – без злости отрезал Горох. – Я могу нормы по комплексу ГТО сдать, а пускай бы академик попробовал. Я уже двадцать лет бегаю. Как гончая...
Горох повел показывать комплекс: кирпичные постройки, коровы в станках, полная механизация. Когда-то так водил Высоцкого Гавака. Только какие тогда были фермы – обыкновенные хлева. Встречаясь с доярками, работницами. Горох шутит, в разговорах его, в распоряжениях, которые отдает людям, нет и тени властного тона, а только убеждение, что так и надо делать; он улыбается, и ему улыбаются, нет натянутости, неискренности, заискивания, которое сразу бросается в глаза новому человеку. Гавака никому не улыбался, носил на лице хмурое упорство. Мало кто знает: лично Гавака был предельно честным, артельного ничего не брал, не имел привычки водить уполномоченных из района в чью-нибудь хату. Если уважал кого, приглашал к себе. Однако его не любили в Дуброве, не терпели, даже мстили. Два раза поджигали хату. После первого пожара – хата стояла на отшибе – он построил новый дом на старой улице, где постройки жались одна к другой. Но и улицы не пожалел кто-то: во время второго пожара смело огнем чуть не половину хат. Гавака и третий дом построил, объявил, что застраховал на большую сумму, и тогда невидимые враги успокоились.
Но сам Гавака сорвался: ночью, обходя хозяйство, обнаружил, что один из сторожей спит на дежурстве. Не сдержался и ударил его. Может, он считал сторожа поджигателем? Так или иначе, но завели судебное дело, сторож был инвалидом войны, и Гавака сел на пять лет.
Жизнь какой-то стороной повернулась к Гаваке несправедливо: Дуброву, пусть суровыми, деспотичными мерами, он поднял, в колхозе получали по три килограмма на трудодень, когда другие не получали ничего, и такой бесславный конец...
День не в пример вчерашнему – хмурый, ползут по небу серые, косматые облака, и даже ветер усилился.
Осень. В город Высоцкий с Иваньковичем возвращаются ближайшей дорогой – вчера специально дали круг, чтобы посмотреть район, Нефтестрой. Иванькович вдруг сказал:
– У вас усталый вид, Александр Иванович. Бросайте к черту гостиницу. Разве там выспишься? «Межколхозстрой» имеет профилакторий – отдельные комнаты, лес, тишина. Хотите, позвоню начальнику?
– Где профилакторий?
– Возле Припяти. За Волоками. Восемь километров от города. Автобус ходит.
Дивные дела бывают на свете. За Волоками редакция сажала рощу Победы, те деревья давно выросли, и Высоцкий именно там хотел побывать. Даже Галю приглашал. Теперь побудет один. Спасибо тебе, добрый человек Иванькович.
XV
Дни хмурые, осенние, время от времени накрапывает дождь, в вершинах сосен однообразно шумит ветер. Лес, который когда-то сажала редакция, вырос: высоко поднялись березы, сосны и даже дубы. Сосен больше – лучше прижились на песчаном косогоре. Березы стоят будто облитые золотом, а редкие дубы еще зеленые, желтого листа немного.
Вырос лес, и, наверно, мало кто помнит, чьими руками он посажен, и не найдешь дерева, которое ты посадил сам. От этого у Высоцкого щемящая грусть на душе. Бывает, ветер дохнет сильнее обычного, и тогда с берез срывается дрожащая волна желтых листьев. Золотая заметь с минуту держится в воздухе, кружит, как в невидимом водовороте, затем оседает на землю. Под каждой березой – круг желтых листьев. Это те, которые сами опали. Те же, которые срывает ветер, заметными полосками расстелены на вереске и поодаль от деревьев.
