Текст книги "Днепр могучий"
Автор книги: Иван Сотников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
ЧЕСТЬ И БЕСЧЕСТЬЕ
1
В штабе полка шумно и многолюдно. Тут сбились связисты и разведчики, саперы и тыловики. Не задерживаясь, Андрей прошел к Щербинину. Он только что прибыл от Виногорова и привез армейскую сводку с итогами сражения. Немцы потеряли свыше ста тысяч убитыми и пленными, восемьсот самолетов, более тысячи танков и бронемашин, две тысячи орудий, десять тысяч автомашин и множество другой техники и военного снаряжения.
Андрей еще и еще пробежал сводку глазами.
– Истинно – корсунское побоище! – сказал Андрей. – Будут они помнить землю Тараса!
Вошел Березин и молча уселся за стол.
– Ты чего хмуришься? – обратился к нему Щербинин.
– Как тут не хмуриться… Смотрите-ка вот… – И он выложил на стол пачку партийных билетов. – Из рот принесли. А за каждым из них родной человек, коммунист. Видите, некоторые пулями пробиты…
– Да, – вздохнул Щербинин, – такова уж, видно, цена любой победы. За каждый метр своей же земли расплачиваемся кровью и жизнью.
– Вот поглядите, – показал Березин партийный билет, пробитый пулей и пропитанный кровью. – Наш Ромашев. Коммунист с восемнадцатого года. Старый рабочий. «Красное Знамя» имел еще с гражданской. Все пятилетки провел на главных стройках: мастер по электромонтажу. Днепрогэс строил. Имел и орден Трудового Красного Знамени. И в войну – отважный солдат. Пашин рассказывал, машину с боеприпасами сжег, два танка подбил. А появился третий – и на него бросился. Метнул гранату, потом другую… И упал, срезанный пулеметной очередью… – Березин вздохнул и помолчал. – Как тяжко расставаться с такими людьми.
– Пиши наградной лист, – сказал Щербинин, – к «Отечественной войне» первой степени, чтоб семье на память.
– Напишу, и на него, и на других тоже. Тут, брат, все герои.
– Что ж, память о них – святое дело.
Собрав партийные билеты и завернув в газету, Григорий положил их в железный ящик.
– А Пашин – геройский командир, – закрыв сейф на ключ, заговорил Березин.
– Еще бы, – подхватил Щербинин, – подбил танк, пушку, уничтожил три машины, сколотил партизанскую группу и привел ее с собой. С этим не всякий и за месяц управится, а он за трое суток успел.
– Герой хоть куда, – похвалил и Жаров. – Большой награды достоин.
– Представил уже, – сказал Щербинин.
– А Капустин не отыскался?
– Нет еще, – ответил Андрею Щербинин. – Видно, пропал.
– Нашелся Капустин, – тихо сказал Березин.
– Чего же ты молчишь? – изумился Щербинин. – Что с ним, жив?
– Жив, в подвале отсиделся. Сейчас у Виногорова видел. А что не сразу сказал, – махнул Григорий рукой, – говорить не хочется.
– Да что с ним, объясни толком, – не сдержался Щербинин.
– Неладно все. Сами понимаете, пополнение бросил, оно под огонь угодило – раненые, убитые… Люди еще безоружны, а тут немцы наступают. А их командир чаи распивал в Нова-Буде. Там, оказывается, у него сердечное знакомство. Связисточка одна. Вот он с ней и просидел в подвале, пока немцев не выбили. Маскировка, говорит, была отменная.
– Этого я не прощу ему! – закипел Щербинин. – За все рассчитаюсь.
– Начподив назначил комиссию, чтоб расследовать все, а Виногоров – дознание. Жаров тоже в комиссии, председателем.
– Зачем же меня? Вот некстати.
– А почему не тебя? Боишься руки марать?
– Да что вы, товарищ майор.
– Вот и разберись честно. Тут судьба человека решается, судьба офицера. Перегни в одну сторону – его погубишь, в обратную перегнешь – он других губить станет. Дело тут тонкое и ответственное. Наш офицер, и дело наше. Как же отмахиваться?
Андрей раскраснелся и часто задышал.
– Я понимаю, конечно, – сказал Жаров.
– Вот и отлично. Тем же часом поезжай в штаб дивизии за указаниями по этому делу.
