Текст книги "Днепр могучий"
Автор книги: Иван Сотников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)
БАБИЙ ЯР
1
Ясным погожим днем Хрущев час за часом кружил по городу и не узнавал даже хорошо знакомых улиц и площадей. Часто оставлял машину и шел пешком, подолгу стоял у руин сожженных и взорванных зданий. У одного из пепелищ повстречал молодую женщину. Она каждый день приходит сюда, где заживо сгорели ее дети. Он хотел было утешить молодую мать и не нашел слов.
Киев, Киев, город-мученик и город-воин! Кого не тронут твои кровоточащие раны, твоя боль, твое неизбывное горе?! Всюду камни и пепел, пепел и камни. Будто обрушили тебе их на душу и давят они с такой силой, что тяжко дышать. Сколько же их, растерзанных улиц и площадей? У Хрущева пересохло во рту, похолодело в груди. Раны покалеченного города и страдания людей, выживших и погибших, острой болью отзывались в сердце. Такого Киева, каким он видел его и знал раньше, уже не было. Сколько их виделось, разрушенных сел и городов, – они всегда потрясали. Но как ни странно, Киев почему-то представлялся нетронутым и праздничным, каким был он в мирные дни. Просто не укладывалось в сознании, что можно занести руку на эту вековую красоту, на творения труда человеческого. И вот…
– Жуть, товарищ генерал, – глядя на поверженный Крещатик, сказал шофер. – Стихия!
– Нет, не стихия, – твердо сказал Хрущев. – Расчет. Преступный расчет. И в то же время просчет. Их просчет. Они думали оставить после себя мертвую землю, прах и пепел. Но из праха и пепла поднимутся новые города и села. И Киев поднимется и будет еще краше.
На Львовской к машине приблизился худой согбенный старик, попросивший закурить. Хрущев смущенно переглянулся с водителем. Впрочем, старого киевлянина нимало не опечалило, что оба некурящие. Им, случаем, не к Бабьему яру? Тогда по пути: ведь он, Луценко, можно сказать, оттуда – кладбищенский сторож с Лукьяновки. Слава богу, кончились черные дни. Да, он был здесь и все видел своими глазами. Только лучше б никогда не видеть такое.
У Луценко темно-землистое лицо, сухие руки с крючковатыми пальцами и глухой голос.
Хрущев глядел на него и дивился: живой свидетель самых чудовищных злодеяний немцев, – и всю дорогу расспрашивал старика.
– С чего началось, хотите знать? – неторопливо продолжал Луценко. – С плаката, страшного плаката. Красные листы с большими черными буквами гнали людей на улицу Мельника. Им велели захватить ценные вещи, теплое белье, продукты. А кто не явится, будет расстрелян. Куда деться? Со слезами читали, с ужасом шли.
В скорбной колонне этой были не только евреи. Эсэсовцы согнали сюда оставшиеся семьи коммунистов и комсомольцев, всех заподозренных в связях с партизанами и киевским подпольем, и просто советских людей, случайно оказавшихся на пути черных патрулей.
Слушая Луценко, Хрущев представил себе, как десятки тысяч людей, кто с узлами и тележками, а кто и совсем без ничего, просто с детьми на руках, тронулись в неведомый путь. О чем думали они, когда шли со всех концов города – с Подола и Печерска, с Бессарабки и Святошина, шли по Глубочице и Львовской, по Мариинской и Крещатику, шли навстречу страшной неизвестной судьбе?
У Федоровской церкви их останавливали патрули. Женщины и дети с испугом глядели на солдат в зеленых мундирах с черепами на рукавах и пилотках. Дальше пропускали уже без тележек. Вещи, которых не унести, оставались на мостовой. Провожающих эсэсовцы не отпускали и молча вталкивали в общий поток.
Хрущев содрогнулся и, чтобы отвлечься, огляделся по сторонам. Кругом еще безлюдье раннего утра. Мелкий сухой снег не в силах скрыть жестоких ран большого города. А старик все рассказывает и рассказывает. Где-то вот здесь была линия эсэсовских патрулей, отсюда гнали прикладами и дубинками, подталкивали штыками, тут падали первые жертвы.
Миновав аллею старых осокорей, вышли к Лукьяновскому кладбищу. Всюду тихо, пустынно, мрачно.