В последние дни с утра Высоцкий едет маршрутным автобусом в город, в институт, принимает зачеты, вернувшись, до сумерек бродит по лесу. Иной раз он выбирается на берег Припяти, доходит до деревеньки Волоки – она стоит на склоне глубокого яра – тихие хатки под дубами, мычание коров, блеяние коз, на веревках, натянутых между деревьями, сушится белье.
На противоположной стороне ревут экскаваторы, гусеничные тракторы стальными тросами вырывают из земли пни – большая делянка леса раскорчевана, начинается новая стройка.
Людей в осеннее время в профилактории мало. Те, которые тут отдыхают, собираются в холле, до полуночи смотрят телевизор.
У Высоцкого уютная комнатка, в ней письменный стол, мягкое кресло, перед окном колышутся ветки сосны. Сиди по вечерам и пиши. Но с того дня, когда он перебрался из гостиницы, не написал ни строчки. Даже рукопись не вынимал из чемодана.
На столе телефон, рядом телефонная книга, напечатанная в местной типографии. Хороший дерматиновый переплет, название оттиснуто золотыми буквами. Можно позвонить, пожалуй, в каждую деревню, поговорить с. председателем колхоза, бригадиром, директором школы и многими другими людьми, фамилии которых помещены в этой книге. Много знакомых фамилий; по давнему обычаю, в каждой деревне свои – но что за люди за ними, Высоцкий не знает. Тех, кого он помнил, нет, сошли со сцены.
В Дуброву, на буровую тоже можно позвонить: есть два телефона. Желание услышать Галин голос настолько сильное, что Высоцкий не сдержался и позвонил. В озабоченном мужском голосе, когда он попросил позвать к телефону Хмелевскую, не послышалось удивления, но через минуту – в комнате наперебой разговаривали, спорили – тот же голос сообщил, что Хмелевская в городе.
Он тут же позвонил в гостиницу, поговорил с дежурной. Нет, никто к нему не приходил, не спрашивал, не интересовался...
Настал день отъезда. Покинув профилакторий, Высоцкий зашел в институт, оставил в комнате декана чемодан и сразу подался на улицу, на которой размещена новая гостиница и которая, как он знал, за последними домами предместья кончается глубоким яром. Он спустился на дно этого заросшего рябиной и дубовым кустарником оврага, надеясь найти палатки геологов. Их не было. Наконец немолодая, одетая в ватную куртку и валенки с галошами женщина, пасшая корову, сказала Высоцкому, что палатки сняли еще неделю назад.
На обратном пути он зашел в гостиницу – преподаватели, с которыми Галя приехала, жили в прежней комнате. Студенты, очевидно, просто перебрались куда-нибудь под крышу, так как стало холодно. До вечера, до боли в ногах, блуждал он по парку, по улицам, надеясь на чудо, на то, что Галя, возможно, тоже его ищет.
Гали он не встретил, зато на улице нос к носу столкнулся с Вайнштейном. У того загорелое, бронзовое лицо, веселые искорки в глазах.
– Отдохнул, брат, что надо. Синее море, солнце, покой. Хоть раз в год надо вырываться из привычной среды. Само собой, одну интересную особу встретил. Сначала не очень льнула – старый, хромой, – а потом ничего. Есть еще порох в пороховницах...
Вайнштейн пригласил в гости, но Высоцкому было не до того. Вечером он уехал из города. На душе было такое же пронзительно острое ощущение утраты, как и в далекие молодые годы, когда он почти в такую же осеннюю пору прощался с городом, с Кларой, уезжая на постоянную учебу в университет.
XVI
Прошел год. Снова окутались желтой листвой леса. Пединститут, находящийся в припятском городе, отмечал тридцатилетний юбилей – столько времени прошло с той, еще огненной военной поры, когда он впервые раскрыл двери для детей полешуков.
Вручить институту приветственный адрес, произнести юбилейную речь послали Высоцкого.
