355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Сотников » Днепр могучий » Текст книги (страница 10)
Днепр могучий
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:34

Текст книги "Днепр могучий"


Автор книги: Иван Сотников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)

ЖИВОЙ ОГОНЬ
1

Вой низвергавшихся с неба мин пригнул к земле атакующих, сильно замедлил их бег. «Не иначе из шестиствольных», – решил про себя Самохин и привычным взглядом окинул свой взвод. Прислушиваясь, запрокинул голову и тут же понял: они упадут здесь, упадут сейчас.

– Ложись! – крикнул он во весь голос.

Цепь как ветром сдуло, и все уткнулись в землю. Самохин облегченно вздохнул, вытер рукавом взмокший лоб и, не успев залечь сам, был подхвачен горячей волной. «Прихватили, гады, – скрипнул Леон зубами, ощущая странную невесомость ставшего вдруг непослушным тела.

– Товарищ лейтенант, – подскочил к нему Валей Шакиров, – вы ранены? Дайте перевяжу.

– Вперед! – приподымаясь на локтях, взревел Самохин, ясно сознавая важность и необходимость этой команды. – Вперед, в атаку! – И почувствовал: правую ногу свело от режущей боли.

– Я сейчас, сейчас, – запыхавшись, твердил склонившийся над ним Шакиров.

Но Самохин искреннее желание Шакирова помочь командиру принял за попытку задержаться тут, не исполнить его команду.

– Я те отсижусь, сукин сын! – превозмогая боль, закричал он на сержанта. – Вперед, говорю!

Плохо, если, случись, незаслуженно обидит друг. Тяжко, если изменит любимая. Но горше всего, когда несправедлив командир. Твой командир! Вот почему, выронив из рук уже приготовленный индивидуальный пакет, Шакиров отпрянул, как от удара. Лицо его побелело, глаза сузились и губы дрогнули от незаслуженной обиды. И все-таки попробовал объясниться.

– Я ведь перевязать только…

– Без разговоров – в атаку! – неумолимо приказал командир, и Шакиров вдруг разглядел в его глазах полную отрешенность от всего, кроме этой атаки, способной захлебнуться, если только выпустить ее из своей воли.

Вместе со всеми в живой подвижной цепи Шакиров бросился на огонь вражеских пулеметов и автоматов.

– Помкомвзвода, принимай команду! – прокричал Леон вдогонку и уронил голову на черный снег. Впереди вспыхнуло раскатистое «ура» и послышались взрывы ручных гранат. «Хорошо пошли! – обрадовался Самохин, чуть приподняв будто налитую свинцом голову. – Очень хорошо».

Танки вместе с пехотой ворвались на позиции немцев. Облегченно вздохнув, Леон оглянулся назад и сразу зажмурил глаза. Из-за горизонта вставало ослепительное солнце. «Солнце победы», – подумал он, щурясь и из-под руки пытаясь рассмотреть происходящее в тылу. Орудия прямой наводки снимались с места, поспевая за пехотой. Все шло как надо. Вдруг металлический скрежет и вой снова резанули слух. Опять из шестиствольных! Вой мин нарастал осатанело, смертельная тоска охватила Леона. Он как можно плотнее прижался к мокрой холодной земле, уцепившись руками за низкорослый кустик можжевельника. Взрывом его подбросило вверх, и от страшной, нечеловеческой боли в ногах снова занемело все вдруг одубевшее тело. Когда же он с силой грохнулся наземь, перед глазами поплыли огненные кольца. Они двоились, троились, нанизывались одно на другое, разгорались все ярче и ярче, потом разом померкли. «Убит или только ранен?» – мелькнуло в его сознании, едва способном воспринимать окружающее.