– Не было печали – черти накачали, – рассердился Щербинин. – А сколько ни думай – сам и виноват: распустил. Еще урок! Так нас, дураков, и учит жизнь: дескать, смотрите, сукины дети, думайте лучше.
Щербинин нащупал в кармане орден, отобранный у Капустина, и решительно сказал:
– Не видать Капустину ордена как своих ушей.
2
Весь день Андрей разбирался с делом Капустина. Опросил свидетелей. Побывал на месте в Нова-Буде. Без конца расспрашивал самого комбата. Андрей цеплялся за каждую возможность обнаружить довод в защиту проштрафившегося командира и находил все новые и новые факты обвинения. С Капустина как бы спадали все защитные одежки, и в своих действиях и поступках он выглядел все более неприглядно.
– Ты не копай, – цедил Капустин. – Ведь могилу роешь…
Нет, он, Андрей, не рыл могилы Капустину. Он забыл про недавние распри и столкновения с этим человеком. Он хотел видеть его правым. Но ни один из свидетелей не имел фактов в защиту Капустина. Растерялся, струсил, бездействовал. Из-за него пролилась кровь, погибли люди. И чем глубже вникал Андрей в суть дела, тем больше убеждался в виновности Капустина, тем непримиримее становился к его проступку.
Капустин все упирал на то, что немцы нагрянули нежданно-негаданно. Хорошо, пусть так. Но связисты пятнадцать минут метались из дома в дом, пока не разыскали Капустина. Один из них и погиб в этих поисках. Капустин уверяет: он не знал, не мог предполагать, что его разыскивают. Пусть так. Почему же он сам не выбрался наружу? Ах, раздумывал, как поступить. И так долго? Всего одну минуту. Долгая, очень долгая минута. Но пусть так. Но была ли она необходимой? Не была ли она промежутком времени, когда им овладела растерянность? Инстинкт самосохранения подавил в нем волю. А с ним была девушка, потом был еще солдат. А разве его растерянность не передалась другим? А потом, когда к ним пробились связисты, почему они, эти связисты, рискнули, а Капустин опять потерял время на раздумье и остался в тихой берлоге? Почему?
Нет, все подтверждалось, и оправданий ничему не было. Выводы ясны и убийственны.
Капустин взмок и растерялся. Что делать? Неужели погиб? Осталось одно: умолить Жарова.
– Выручи, спаси! – просил он, обращаясь к нему. – Клянусь, все искуплю.
У Андрея дрогнуло сердце.
– Вспомни, от самой Волги вместе. Или я не воевал? Отсиживался по тылам? Вместе с тобой под огнем, на передовой. Не губи, Андрей. Все от тебя зависит. Теперь сам вижу, виноват. Не губи, ради бога. Ведь семья, дети…
– А у тех, кого погубил, ведь тоже семьи, тоже дети! – тихо сказал Андрей.
– У тебя не сердце – камень. Неужели в нем нет хотя бы простой человеческой жалости?
Капустин говорил и говорил без умолку, раскаиваясь и упрашивая. А Андрей мучительно раздумывал над его словами и молча глядел на офицера.
Сочувствие? Жалость? К кому? К этому разгильдяю? Да, он раскаялся, он больше не будет таким, это ошибка. Может, в душе ему и жалко Капустина. Только нет, нельзя уступать этой жалости. Он, Андрей, очень сочувствует людям, даже их слабостям. Он понимает: жизнь сложна, в ней нетрудно ошибиться. И когда нужно решать, он как бы спрашивает самого себя: «Ну, что? Что? Кого ты жалеешь? Вот этого человека, который изворачивался, лгал, блудил, а припертый к стене, вынужденно раскаивается? Кого? Его или тех, кто честно выполнял свой долг, не щадя ни крови, ни жизни? Кого же ты жалеешь? Этого виновника? Или его жертвы? Тех, что кровью заплатили за его ошибки и промахи?»
– Нет, Капустин, – встал Андрей из-за стола, – напишу правду!
– Значит, в трибунал, в штрафники?..
– Это решит командир дивизии.