Снова, как и прошлой осенью, он жил в той же гостинице, ходил по знакомым улицам. Он знал – вступила в строй первая очередь нефтехимкомбината, который перерабатывал местную нефть, но в самом городе особых перемен не произошло. На набережной возводились два или три новых здания, гудела, проезжая через железный мост над рекой, бесконечная череда грузовиков и самосвалов.
Припять текла так же спокойно, не спеша, как год назад, как и тогда, когда Высоцкий жил в родном городе.
Торжественный вечер прошел как положено – поздравляли юбиляра, на столе президиума выросла горка папок с приветственными адресами, стояло много подарков.
Вторая, неофициальная часть удивила Высоцкого: никогда он не видел такого роскошного банкета, какой сумел устроить провинциальный институт. В актовом зале были накрыты столы человек на триста, от закусок они ломились.
Картину необычного институтского хлебосольства объяснил Вайнштейн – и он, и редактор газеты Иванькович, который мелькнул в толпе, тоже приглашены на банкет.
– Знай наших! Край подымается, заявляет о себе, а его мозговой трест – институт. Все предприятия, какие есть в городе и за городом, внесли на банкет свой пай. Растем и хотим показать, что не лыком шиты. А тебя поздравляю. Почему таил, что написал книгу?
Главная неожиданность была, однако, впереди. Когда были сказаны первые тосты, выпиты первые чарки, а бесконечно длинное застолье наперебой загомонило, Высоцкий повернулся к соседу и не поверил глазам: на месте незнакомого парня сидела Галя. На ней строгое, темное, отделанное белым воротничком платье, волосы, как у десятиклассницы, спущены на плечи, но профиль тот же орлиный, лицо игривое, и как-то по-новому озорнее, веселее, светятся серые глаза.
Он глядел на нее, не в силах сказать что-либо.
– За прошлую осень и за вашу повесть. Вы стали писателем. А я заняла ваше место, – сказала Галя.
– Какое место? – недоуменно спросил он.
– Перешла в газету. Теперь живу тут. Только не знаю, догоню ли вас. Писать так трудно...
На этом вечере все имело какой-то резон: многолюдный банкет, которым город как бы заявлял о своем возросшем значении, молодая женщина-геолог, ставшая журналисткой, ибо недра края несут ему богатство, славу и об этом надо писать человеку сведущему.
Высоцкий, глядя Гале в глаза, искренне признался:
– В прошлом году я поверил, что вернулась молодость. Того, что с вами, не чувствовал давно. Влюбился, как мальчик. Повесть благодаря вам написана...
Она ничего не ответила, только чуть заметно вздрогнула.
– Почему вы в прошлом году больше не появились? – тихо спросил он. – Я очень мучился. Десять обещанных вечеров...
– И я мучилась. Вы были не свободны, и я связана...
В уголках ее глаз навернулись слезы, и ему стало очень жаль ее. Было такое ощущение, что он с ней не расставался и не было ничего того, что пролегло между ними за этот год.
– Вы что-то новое пишете? – спросила она.
– Пишу.
– Теперь без меня?
– Без вас.
Он вообще как бы чувствовал себя победителем в этот вечер и за это жестоко поплатился. Подошел с налитой до краев рюмкой декан, затем Иванькович, снова Вайнштейн, поздравляли с успехом, он заговорился с ними и не заметил, что Гали рядом нет. Она исчезла так же незаметно, как и появилась.
Остро и тоскливо ощутил он Галино отсутствие, когда начались танцы. Для танцев освободили огромный физкультурный зал – он находился на втором этаже, там гремит медными трубами оркестр, и туда спускаются преподаватели и гости.
Как вышагивают в вальсах и танго институтские кандидаты наук, доценты, какие у них возбужденные, просветленные лица! Высоцкий их радость понимает, так как это их праздник, тот Юрьев день, который выпадает редко среди бесконечных лекций, семинаров, заседаний и совещаний.
Мог и Высоцкий с Галей вот так танцевать, кружиться, улыбаться, разговаривать. Весь год он думал о ней, и ему было ей о чем рассказать. Но он не нашел нужных слов, чтобы Галя осталась с ним на этот вечер.