– Сотни лет хоронили тут людей, – задыхаясь, указал Луценко на бесчисленные могилы, – а немецкие палачи в неделю засыпали в яр столько, что их зараз не уложишь на всех кладбищах Киева.
У Хрущева все кипело внутри. Бешеные звери! Нет, не приручать таких, а безжалостно уничтожать. Поистине по-библейски: смертию смерть поправ.
А Луценко шаг за шагом восстанавливает перед глазами жуткие картины Бабьего яра:
– Тыщи людей запрудили Лукьяновку и Дегтяревку, Лагерную и Мельника. Негде ступить: все под людьми. Отсчитывают их сотнями, сразу в колонну и – к Бабьему яру. А вон там, у обрыва, – Луценко вытягивает в ту сторону свою сухую дрожащую руку, – там останавливают и, раздев догола, немедля – под пулеметы. Как зачнут косить – из сторожки все видно и слышно. Все мои со страху и не подходят к окну: закроют уши подушками и лежат ни живы ни мертвы. Один я казнюсь у окна – смотрю, чтоб запомнить, приведется другим рассказать. А затихает пальба – хватают раненых и прикладами – в обрыв их. Подымут перепуганных ребятишек и живыми туда же, в Бабий яр. С одной сотней покончат – другую гонят. Опять все сначала. Отгремят пулеметы – еще ведут. Так и косят с утра до ночи. А кончат кровавый день – скаты оврага взрывают. Под обвалом, конечно, – живые и мертвые. Сами мы до утра слышали стоны недобитых. Сидишь, бывало, в сторожке, как на пытке. Уйти не уйдешь, вроде своего часу дожидаешься.
С минуту помолчав, Луценко продолжил:
– Два года подряд тут не смолкали выстрелы. А стал приближаться фронт – опять палачам забота, как укрыть свое злодейство. Отобрали человек сто пленных, заковали их в кандалы и ну – откапывать мертвецов. Огромные костры дымились неделями, и удушливый смрад окутывал всю Лукьяновку. В ночь же, как немцам бежать из Киева, – совсем глухо продолжал Луценко, – они ворвались и ко мне в сторожку. Семью схватили, чтоб уничтожить последних свидетелей. Дочь загубили, внучат. Сам я спасся случайно…
Бабий яр! С окаменелым скорбным лицом Хрущев молча всматривался в эту немую и будто кричащую землю. Страшная стотысячная могила. Кошмар чудовищного злодейства. Неоплатный счет палачам!
Поодаль, у самого обрыва, Хрущев увидел вдруг солдата с горестно поникшей головой, застывшего как изваяние. Приблизившись к нему, Хрущев спросил участливо:
– Что, хлопче, тяжко?
Вздрогнув, солдат привычно вытянулся. Хрущев поспешно опустил его руку, вскинутую для приветствия, и тихо сказал:
– Молчи, молчи, сам вижу, тяжко…
Они долго стояли, не проронив ни слова, пока солдат не собрался с силами:
– И мои тут, товарищ генерал. Жена с дочерью… – с трудом выговорил он и вдруг разрыдался.
Горе, простое человеческое горе, к нему никогда не останешься безучастным! Хрущев молча обнял солдата.
– Плачь, плачь, солдат, и слез не стыдись. Кровью отзовутся они палачам и убийцам. Кровью!
А когда тот стих и чуть успокоился, Хрущев все же спросил его:
– Ты кто такой? Юст Кареман, говоришь, из полка майора Щербинина? Знаю, награды у вас вручал, вместе с командующим были. Мужайся, герой. Война не без огня и крови и не без смерти. Ступай в полк. Есть у тебя боевые друзья, и они поймут и разделят твое горе…
Расставшись с Луценко и солдатом, Хрущев вернулся к машине.
– Поехали! – сказал он водителю.
Минули мертвый пустырь, чахлый кустарник. Свернули на Сырец.
На обратном пути Хрущев перебирал в памяти впечатление дня. Тяжка судьба Киева. Дикий разбой здесь начался с первых же дней оккупации и не утихал до последней минуты. Людей травили в газовых душегубках. Зимой их выводили на Днепр, заставляли пробивать лед и сталкивали в воду. Цеплявшихся за кромки проруби сбивали прикладами. Тысячи жителей Дарницы и Киева загнали на Новодницкий мост и взорвали его. И Бабий яр. Всего двести тысяч убитых киевлян!.. Сто тысяч угнанных в рабство!..