3
Комдив собрал комбатов и всех старших офицеров. Их построили в две шеренги, а против строя стоял Капустин. Начальник штаба зачитал решение военного трибунала. Офицер осужден и направляется в штрафной батальон. Это первый случай в дивизии. Все дальнейшее выглядело потрясающе просто. С виновного перед строем сняли ордена и погоны. Теперь он штрафник. Ему наступать на самых опасных направлениях. Если выживет, через три месяца ему вернут ордена, звание, должность. Нет – вернут после смерти. Если ранят в бою – тоже вернут: значит, кровью искупил все.
Андрей не сводил глаз с Капустина, который стоял с совершенно белым помертвевшим лицом, опустив глаза в ноги. Лишь в самый последний момент он с укором взглянул на Андрея и сразу же пугливо отвернулся.
Андрею было не по себе. Нет, он не укорял себя за правду. Укорял за другое. Только ли Капустин виновен в свершившемся? Все виновны. Все, кто знали его, все друзья-товарищи, все его начальники и командиры. Как они могли допустить его до такого падения? Почему Андрей не уговорил его вернуться и остаться с пополнением? Почему оставил в Нова-Буде? Почему еще раньше мирился со многим, с чем мириться было нельзя? Почему Щербинин мало взыскивал? Тысячи «почему?» стучались в сердце, настойчиво требовали ответа. Нет, они не оправдывали Капустина. Он получил должное, и жалости к нему не было. Андрею просто хотелось найти правильные доводы для правильных решений на будущее.
Сегодня вручали ордена и медали. Многие офицеры и солдаты за три недели боев получили по две и даже по три награды.
Вручались награды и корсунским партизанам, всем, кто, не покорившись врагу, взялся за оружие и героически сражался в тылу вражеских войск. Многие из них уже стали воинами и в составе советских полков все эти дни бились с немцами. Иные были ранены или сложили голову и награждались посмертно.
Жаров с гордостью смотрел на награжденных. Их сотни и тысячи, этих беззаветных героев. А Капустин один. Да, один. И от этой мысли на душе у Жарова стало теплее.
День корсунской победы почти совпал с днем Красной Армии. В частях проходили митинги и торжественные собрания. В селах шла мобилизация. Еще до создания военкоматов добровольцы тысячами шли в войска, пополняя их поредевшие в боях ряды.
Фронтовики радостно встречали пополнение. Проходили беседы, ветераны рассказывали новобранцам о боевом пути полков и дивизий, об их героях, плечом к плечу с которыми новичкам предстоит теперь биться с врагом. Мобилизованным вручалась новая форма и погоны. Многие из них писали заявления о вступлении в партию, в комсомол. За первым торжественным обедом в их честь поднимались тосты за победу.
В части пришли горы писем и подарков. Они были просты и скромны, эти подарки, но в них ощущалось тепло родных рук, свет чистых глаз, биение дружеских сердец. Недорогая бритва, вышитое полотенце, шерстяные варежки и перчатки, теплое белье, вино, конфеты, печенье – все было оттуда, с родной земли, где с тебя не сводят глаз самые любимые и близкие. Конфеты и печенье! У солдат щемило сердце, блестели от слез глаза, перехватывало дыхание. Зачем? Как бы хотели они все отправить туда, своим малышам, братьям и сестрам. Им живется несладко. Этих конфет и печенья они не видят и в глаза.
В день праздника в тыл ушло столько писем, сколько их не посылалось за месяц. Дорогие, хорошие, любимые, ничего не шлите, не надо. Пусть все лакомства останутся детям. Нам же так дорога ваша чистая, светлая душа, ваша память, ваши руки, работающие на фронт, ваша жизнь, ради которой никто тут не щадит ни сил, ни здоровья, ни крови!
На партийных и комсомольских собраниях, в передачах по радио, в газетных, в самих душах солдат, офицеров – везде и всюду царило живое вдохновение – выстоять и победить! Вынести невыносимое – и победить! Не щадить самой жизни – и победить!
К вечеру людно было в клубах, которые размещались в уцелевших сараях, спешно утепленных и приспособленных для жилья. В одном из них собрались солдаты и офицеры подразделений Жарова. Посредине жарко топилась печь, с балок свисали провода, на их концах горели яркие электролампочки. Связисты приспособили небольшой движок и дали свет. Здесь разместилось человек двести.
Затаив дыхание, люди слушают Москву. Андрея охватило чувство необыкновенного воодушевления. Москва, партия! Она подвела итоги еще одному героическому году, решающему году войны, и она поставила новые задачи. Все ясно и конкретно. Завершающий год!