Банкет, танцы продолжаются чуть ли не до самого утра. До конца Высоцкий не выдержал – ушел в гостиницу.
На другой день было воскресенье – выходной день, и Высоцкий снова уезжал из города. Неожиданно подул холодный северный ветер, целыми охапками обрывая и нося в воздухе желтые листья с посаженных вдоль улицы лип и тополей.
Когда автобус въезжал на мост через Припять, Высоцкий вдруг увидел Галю. Она расхаживала по берегу с тем самым белобрысым бригадиром монтажников, которого Высоцкий прошлой осенью часто видел в чайной. Галя размахивает руками, что-то доказывает. Догадка не подвела, – значит, тот парень ее муж. Женщина одета в белый свитер, шея обвязана шарфом, концы которого развеваются на ветру. Руки, которые Галя порой протягивает, и эти трепещущие концы шарфа делают ее похожей на птицу, которая собирается взлететь.
ИНТЕРНАТ НА НЕМИГЕ
Повесть. Перевод В. Элькина
I
Улицы Немиги, названной так по реке, упоминаемой в «Слове о полку Игореве», в Минске теперь нет. Вместо нее пролег прямой, словно аршин, проспект, по сторонам которого не осталось ни одного приземистого домика, из тех, что тогда, после войны, в разрушенном, спаленном городе служили пристанищем для студентов.
Николай Иванович, редактор газеты, выбираясь на редкую в его нынешней жизни вечернюю или даже дневную прогулку (газета не выходит по понедельникам), когда появляется возможность побродить по книжным магазинам, сворачивает на Немигу, направляясь туда, где некогда размещался интернат. Вблизи от этого места возвышается теперь высоченный дом из бетона и стекла, обитель некой технической конторы. Дом еще не достроен. В самом центре интернатского двора – похожий на ящик торговый павильон, за ним, тоже скорее всего временная, – пивная.
В пивной почти всегда есть пиво, толчется народ, прикупая к пенящемуся пиву ломтики скумбрии, других морских и даже океанских рыб, призванных заменить воблу.
Николай Иванович становится в очередь, выпивает кружку пива, хотя делать этого не следует: для своих пятидесяти с небольшим лет он толстоват, давно отрастил животик, так и выпирающий из-под пиджака.
Впрочем, кое к чему надо относиться снисходительно. Ведь, если вспомнить пословицу, едем уже не на ярмарку, а с ярмарки.
В часы бессонницы, нередко навещающей усталого редактора, перед его глазами встают картины прошлого. Словно на экране, всплывают околицы родного селения, пыльная дорога, ведущая в лес, разливы вереска среди редких сосняков. Иной раз ему видятся площади и улицы Минска, причем те, что давно снесены, перестроены и продолжают существовать только на фотографиях и в памяти.
Николай Иванович иногда встречает товарищей по университету. Жизнь у них, как говорится, сделана. Один из них, его тезка, физик, взлетел высоко – академик, директор прославленного института, лауреат разных премий. Федя Бакунович стал доцентом, ежегодно издает книжечки, рассказывающие абитуриентам о математическом факультете. Миша Зильберштейн – заслуженный директор десятилетки, работает на Полесье. Кто-то партийный работник районного масштаба, кто-то просто заведует столовой.
Удивительно – из двадцати семи питомцев факультета журналистики, однокурсников Николая Ивановича, веселых, самоуверенных, беззаботных юношей и девчат, которые все на свете знали, многое умели, не засияло, хотя бы маленькой звездочкой, ни одно имя. Исключение, пожалуй, составляет Сергей Задорожный. Между тем именно Задорожный казался факультетскому начальству совершенно неподходящим для профессии журналиста.