Хрущев ощутил вдруг, как огонь ненависти к врагу горячим током брызнул по всему телу. Он понял: это камни и пепел Киева стучат в сердце. Пепел и камни!
2
Батальон Жарова расположился на хуторе, близ дороги. Помещений всем не хватало, и многие разместились прямо на улице у своих повозок и автомашин, у орудий и танков. Из соседнего села доносился шум боя. Там наступали батальоны Черезова и Капустина.
К повозкам на всем скаку подлетел всадник. Что за лихач, подивился Голев. Зубец, оказывается. Верховой с трудом сдержал разгоряченного коня и громко крикнул:
– Товарищи, «Правду» привез!
Солдаты и офицеры мигом окружили разведчика.
– Давай, Зубчик, не тяни!
– Не все сразу, не все…
– А «Комсомолка» есть? – наседала молодежь.
– Есть и «Комсомолка», все есть.
– Так давай же!
Весело поглядывая на нетерпеливых, Зубец сноровисто развязал вещевой мешок и пачками протягивал газеты парторгам и комсоргам рот и батарей.
Все увлеклись газетами, забыв про бойкого разведчика. Зубец привязал своего коня к забору и пошел было в избу, но ему навстречу вышла высокая черноволосая женщина.
– Где тут у вас самый большой начальник? – обратилась она к солдату.
– Могу и за большого, – пошутил Зубец.
– Мне по серьезному делу, – строго сказала женщина.
Зубец поглядел по сторонам и увидел Березина.
– Товарищ майор, – крикнул он ему, – тут до вас!
Замполит подошел ближе. В чем дело? Женщина заговорила быстро и взволнованно. Муж ее погиб еще в гражданскую, а сыновья в партизанах. Сейчас в Карпатах. Уходили – наказывали: придут наши – указать место, где…
– Идите-ка сюда! – спохватилась женщина и повела Березина к забору. – Копайте тут, – радостно сказала она.
Вызвали солдат. На глубине одного метра обнаружили ящик. Раскрыли. В нем был сверток, обернутый в мешковину. К общему удивлению, внутри оказалось аккуратно свернутое Красное знамя, расшитое золотом.
Голев и Зубец осторожно развернули его, и все прочитали надпись: «Рабочему полку от уральских металлургов». Справа вверху мельче: «За нашу Советскую Родину!»
– В сорок втором один командир оставил, – пояснила женщина. – Наказывал, придут наши – выкопать и передать Красной Армии. А сам в партизаны подался, вместе с моими воюет.
Так рядом с боевым знаменем в полку взвилось славное пролетарское знамя уральских металлургов.
Кроме знамени в том же свертке оказалась обыкновенная, вернее совсем необыкновенная, патефонная пластинка. Изумленно и восторженно блеснули озорные мальчишечьи глаза у Зубца, когда он вслух прочитал надпись:
– Ленин. Обращение к Красной Армии. Девятнадцатый год.
– Это он сам, его голос! – обрадованно воскликнул Голев.
– Да, товарищи, это Ленин! – взволнованно произнес Березин, взяв в руку пластинку. – Мы сейчас же можем прослушать его выступление. Принеси-ка, Зубец, патефон из машины, – обратился он к разведчику.
– Товарищи, Ленин будет говорить! – громко крикнул Зубец, обращаясь к бойцам у машин и повозок.
В избу до отказа набились солдаты и офицеры. Их настороженные и возбужденные взоры обращены к патефону. И вдруг неповторимый ленинский голос:
– Товарищи красноармейцы! Капиталисты Англии, Америки, Франции ведут войну против России. Они мстят Советской рабочей и крестьянской республике за то, что она свергла власть помещиков и капиталистов и дала тем пример для всех народов земли.
Слушали затаив дыхание. А когда смолк ленинский голос, еще долго никто не нарушал тишины.
– Помню, как американские пушки по нас били, когда мы с Колчаком воевали, – первым нарушил молчание Голев. – Это о них говорит Ильич.
– Они еще рук не отмыли: они до сих пор в нашей крови, – возмущенно произнес Глеб. – А затяжкой второго фронта они и теперь гитлеровцам помогают. Чем не война против нас!
Подоспело время завтрака, и бойцы, гремя котелками, заспешили к кухне. Завтракать Жаров остался с разведчиками в большой комнате, битком набитой людьми.