Жаров еще и еще вглядывался в лица людей. Нет, не похожи они на уставших и обессилевших! У них потемнели лица, зорче стали глаза, тверже руки. И морщин у них прибавилось. Пусть! Зато сердца их, закаленные в огне боев, стали тверже стали. Кто определит действительную цену всех перемен? Это сделает завтрашний бой.
Здесь они преодолели неодолимое. Там совершат еще большее!
4
Горе есть горе. Оно тяжко и сердцу солдата, и сердцу командующего. Ординарец принес письмо и молча протянул Ватутину. Отодвинув стакан с чаем, генерал поглядел на штемпель: из Чепухино. Долго шло, очень долго. Добрая милая мать, как вынесла она этот страшный удар?
Распечатав письмо, он поспешно пробежал его глазами. Затем перечитал заново. Боль и боль! Сколько там слез выплакано. Сколько бессонных ночей металась она на мокрой подушке.
Ватутин мысленно перенесся туда, в родное Чепухино, где прошло его детство. Он как бы видел простую крестьянскую хату. Здесь умер отец, потом брат, тяжелая болезнь одолела сестру. На руках у матери их было девятеро. Нет, она ни к кому не пошла на поклон. Стиснув зубы, маленькая сухонькая женщина своими силами подняла и вырастила малышей, выучила их, вывела в люди. Чуть не погибла при немцах. А там пошли дни забот и тревог о сыновьях, что служили на фронте. Старший, Павел, был артиллеристом, Афанасий – сапером. Младший, Семен, воевал в танковой части. Горе и тяготы слишком часто стояли у порога ее дома. И вот – удар. Погиб Афанасий. Месяц назад он умер от ран в военном госпитале. Мать сетует на судьбу. Как жестоко она обходится с ней, с вечной труженицей, вырастившей стольких детей! Чем заслужила она ее немилость?
Ватутин невольно закрыл глаза. Мать, мать, милая мать! Не он ли сам виновен в гибели брата? Афанасий приезжал к нему в отпуск. Он мог бы оставить его при себе. Но ни брат не попросил об этом, ни он сам не посмел использовать свою власть, чтобы пристроить его в безопасном месте. Нет, не попросила бы и мать. Семью Ватутиных всегда отличала строгость и справедливость. Никто из них и никогда не шел на соглашение со своей совестью.
А перед глазами все стояли и стояли ее выматывающие душу строки:
«Сынок, милый, дорогой сынок, просто изныло сердце, хоть на крик кричи. Брошусь на подушку, закушу угол, а в глазах черным-черно. Погиб в чужой сторонке наш Афанасий. А ведь сердце и за вас болит. Хоть бы побереглись вы там. Ох как тяжко, сынок, как тяжко…»
Нестерпимая боль родной души каждым словом впивалась в сердце.
Мать, мать, мать!..
О горе командующего Хрущев узнал по возвращении из длительной поездки по войскам фронта. Он уже собрался было навестить Ватутина, когда ему доложили, что пришло извещение о гибели второго брата командующего фронтом – Семена. Как же облегчить теперь этот новый удар?
Он прошел к командующему, крепко пожал руку. Молча сел рядом, плечом к плечу. Они любили друг друга и умели ценить бескорыстную военную дружбу. Слишком многое доверила им страна, партия, и в душе у них было неугасимое чувство ответственности за весь фронт, оказавшийся на главном стратегическом направлении. Умели они и поспорить, и защитить свою точку зрения, искать и находить, проявить любое упорство, чтобы осуществить решение.
Хрущев долго и горестно молчал. Потом положил свою руку на руку командующего. Ватутин инстинктивно насторожился.
– Горе, Николай Федорович, опять горе…
– Что случилось, Никита Сергеевич?
– Нужно снова крепиться: погиб Семен…
Ватутин встал, подошел к окну. Долго, томительно долго стоял молча, уставившись в какую-то невидимую точку. Еще удар! Что же это такое? Если так тяжко ему, сильному, мужественному человеку, то как же больно станет матери, его матери, глаза которой еще не высохли от слез после смерти Афанасия. Эх, мама, мама! Чем мне утешить твое горе?