2

…Очнувшись, Самохин долго не мог вспомнить, что же случилось. Напрягая память, он с час пролежал на мокрой земле и продрог до костей. Кроме холода, он ничего не чувствовал. Клонило ко сну. Тогда он резким движением занемевших рук отбросил в сторону вырванный с корнем чахлый кустик можжевельника и протер глаза. Память, уцепившаяся за этот кустик, неохотно воскрешала происшедшее. Большое солнце висело над горизонтом. Солнце! Он быстро оглянулся назад. Вон лес, из-за которого оно поднималось, когда началась атака. Сначала ему показалось – ничего не изменилось вокруг. Так же голубело небо и где-то за холмом шел бой. Значит, продвинулись. Только теперь солнце-то не сзади, а за холмом спереди, где шел бой. Эге, удивился Самохин, крепко его долбануло, если он беспамятствовал почти целый день. Очень крепко. Но что же с ним? Ах, ранен. Шакиров хотел перевязать, а он прогнал его. Потом еще оглушило. Попробовал было шевельнуться и не смог. Жестокая, нечеловеческая боль сразу отняла силы. Все туловище, руки, шея казались омертвелыми, ничего не чувствующими. Боль в ногах ниже колен. Что такое? Он с трудом чуть приподнялся на локтях и сейчас же опустился. По телу прошел игольчатый ток, и снова режущая боль в ногах. Не уйти ему, не выбраться. И вдруг ощутил жажду. Пить, пить, пить! Он лежал на мокром снегу, перемешанном с землей. Конечно, им можно унять жажду. Он взял в рот полную горсть снега и сразу закашлялся. Во рту стало горько, шершаво от песка и земли, подкатила судорожная тошнота. Он долго отплевывался. А поодаль лежал, казалось, чистый белый снег. Пить! Ой как же хочется пить!

Леон огляделся. Справа стояла разбитая «тридцатьчетверка». Откуда она? Ее же не было тут. Дальше – с развороченной башней «тигр». Только теперь Самохин увидел мертвые тела. Многие в зеленых шинелях. Немцы! Чуть позади валялась разбитая пушка. Вот оно что… Да тут кипел бой! Контратаковали, значит. И никого из живых. Он крикнул как можно громче. Тихо. Совсем тихо. Раненые убраны. Выходит, его сочли убитым. Что же это такое? Кто теперь выручит его? Он просто умирает от нестерпимой жажды.

Леон уронил голову на обессиленные руки и, беспомощный, прислушивался к тому, что происходит вокруг. За пологим холмом бой стихал. Немцы, видно, смяты, хотя и отстреливаются. Справа, из леса, резанул немецкий пулемет. Залпом ударила батарея. Потом еще и еще. Хищно пронеслись «мессеры». Земля охнула, как живая. От обжигающей боли снова помутилась голова и все тело задрожало в смертельном ознобе. Мучительно хотелось пить. Неужели ему умереть тут, брошенному и забытому всеми?

Опять усилилась перестрелка, и раненый приподнял голову. Перестрелка приближалась. Он тревожно оглянулся. Никого! По спине снова скользнул знобкий холодок. Одному не уйти. Леон огляделся, прислушался. Что такое? Сквозь низкий приземистый кустарник на четвереньках пробирался солдат. Временами он приостанавливался, слегка приподымая голову и оглядываясь по сторонам. Минуту спустя Самохин узнал Шакирова и обрадованно вскрикнул.

– Правую, видать, насовсем, двинуться не могу, – прохрипел Самохин, когда над ним склонилось озабоченное лицо Шакирова.

– Ой-ей! – ужаснулся Валей, и в черных встревоженных глазах его разом отразились испуг и сострадание. – Кровищи-то сколько… Я перевяжу сейчас, – заторопился он, доставая бинт.

– Пить! – прохрипел раненый. – Нутро горит. Пить!

– Это мигом, товарищ лейтенант, – поспешно расстегивая ремень, уже снимал Валей флягу.

Самохин воспаленными губами припал к горлышку, а Шакиров тем временем сноровисто распорол ему сапог и начал осторожно перевязывать ногу. Раненый застонал.

– Сейчас, сейчас, как же без перевязки.

– В глазах темнеет, – скрипел зубами Самохин.

– А я вас еле нашел, товарищ лейтенант. Долго искал.

Перестрелка усилилась, и на высоте замелькали люди. Залегая после коротких перебежек, они отстреливались. Послышался гул моторов:

– Контратакуют, сволочи. Успеем ли?

– Успеем, товарищ лейтенант, обязательно успеем, – и сержант лег рядом с офицером. – Айда ко мне на спину!

– Ой, не донесешь.

– Айда! – настаивал Валей.

Самохин обхватил его за плечи и, опираясь на колено легко раненной ноги, перевалился на спину Шакирова. Тяжело дыша, сапер пополз по черному снегу, изредка останавливаясь, чтоб передохнуть и дать возможность отдышаться раненому. А тому часто было невмочь от нестерпимой боли, туманившей глаза и расслаблявшей руки. Время от времени раненый скрипел зубами и тяжко стонал. Тогда, снова останавливаясь, Валей твердил:

– Теперь скоро, очень скоро, товарищ лейтенант.