Не дали о себе знать многие из тех, чьи пути-дорожки в далекие студенческие годы скрещивались с теми, по которым шагал он, Николай Иванович. Ни разу не встретил он Аси Лещинской, даже никогда ничего о ней больше не слыхал...
II
В Минск Микола Ковалюк приехал в самом конце победного сорок пятого года. Одежда на нем была пестрая: солдатская шинель из зеленого английского сукна, яловые кавалерийские сапоги с высокими, до колен, голенищами – раздобыл их в качестве трофея в Германии – и шапка-кубанка, которой наградил отец-железнодорожник.
Ковалюк родился на Полесье. Оккупантов оттуда вышибли раньше, чем из остальной Белоруссии, – в конце сорок третьего, потому и в армии он оказался раньше, чем такие же восемнадцатилетние парни с Минщины или из-под Слуцка. На последнем году войны Ковалюк окончил месячные курсы «Выстрел» – они готовили младших лейтенантов, становившихся командирами взводов.
Он повидал много разрушенных, спаленных городов, был под Ленинградом, в Эстонии, Литве, Польше, Германии, Чехословакии, но такого, как в Минске, нигде не видел. Столица его республики словно богом проклята: сразу, от вокзала, город просматривался во все четыре стороны, да города, собственно, и не было – простиралось холмистое, запорошенное снегом поле, на котором, как отдельные деревья после сплошной вырубки, виднелись остовы обгорелых, закопченных домов с пустыми проемами окон. Тем не менее город жил, в разных направлениях спешили озабоченные люди, под подошвами их башмаков, бурок, бахил, а то и подвязанных веревкой опорок поскрипывал промерзлый снег, и можно было лишь диву даваться, где это они находят еду, жилье, работу.
Не сказать, чтобы на Ковалюка производили какое-то особое впечатление руины, пожарища, даже смерть, потому что множество людей, которых он знал, с которыми дружил, даже очень близко сходился, погибли. С самого начала войны гибли его школьные товарищи: в захваченном немцами родном поселке, в партизанском отряде, на фронте.
Что-то в его душе, может быть, и сломалось, и, может, от этого Ковалюка часто охватывает безразличие. Но молодость берет свое, залечивает раны. Главное из чувств, которые теперь владеют душой Ковалюка, – радость, что жив. Словно заново на свет родился. Мог погибнуть, а жив. Словно ему предопределена особая, отличная от судеб других людей судьба.
Теперь Ковалюк жаждет только покоя. После армии, дисциплины ему хочется вольной жизни: он сам, а не кто-нибудь будет решать, что ему делать. Возможно, сказывается усталость. Если считать вместе с годами, проведенными в партизанском отряде, получается – в походах провел три года. Где только не ночевал, не жил! Случалось – в самом неожиданном, необычном месте находил пристанище. Потому в Минск приехал с легкой душой, совсем не заботясь о том, где будет жить. Война научила решать такие вопросы быстро, не задумываясь. Можно даже сказать, что в душе Ковалюка живет еще авантюрный дух, который тоже породила война, научив находить выход из самых запутанных положений. Ковалюк научился легко заводить знакомство с кем бы ни захотел, умеет расспросить, дознаться о том, что его в данный момент интересует.
Денег осталось немного. Они растаяли как первый снег после двухнедельного братания с теми из друзей, кто остался в живых. Ничего удивительного: чрезвычайно малая, просто мизерная цена первых послевоенных денег.
Университет размешается в двух опаленных, со следами копоти на стенах трехэтажных помещениях, на скорую руку отремонтированных, и в сложенном из красного кирпича особнячке, счастливо уцелевшем среди сплошных руин.
Вплотную к закопченным университетским корпусам притулился небольшой двухэтажный особняк, фасадом выходящий на улицу. Ветви двух берез образовали над ним шатер. Особняк вызывает ощущение уюта, покоя. Трудно даже поверить, что такое возможно в дотла уничтоженном городе. Ковалюк выяснил – в особняке живет ректор университета. Есть в слове «ректор» что-то особенное, торжественное, недосягаемое.