Еще совсем недавно война отняла у Хрущева сына, и сейчас, глядя на командующего, он заново переживал и свою боль. Война безжалостна. Каждый день она вырывает из жизни у кого сына, у кого брата, у кого мужа. Жертвы ее бессчетны.
Ватутин возвратился к дивану и снова сел рядом с Хрущевым. Они понимали ненужность слов и сидели молча, погруженные в думы. У них тысячи, сотни тысяч людей, и у каждого мать, жена, дети, родные и близкие, которым не менее больно терять их. Как же нужно беречь их, этих людей! Беречь – и воевать! И как в такой войне сделать невозможное возможным? Так через свою боль и свое горе они еще глубже понимали горе и беды народа, яснее сознавали свою великую ответственность перед ним, всегда готовым на любой подвиг.
МИСТЕРИЯ ЗЛА
1
Генерала Штеммермана хоронили офицеры из комитета «Свободная Германия». Пауль Витмахт не различал ни гроба, ни сопровождавших. Он только что с корсунского поля, и оно все еще стелилось перед ним в своем страшном откровении.
Резкий холодный ветер пробирал до костей, и Пауль все глубже прятал лицо в воротник шинели. Нет, на свою судьбу он не сетовал. Сохранив ему жизнь, она заставляла думать и думать. Пауля не агитировали. Выступить он вызвался сам. Призывая сложить оружие, он думал спасти окруженных. А эсэсовцы кричали в ответ, что он предатель, изменник. Нет, изменник тот, кто против своего народа. А он с теми, кто ищет спасение всей Германии. Ради этого он готов заново обдумать всю жизнь.
Отец прочил его в коммерсанты. А Пауль не терпел ни расчетливого благополучия, ни отцовского произвола. Покинув дом, он занялся рекламой. Сто марок в месяц. Хлеб и сахар, на кофе не оставалось. Нет, он пробился, стал обеспеченным. В схватках монополий он не был участником и оставался как бы секундантом. Но ему скоро опротивели все способы экономического гангстеризма, к которым прибегали конкуренты, и он ушел.
Нацисты ошеломили. Казалось, свежий ветер. Он готов был рубить чертополох, а пришлось вырубать сад. Затем война. Она свела его с Фредом Дрюкером. Свела и развела. Он и здесь хотел бы остаться лишь секундантом. А пришлось стать участником. Он не выдержал и бежал к русским.
Что ж, он выполнил свой долг перед теми немцами, которым осточертела война. Штеммерман же – перед теми, кто за войну, и в этом его трагедия. Он всегда исполнял злую чужую волю. Жизнь дала ему возможность сделать доброе дело, он не сделал. А ведь стоило лишь решить по-своему. Нужно было всего мгновение… Он не решился, и мгновение упущено.
Почему? Фанатизм или страх сковал его волю? Впрочем, кто знает, как поступил бы он, будь с ним семья. Но что бы ни было причиной – расплата чудовищна. Черная слава! Она сто лет будет ходить за его именем, и все истинно живое в Германии будет клясть его за упущенное мгновение.
Хоронили Штеммермана в селе Баранье поле. Пауль заглянул в могилу, слегка запорошенную снегом. Ее вырыли пленные немецкие солдаты. Как уродливы комья смерзшейся глины. Точно земля не поддавалась и не хотела принять того, кто ее терзал и насиловал.
В сторонке Пауль увидел скучившихся женщин. В коротких шубейках, они поеживались от холода. Их лица неприветливы и хмуры, а в глазах недоумение. Немцы – и без охраны? Или это другие, которым можно? Но, как и все, они в таких же ядовито-зеленых шинелях. Почему же без охраны?
Когда опустили гроб, Пауль бросил в могилу ком земли. Пусть! Хорошо бы, никогда больше не пришлось хоронить немцев в русской земле. А все извечный «дранг нах остен». Поколение за поколением тщилось завоевать эту землю. Но «завоевано» ее ровно столько, сколько нужно, чтобы сложить кости погибших. В чем же тогда смысл усилий? Жить до седины, злобствовать и разрушать, поклоняясь огню и пеплу, тысячи верст гоняться за призраком, чтоб тебя зарыли в землю, которая никогда не станет твоею… Кто наслал на них это безумие, от которого горе и ужас, вся трагедия? А ведь там, в его Германии, такая же земля и тоже люди. Нет, звать их бороться за лучшее! Только ради этого стоит жить!