Одни расположились за столом, другие примостились на лавках, третьи – прямо на полу. Покончив с горячим кулешом, разведчики со смаком пили крепкий чай, заметно приправленный блестками жира. Но что за беда! После промозглой и ветреной ночи горячий чай казался необычайно приятным.
– Ничего что с жирком, зато горяченький! – шутил Зубец. – Вот попарим сейчас нутро!
После завтрака завязался разговор – один из тех солдатских разговоров, без которых на фронте и жизнь была бы не в жизнь.
Первым заговорил Голев:
– Я вот воюю-воюю и все думки не оставляю: какая такая жизнь после войны пойдет?
– Как какая? Расчудесная! – выпалил Соколов.
– Не скажи: все видали, сколько добра порушено, – заспорил Сахнов. – Это ж восстановить надо.
– Строят уже и восстанавливают, не сидят сложа руки, и как строят еще! – перебил Голев. – Вот только что письмо получил с Урала. Читаешь и диву даешься – какая сила в наших людях!
– Почитай, Голев, – послышались просьбы.
– Можно и почитать, – польщенный просьбами, согласился Голев. Он достал из кармана большой конверт, склеенный из газеты, и не спеша вынул письмо: – Сейчас найду это место…
– Зачем искать, читай все.
– Все?
– Конечно все.
– Ну, ладно, пусть все.
Расправив исписанный чернилами лист серой бумаги, он начал медленно и внятно:
– «Здравствуй, Тарасушка, дорогой мой, – читал он, – шлем мы тебе большущий поклон и от всей души желаем жизни и здоровья…»
– Какая она у тебя ласковая, – не удержался Глеб.
– Такая уж, – с гордостью согласился Голев.
– «…Сами мы живы и здоровы, о детушках по-прежнему слыхом не слыхать. Тоска по них все сердце источила. Сыщутся – вот бы счастье нам с тобою…»
– Это она о детях пишет…
– Да читай ты, не топчись на месте.
– «…Я работаю теперь в другом цеху, – продолжал Голев, видимо опустив часть письма. – Заказы растут с каждым днем. Работаем днем и ночью: знаем, на вас, на победу свою работаем. Потому ничего не жаль: ни сил, ни здоровья. Бейте только проклятущих, гоните их с родной земли…»
– Вот правильная жинка! Молодец! – восхищенно произнес Зубец.
– «…Был у нас доклад вчера, из Москвы товарищ один приезжал. Послушали – на душе легче стало и работа лучше спорится. Говорит, сил у нас без числа. Надо будет – и сами с немцами без «союзников» управимся. А потом сказал, мы не только воюем, – и строим: два крупных завода за день!..»
– Смотри ты!
– Два завода за день – вот здорово!
– Попробуй-ка угонись за нами!
– Такая война – и два завода!
– Это да! – восхищались разведчики.
– «…Да мы и сами видим, что вокруг делается, – продолжал читать Голев. – Сколько новых цехов, сколько новых заводов настроили. Весь Урал гудит. Приезжали к нам сибиряки, и у них то же самое. Кругом столько заводов, приедете – родных мест не узнаете».
Андрей с интересом дослушал письмо, и на душе у него потеплело. Письмо из дому! Сколько он слышал их, и в каждом – живой голос родных и близких, что трудятся там не покладая рук.
А солдатский разговор все продолжался, то притухая, то вспыхивая с новой силой.
3
Сразу после утренней гимнастики Ватутин пешком направился в Первомайский парк, раскинувшийся над Днепром. По-своему хорош был парк в эту пору поздней осени. Лучи восходящего солнца сквозили в голых ветвях деревьев. Жухлая трава на полянках была чуть опушена инеем. Своими стеклянными голосками бойко перекликались синицы.
Парк напоминал о молодости. Еще в пору своей краскомовской юности Ватутин часто бывал в этом старом парке. Над книгой, бывало, засиживался. Любил вечерней порой побродить по аллеям с женой Таней. Подумать только – совсем почти безграмотной девушкой была, и он учил ее грамоте!
У крутого спуска Ватутин загляделся вдаль. Там, на отлогом берегу, он когда-то водил в наступление взвод, потом роту. Обучая солдат, он наступал на фронте самое большее в шестьсот метров. Его армии теперь наступают на шестисоткилометровом фронте. Еще тогда он тренировал бойцов в форсировании Днепра, и разве это не пригодилось теперь, когда его войска с блеском преодолели и эту водную преграду.