Ковалюк хочет поступить в университет, на факультет журналистики. Почему журналистики? Давным-давно, когда еще не было войны, а Ковалюк стоял на той ступеньке школьной лестницы, которая называется десятым классом, в туманной дали будущего время от времени тревожным огоньком вспыхивал вопрос: куда поступать? Ответ, впрочем, был готов уже тогда – КИЖ.
Где-то Ковалюк вычитал, что в Минске есть Коммунистический институт журналистики – КИЖ. Это звучало высоко, торжественно, тем более что Микола любил печатное слово, литературу. Школьного сочинения ждал как праздника, вкладывал в него душу, и не раз случалось, что учитель зачитывал его сочинение перед классом.
Довоенный КИЖ закрылся, его не восстановили. Зато, по слухам, открылся факультет журналистики в знаменитом БГУ. Кто из юношей и девчат довоенной поры не мечтал поступить в Белорусский государственный университет?..
Разглядывание полуразрушенных университетских корпусов заняло немного времени. В тот же день в вестибюле уцелевшего кирпичного корпуса Ковалюк познакомился с чернявой, шустрой, как ящерица, женщиной, которая, страшно подумать, оказалась профессором. Она сама, неслышно выскользнув из какой-то комнаты, подошла к Ковалюку:
– Меня зовут Мария Андриановна Петровская-Элентух. Я – профессор филологии. Вам что, молодой человек?
– Хочу поступить в университет. – Говоря это, Ковалюк распахнул шинель, чтобы видны были орден и медали на его гимнастерке.
– На какой факультет?
– На журналистику.
Ответ, казалось, усилил ее интерес к особе Ковалюка.
– Любите литературу?
– Очень.
– Я иду на занятия. Пойдемте со мной. Я представлю вас декану Лихтаровичу.
Ковалюк уже знал, что студенты занимаются в уцелевших помещениях школ во вторую смену.
Низко над городом висело красное западающее солнце. Было холодно, скрипел под ногами снег.
Мария Андриановна подробно расспрашивала, где, на каких фронтах воевал Ковалюк, что читал, каких писателей любит, и, ободренный этой заинтересованностью, явным ее расположением к нему, Ковалюк охотно отвечал, говорил с воодушевлением, раскрывая перед ней самое заветное, такое даже, что кому-нибудь другому и не рассказал бы.
– Вы хорошо подготовлены, – сказала профессор Ковалюку. – Вам можно поступать сразу на второй курс.
Ковалюк был на седьмом небе.
Лицо у Марии Андриановны неброское: тонкие, сморщенные губы брезгливо поджаты, из-под серого вязаного платочка выбивается прядь седых волос, вся она худенькая, словно засохшая. И в то же время сразу заметно: живет в немолодой, маленькой женщине неугасимый дух.
Непонятное стало твориться, как только Ковалюк с профессором пришли в школу, где, сидя за низенькими партами пятиклассников, занимались студенты. Лихтаровича на месте не оказалось, Мария Андриановна пошла на лекцию, попросив Ковалюка подождать в коридоре. Битый час наблюдая, как за окнами сгущаются синие зимние сумерки и зажигаются среди руин и пустых коробок зданий редкие огни, он был неприятно поражен, когда профессор, выйдя из класса, миновала Ковалюка, словно час назад не она сама привела его сюда. Она не только не узнала его, но совсем о нем забыла. Когда он, подойдя к ней, напомнил о себе, она, наморщив лоб, минуту раздумывала, припоминая, кто он такой, и наконец раздраженным тоном приказала:
– Идите к декану и скажите, что я вас рекомендую.
Было уже темно, короткий Зимний день кончился, искать декана Ковалюк не пошел. Нужно было подумать о пристанище.
Как он и надеялся, ему легко удалось устроиться на свободное место в студенческом интернате.