2
После припадка ярости наступила тошнотная слабость. Гитлер сидел, придерживая пальцами мучительно пульсирующую жилку на правом виске. Мысли напластовывались, как свинцовые плиты. Его снова предали. Само небо дало ему этот корсунский выступ. У него зрели гениальные замыслы, и вот все кончено. Русские торжествуют. Нет еще ста тысяч солдат, многих тысяч танков, орудий, машин. А главное, снова удар по престижу Германии, по его престижу. И все бездарные генералы! Всех перестрелять! Всем кровавую баню! Слышите, Гиммлер, всем!
Гиммлер дождался, когда они остались в кабинете вдвоем с фюрером. Заговорил тихо, боясь вызвать новый припадок бешенства. Корсунская трагедия вызвала грозный резонанс в мире и в самой Германии. Нужно ли сейчас усугублять трагедию?
– Что вы предлагаете? – уставился на него Гитлер.
– Мой фюрер, их надо не расстреливать, их надо спалить живьем, сжечь на медленном огне.
– Да, да, да!
– Но я предлагаю… – чуть запнулся Гиммлер. – Я предлагаю дать им высшие награды!..
– Этим беглецам? – вскинулся Гитлер.
– Этим героям, скажете вы всему миру и всей Германии. Да, вы скажете так, и слава Германии поднимется еще на одну ступень. И ваша слава, мой фюрер.
– Бог мой! Какой жертвы от меня требуют! Нет, я расстреляю их!..
Гиммлер долго стоял молча, слегка склонив голову. А Гитлер все придерживал бешено пульсирующую на виске жилку. Он даже не заметил, как Гиммлер покинул кабинет.
Мысли, мысли!.. Нет, они не парят, как прежде, на крыльях. Они обрушиваются, как комья могильной земли.
Эти русские! Этот их не укладывающийся в рамки человеческого понимания фанатизм! Пусть нелегко признаться, но коммунизм – сила. Именно он, Адольф Гитлер, уразумел это, он, единственный, открыл, что за ними, коммунистами, – могущественнейший мир. Он все видел и все знал, ему не хватило лишь холодной рассудочности примириться с этим. Ему казалось – он сильнее и против него ничто не устоит. А вихрь событий проносится через его, может быть, уже считанные годы, безжалостно отвергая его гениальнейшие притязания. Но рук он не опустит. Ему достанет воли на любое сопротивление, на любую борьбу.
И положиться в этом он может лишь на себя. Все другие – ничто. Покорные его воле, они истекут кровью, полягут костьми. Пусть! Его воля восторжествует наперекор всему. А для этого он должен быть еще более суровым и непостижимым, всемогущим и недосягаемым.
Нет, так или иначе, а корсунские беглецы за все заплатят своей кровью.
Сытая овчарка, не сводившая умных глаз с хозяина, бесшумно подошла по ковру и прохладной мордой уткнулась ему в колени. «Эх, Блонди, Блонди!» – ласково потряс он ее за уши. Они мертвецы, которых забыли похоронить, и разве можно им верить? Никому и никогда. Он должен их заставить не думать, а слушаться. Думать он будет сам.
3
Наутро всех офицеров и генералов, пробившихся на бронетранспортерах из корсунского котла, радиограммой вызвали в ставку Гитлера.
Фред переполошился. Неужели конец? Ему сразу вспомнился Днепр, черный поезд фюрера, безмолвный строй офицеров и залп автоматов, когда под их огнем легли те, кого наказал фюрер за Днепр. Фред уцелел там просто чудом. Неужели теперь его очередь?
В Берлин их мчали самолетом. Офицеры и генералы подавленно молчали, ибо все понимали: конец неизбежен. Даже Гилле стал колебаться. Ему снова и снова мерещились огонь и смерть, корсунский ад, из которого они вырвались просто чудом. А в ушах назойливо звучало: «Хойохо, хойохей!» – клич, с которым Зигфрид когда-то преодолевал огонь. Впереди у них тоже страшный огонь, и надо проскочить через него, презирая все опасности. Но едва он представлял себе эти опасности, сразу исчезал воинственный Зигфрид, и в душу против воли прокрадывались жуть и отчаяние. Он испытующе глядел на других: и у них – то же!