Привольная украинская земля! Она для Ватутина была родной и близкой. Здесь прошла его юность, здесь он учился, здесь формировался его командирский характер.
В Полтаве Ватутин кончал курс военной школы. Как все памятно и дорого! На знаменитом Полтавском поле Фрунзе зачитал им приказ о производстве курсантов в командиры. Фрунзе! Вот кому всегда он старался подражать, вот у кого всегда учился. Какой талант полководца, какая глубина идейной убежденности, какая красота души!
После окончания военной академии и Высшей академии Генерального штаба военная судьба снова привела Ватутина на Украину, но уже крупным военачальником. И вот теперь, в грозную годину войны, он во главе армий фронта наступает по украинской земле. Для него, Ватутина, Украина стала воистину второй родиной.
Командующий стоял на крутом берегу и, подставив лицо свежему ветру, любовался рекой. Могучий красавец неудержимо гнал свои воды к морю. Река отражала чудесные краски утреннего неба, блещущие чистотой тонов, отчего и на душе становилось тоже просторнее и светлее. Первые утренние заморозки напаяли тонкие кромки льда. Пусть на время зима и скует эти могучие силы – весна не за горами. Все идет своим чередом. Будет еще и теплый ветер с солнцем, и эти воды, сломав лед, снова ринутся вниз к морю, круша и уничтожая все преграды, и ничто не остановит могучую стихию.
4
Весь остаток дня Хрущев провел в полку Щербинина. Старый сибиряк сопровождал его от позиции к позиции, стараясь ввести генерала в обстановку, сложившуюся на переднем крае. Член Военного совета беседовал с солдатами и офицерами, расспрашивал о письмах из дому, о потерях, о душевном настроении. Его радовали задор молодых, трезвая неторопливость старших. Тысячу раз обстрелянные, они обо всем говорили буднично, просто и обычно, не бравируя ни своей стойкостью в обороне, ни смелостью в наступлении.
Еще до приезда Хрущева в полку появился командир корпуса. Сухой и высокий, с резко очерченным лицом, он обрушивался на каждого встречного и ничего не спускал ни солдату, ни офицеру. У одного снял звездочку, другого понизил в должности, третьему пригрозил штрафным батальоном.
Березин, сопровождавший генерала, невольно поеживался. Громы и молнии казались неоправданными.
Наскочил комкор и на Капустина. Не сдобровать бы комбату, не подоспей вовремя Хрущев. Комкор сразу стих, как-то потерялся. Куда только девался его грозный пыл! Член Военного совета, будучи наслышан про генерала, сразу понял, в чем дело. Очередной наскок. Ему только вчера докладывали про комкора, как тот непростительно грубо обращается с подчиненными, попирает их человеческое достоинство, и многих безосновательно отстранил от должности.
Нетерпимый к произволу, Хрущев решил разобраться в сути дела и заставить генерала серьезно подумать о своем обращении с подчиненными.
Разговор с командиром корпуса, состоявшийся в штабе полка, был неприятен, и Хрущев, беспрестанно морщился. Член Военного совета даже не предложил генералу сесть – настолько был раздосадован.
Глядя на сухое, бесстрастное лицо комкора, Хрущев все старался понять, как можно без конца запугивать всех угрозой расправы. И откуда в нем эта пагубная страсть? Ведь посмотришь, командир как командир, и воюет вроде геройски, и дело знает. В самом деле, откуда? К сожалению, есть еще командиры, что по делу и без дела запугивают подчиненных, нервируя их всяческими угрозами. Так и этот. Почему?
Хрущев без обиняков высказал генералу свою точку зрения, и тому стало не по себе. А член Военного совета все перечислял и перечислял его слова, поступки, действия.
– Вы всем грозите, – говорил он комкору, – и вас боятся. А промахнулся офицер, ошибся – вы, вовсе беспощадны. Нет, слишком круто, слишком.
– Ведь требовательность… – заикнулся было генерал.
– Требовательность, требовательность!.. – отмахнулся Хрущев. – Требовательность – хорошо. Но ради чего? Чтоб себя показать? Вот, мол, каков. Или ради перестраховки, чтоб за все отвечал подчиненный? А может, как способ управления, чтобы все выжать из людей, угрожая расправой? Если так, значит, воспитывать трусов, людей слабых душой, энергичных поневоле, но слабых. Это неверно. Требовательность нужно проявлять лишь ради дисциплины и порядка, ради дела. Я сам не спущу разгильдяю, бездельнику. Скажете, нужна профилактика? Согласен, порой и предупредить надо. Даже лучше вовремя потянуть виновника за ухо, чем позже подвести его к пропасти и столкнуть туда. Но все, все – умно, ради дела. Вот главное! Почему другие умеют, а вы нет?