Разговор с деканом состоялся на следующий день. Лихтарович небольшого роста, у него узкое интеллигентное лицо, на котором неестественно выделяются преднамеренно отпущенные усы и бородка. Иностранного происхождения пиджак с широченными плечами, желтые ботинки и гетры не очень гармонируют со щуплой фигурой декана. Но одеждой, усами, всем своим видом декан, похоже, хочет подчеркнуть свою значительность.
– Мария Андриановна рекомендует меня на второй курс, – проговорил Ковалюк.
– Вы первый окончили?
– Она считает – у меня подготовка достаточная.
– Если она так считает, милости просим, – язвительно замечает декан. – Сдайте экзамены за первый курс, за первый семестр второго курса. Направление к экзаменаторам выпишу хоть сейчас...
Ковалюк чувствует: выработанный на фронте авантюрный дух надо из себя изгонять.
– На первый курс примете?
– При том же условии сдачи зачетов за первый семестр. Не забывайте, молодой человек, прошла половина учебного года.
– Как будет со стипендией?
– Назначим. Как только сдадите зачеты...
Вот так. Нужно спускаться на землю.
Из фронтовых денег остались две помятые сторублевки. Учитывая цены и размах, с которым привык жить Ковалюк, денег этих хватит самое большее на неделю.
Выход подсказал тот же Лихтарович. Чем-то ему все-таки понравился самоуверенный кандидат в студенты.
– Можете поступить на подготовительное отделение, – посоветовал он. – Стипендию там дадут сразу. Или на заочное...
О подготовительном отделении Ковалюк кое-что слышал. Ночуя в интернате, он сразу заимел двух друзей: чернявого, с пригожим девичьим лицом Женю Пупко и доброжелательного, живо интересующегося всем на свете Николая Барычевского, который учится на физико-математическом факультете. Николай – настоящий студент, а Женя как раз с подготовительного отделения. Он признался Ковалюку, что до войны окончил только шесть классов. Теперь за один год хочет преодолеть все остальные вершины средней школы.
Самолюбие Ковалюка задето. Нет, подготовительное отделение не для него!.. За четыре года он многое подзабыл, но за плечами у него как-никак десятилетка. Что ему делать вместе с такими сорванцами, как Женя Пупко? Заочное отделение другое дело! Даже уцелевший кирпичный особняк, в котором оно размещается, Ковалюку нравится.
Ковалюк пошел в заочное отделение. Зайдя в вестибюль, он сразу увидел с правой стороны комнату с большими дверьми, в которые вместо стекла вставлена фанера. Чтоб не совали носа любопытные. Необычайная тишина царит в особняке. В вестибюле, на порыжевшей стене, размеренно тикая, висят часы в старомодном деревянном футляре. Под часами – столик, кресло. В кресле – бабуля-вахтерша, вяжет чулок, зорко осматривая из-под очков каждого нового посетителя.
Проректор заочного отделения, высокий, курчавый, с приятным лицом, принял Ковалюка приветливо. Сразу вынул из шкафа папку, чтобы завести «дело» на нового заочника. На папке написана другая фамилия, но проректор ее аккуратно зачеркнул, сверху написал фамилию, имя, отчество Ковалюка и только тогда начал разглядывать документы.
Из документов у Ковалюка лишь справка об окончании средней школы, заменяющая аттестат. Тем не менее она целиком удовлетворяет проректора.
– Вы, может быть, учились на «отлично»? – осторожно выспрашивает он.
– Было две четверки.
– Несущественно. Есть основания принять вас без экзаменов. Напишите заявление.
Четверти часа не прошло, а Микола Ковалюк уже студент-заочник первого курса БГУ. Того самого БГУ, который до войны не удалось закончить не только никому из местечка, где жил Ковалюк, но даже никому из учителей, учивших Ковалюка. Неужто он будет первый?
Сессия через месяц, – уведомляет его проректор заочного отделения.