Но вот и Берлин. Корсунских беглецов, как их назвал один из офицеров еще на аэродроме, везли прямо в имперскую канцелярию, к самому фюреру. Им не предложили даже переодеться. Ни уважения, ни снисходительности. Прямо на суд!
Берлин! Фред любил свою столицу, ее философическую строгость и солдатскую прямолинейность. Но, бог мой, что стало с Берлином! Уж не гулял ли и здесь огонь Корсуня? Все неприветливо и заброшено. Куда ни посмотришь, всюду груды развалин, зияющие проломы окон словно глаза мертвецов. Воронки и воронки от бомб. Сады и скверы, улицы и площади завалены обломками. От чудесного дворца старой канцелярии лишь щебень да пепел. К счастью, еще уцелел фасад новой имперской канцелярии с балконом, откуда фюрер когда-то принимал овации одурманенных берлинцев.
На площади Вильгельма их высадили из машин, и они тронулись по Фоссштрассе. Молодые и рослые солдаты караульного батальона в ядовито-зеленых шинелях приветствовали их винтовками «на караул». Фред глядел на них, сытых и откормленных, и вспоминал корсунских немцев и сегодняшних берлинцев, которых он видел на пути от аэродрома. Он думал, тут рай, покой и тишина, а оказалось – лишения, нужда, разруха. Здесь тоже смерть и смерть, которая косит направо и налево.
Говорят, фюрер ничего не хочет видеть, чтобы не отвлекаться от руководства войной. Он укрывается в своем «вольфшанце», где-то в прусских лесах, откуда лишь изредка в бронированной машине наезжает в Берлин. Сегодня он тоже примчится оттуда.
Их провели к огромным четырехугольным колоннам у входа для военных. Фред знал: на другом конце канцелярии – специальный вход для функционеров партии. Массивные колонны грозно возвышались над головой, словно подчеркивая ничтожество жавшихся друг к другу офицеров и генералов. До тяжелых дубовых дверей Фред насчитал двенадцать ступеней, и каждая из них вела навстречу неизвестной судьбе.
Просторный вестибюль Фреду показался холодным, как могила. Картины и ковры убраны, многие окна заложены кирпичами. На потолке и одной из стен зияют глубокие трещины. И тут следы бомбардировок!
Из вестибюля пришлось идти длинными лестницами и коридорами. Дальше все цело и не тронуто. Пол как зеркало. На стенах картины и гобелены. На окнах тяжелые драпировки. На всем пути многочисленная охрана из эсэсовцев. Даже в приемной, куда провели корсунских военных, офицеры-эсэсовцы вооружены автоматами. Один из дежурных основательно осмотрел все папки и портфели, имевшиеся у генералов. Раскрывая свою папку, Гилле с трудом сдерживал раздражение.
Наконец все формальности окончены, и адъютант пригласил их в большой кабинет фюрера. Это просторный зал, устланный коврами. Узкие окна в нем до самого пола. Они полузакрыты тяжелыми серыми гардинами. За столом Гитлер и Гиммлер.
У обоих угрюмо-замкнутые лица, и на них ничего не прочитать. Нет, пожалуй, раздражение и недовольство, даже больше – готовность выполнять тяжелую, неприятную обязанность.
Настроение у Фреда упало вовсе. Не выведут ли их в сад вон через ту дубовую дверь, чтобы расстрелять по приказу фюрера? Или увезут в казематы Гиммлера, чтобы покончить с ними там?
Гитлер с минуту тяжелым взглядом разглядывал прибывших. У фюрера как-то странно подергивалась голова. Левая рука висела как плеть. Фред перевел взгляд на Гиммлера. Ледяные глаза. Грубое энергичное лицо. Вот они, властелины новой Германии, ее злые духи, от которых сейчас зависит судьба Фреда и остальных.
Гитлер заговорил наконец тихо и сдержанно, хотя чувствовалось: весь он кипит. Он сожалеет о гибели войск под Корсунем и все еще не понимает, почему генералы и офицеры не выполнили его воли. Оттого и жертвы, и крушение всех замыслов. Но без трагедии не бывает истории. Пусть других пугает трагизм, его он мобилизует к действию. Еще никто не оспорил Шопенгауэра: война – вечная форма высшего человеческого бытия.