– Учту, товарищ генерал.
«Раз кричишь, значит, слаб ты душой, – собираясь с мыслями, рассуждал про себя Хрущев, – ни ума в тебе, ни воли, ни такта. Лишь бы настращать! Как мало этого, чтобы командовать и приказывать».
Хрущев еще и еще оглядел генерала. В руках у того огромная власть. Лишь командуй да приказывай. А командовать – не значит грубить, запугивать и гнуть человека, а будить в нем честь, достоинство – все высокое.
Усадив, наконец, генерала за стол, Хрущев заговорил уже мягче, душевнее. Конечно, никто не ратует за благодушие, за попустительство и всепрощение. Нужны и строгость, и взыскательность. И среди военных есть люди, порой забывающие про честь и долг и несущие службу спустя рукава. Но любая строгость не подразумевает грубости, самодурства. Высокое положение отнюдь ведает права распоясываться, поносить и третировать своих подчиненных. Не убивать их воли, энергии, а будить в них дарования, таланты – вот дело начальника. Помните, Ленин считал гнусным, недостойным коммуниста быть грубым с человеком, который стоит ниже по положению и потому не смеет ответить. В своей требовательности Ленин был железным, но никогда в его отношениях к людям не было ничего раздражительного и оскорбительного. Он умел разбудить в человеке новые силы.
Разговор был долгим и нелегким…
Возвратившись в Киев, Хрущев направился к командующему и застал его за горой писем.
– Смотрите, что делается, Никита Сергеевич, – развел руками Ватутин. – Всем на фронт хочется. А кому же готовить резервы, нести службу здесь, кому? И разве им не известно, что война не только на переднем крае?
– Патриотизм, Николай Федорович, – весело усмехнулся Хрущев, – так сказать, высокие чувства.
– Да, чувства! Только хочешь не хочешь, а придется остужать. Впрочем, вот говорю, а сам, право, был такой же. Не верите?
– Нет, почему же.
– Как сейчас, помню, – разоткровенничался командующий, – зачислили в запасной полк. Спим на голых нарах. Если занятия – ботинки с обмотками, а на хозработы лапти обуваем. Потом бои с бандами под Луганском. А вспыхнула война с панской Польшей – нам и удержу нет: рапорт за рапортом. Я тоже написал. Отказали. Еще прошусь. Опять отказ. Прошусь третий раз. А комиссар вызвал и говорит, куда тебе, еще не обучен как надо. И на курсы меня. Впереди, говорит, еще много боев и походов. В общем, образумил.
Хрущев добродушно рассмеялся.
– Я ведь к чему, Никита Сергеевич, не нужно ли и нам послать на курсы такого «комиссара»?
– Можно, конечно, и пошлем обязательно. Только знаете, Николай Федорович, лучше, когда каждый сам себе комиссар! Вот к чему нужно приучать людей. Ведь нам с вами не нужен же комиссар.
Запнувшись на мгновение, Ватутин невольно уставился на Хрущева. «Тебе, может, и нет, а мне нужен, и оба мы знаем, какой ты замечательный «комиссар». Никакого другого я не хочу». Вслух же сказал:
– А чтобы приучить, к сожалению, нужно еще обращаться и к «комиссару».
– Вполне согласен, Николай Федорович…
Весь вечер члена Военного совета одолевали мысли о виденном и пережитом. Бабий яр, стотысячная могила! Там тоже командовал страх, чтобы убить волю к сопротивлению, волю к борьбе. Чтобы расчистить место «расе господ». Но там враг, жестокий и непримиримый. Нет, сам он не против страха. Врага нужно устрашить. Но врага! Зачем же запугивать тех, кто с тобой в одном строю? И откуда такое? От кого? Не от того ли, кто породил тридцать седьмой год? Не от того ли, кто насаждал недоверие, подозрительность, страх? Не тут ли и корни многих бед, которых могло бы не быть? И все же время принадлежит здравому смыслу, и он восторжествует. Иначе не может и быть!