Фред не сводил глаз с фюрера, пытаясь проникнуть в главный смысл его слов, от которых зависела сейчас их судьба, и чувствовал, как с каждой фразой у Гитлера просыпалась его глухая яростная воля. Его большой, чуть скошенный нос подымался упрямо и дерзко, и длинная прядь на лбу казалась влажной.
Оборвав речь, фюрер вдруг умолк и тупо уставился на присутствующих, будто ничего не видя и не слыша. Казалось, он раздумывает, что же в конце концов сделать с этими людьми, бросившими свои войска. В кабинете воцарилась гнетущая тишина.
Наконец Гитлер заговорил снова. Заговорил почти шепотом, с каким-то судорожным напряжением. Он уставился на Фреда, и лицо фюрера выражало теперь решимость.
Фред оцепенел. Сейчас все будет кончено.
А Гитлер все говорил и говорил. Его Германии не страшны никакие испытания. Его генералы и офицеры не смеют поступаться ее интересами. Сам он больше не потерпит никаких уступок русским. Довольно. Смерть всем, кто нарушит его, фюрера, волю. Смерть и смерть! Никакой пощады! В руки армии он скоро даст новое секретное оружие, и тогда все увидят триумф Германии.
Ни Сталинграда, ни Курской дуги, ни Корсуня больше не будет. Он, фюрер, заново создал шестую армию взамен погибшей армии Паулюса и назвал ее «Армия мщения». Эта армия реванша стоит сейчас в низовьях Днепра, и вызванных сюда офицеров и генералов он направляет в эту армию. Пусть они отомстят за все пережитое, за Корсунь! Вот их святое назначение. А за подвиг духа он награждает их высшими орденами.
Фред ощутил страшную слабость и чуть не упал. Радость – она тоже убивает силы. Он поглядел на офицеров и генералов. Все они заметно оживились, воспрянули духом, и их лица словно вспыхнули.
Теперь все. Судьба еще раз вынесла их из самой преисподней. Если им и приведется предстать на страшном суде, сегодня лучше не думать об этом.
По окончании церемонии вручения высших наград их пригласили прослушать торжественную мессу.
Гилле парил чуть не в поднебесье. Гиммлер не подвел. Значит, снова жизнь с ее удивительными превращениями. Он прошел через сто смертей, нужно – пройдет еще через тысячи. Он ни перед чем не остановится. Германия еще узнает Гилле.
Фред, наоборот, был угрюм и подавлен. Он и сам не понимал своего состояния. Или он уже совсем распрощался с жизнью и все еще никак не опомнится от неожиданного спасения?
Мессу он почти не слушал и бездумно глядел по сторонам. У бокового алтаря на коврике, расшитом золотом, стояла святая Барбара и умильно посматривала на молодых офицеров, теснившихся на скамьях. Приторно пахло ладаном, и блики свечей затейливо играли на стенах храма. Святая Барбара вдруг напомнила ему француженку Жози. Но смогла бы святая так станцевать «канкан», как умела его Жози, в этом Фред сомневался.
Служитель бога запел «Dominus Vobiscum», и Фред невольно обрел способность размышлять. Если бог с нами и если он благословляет все, что делалось и делается, значит, они правы, значит, богу не претит ни кровь, ни смерть – ни любые ужасы войны, от которых стонет весь мир. Значит, бог оправдывает. Казалось бы, все хорошо, но это вдруг смутило даже Дрюкера. Как же это бог смеет все оправдывать! Бог!
А Гилле, в свою очередь, размышлял о том же. Что ему бог, если он давно уже по ту сторону добра и зла. Он был полон восторгов за пережитое и по-прежнему парил в поднебесье. Когда-то давно, еще мальчишкой, он любил развалины одного из старых германских замков у швейцарской границы. Там хорошо сохранилась высеченная стена на круче, куда он любил забираться со своими сверстниками. Никто из них не решался пройти по узкой стене. А он проходил. Справа – пропасть, слева – глубокий водоем. Какое это было блаженство – шагать по острию стены, по ее неверному гребню. С обеих сторон смерть, в душе мутная жуть: вот-вот сорвешься. Кружилась голова. Но от этого лишь острее была победа. Так и сейчас. У него тоже еще кружилась голова, словно он только что прошел по той стене, и смерть его хватала за ноги и справа, и слева.