Немцы тем временем закрепились на гребне, а их танки стали охватывать поле справа. Задержись – и как раз угодишь в лапы противника.

– Брось меня, уходи один, все равно не успеем.

– Ну что вы говорите, товарищ лейтенант, – отмахнулся сержант и, обливаясь потом и задыхаясь, все полз и полз дальше.

– Стой, не могу… сил нет… – и руки Леона совсем ослабли.

Остановившись, Валей дал ему попить, подбодрил и готов был уже тронуться дальше, как увидел, за двумя танками поднялась цепь. До немцев метров триста. Затрещали автоматы, и над головами засвистели тысячи пуль.

– Вот беда, не успели… – и Леон вынул из кобуры пистолет. Валей залег с автоматом.

Но огонь из орудий заставил немецкие танки повернуть вспять. Немцы залегли под косоприцельным огнем пулеметов, а чуть погодя опять возобновили перебежки. «Нет, живым я им не дамся!» – повернулся Леон в сторону атакующих. Осмотревшись, он увидел убитого солдата из своего взвода. Молодой сибиряк лежал, раскинув руки и в одной из них стиснув автомат.

– Валей, принеси его мне, – указал Леон на оружие.

С автоматом в руках стало как-то веселее. В горячей перестрелке Самохин совсем забыл про боль. Не подпустим, не подойдут! Неожиданно усилился огонь наших орудий и минометов. Сотни разрывов смешали вражеские цепи. Из лесу выскочили бойкие «тридцатьчетверки». Обошлось.

– Дай попить, Валей.

Но Шакиров горестно покачал головой: фляга пробита.

– Ну и ладно, авось перетерпим, – успокоился Самохин. – Устал, дружище? – участливо спросил он чуть погодя, увидев на лице сержанта крупные капли пота.

– Не впервой, обойдется, – задорно отмахнулся Шакиров. – После войны отдохнем. Айда, взбирайтесь-ка опять на спину!

Поползли снова. Самохин страдал от боли и от сознания своей вины перед Шакировым, который из последних сил тащил сейчас его, Самохина, через это нескончаемое заснеженное, исхлестанное огнем и железом поле.

– Не могу больше, – выдохся Самохин, – остановись, Валей, сходи, пришли санитаров.

– Да теперь близко… Потерпите, товарищ лейтенант. Дотащу, увидите, дотащу.

Закусив губу, Самохин умолк.

У самой дороги они попали под залпы шестиствольных минометов. Сержант осторожно свалил раненого на снег и прикрыл его собой.

– Ну ты просто ошалел, Валей! – разозлился Леон, пытаясь стряхнуть с себя Шакирова. – Ляг рядом, говорю тебе.

Но тот молчал, не слушаясь. Мины высоко вздымали землю, и мелкие комья ее сыпались на спину Шакирова, а бесчисленные осколки со свистом проносились над его головой. Одна из мин разорвалась совсем близко, так что даже Леон почувствовал, как его обдало горячей волной. Однако не задело.

Закончился обстрел, и они поползли дальше.

– Теперь близко, очень близко, – ободрял Шакиров раненого, хоть сам задыхался и двигался все медленнее и медленнее.

– Ну постой же, постой, родной, постой, – упрашивал Леон Шакирова. – Я полежу, дождусь, пока придут санитары.

Упорствуя, Валей тащил и тащил офицера, пока не вынес под высокий дуб, неподалеку от медпункта. Бережно опустил на снег и, тяжело дыша, присел у комля на корточки. Лицо его побледнело и осунулось, крупные капли пота стекали со лба.

– Передохни, – как можно теплее сказал Самохин саперу. – Теперь близко, тут помогут.

Шакиров послушался, прилег у дерева. На его лице было то просветленное выражение, какое бывает у человека, сделавшего что-то хорошее.

Расстегнув крючок, сержант просунул под шинель руку и, прижав ладонь к сердцу, сразу ощутил теплую кровь. Веки отяжелели и смежились сами собой. Валей с усилием открыл глаза. За дальним холмом тихо догорал день. Солнце уже скрылось, а над горизонтом висело еще полыхавшее облако. Стихал и гул боя. Легкий ветерок на цыпочках прошелся мимо и, спугнув тревожное безмолвие, чуть слышно зашелестел над головой еще крепким желтым листом.

Сил говорить не было у обоих, и отдыхали молча. Сквозь ветви дуба Леон глядел на густо-синее, уже темнеющее по вечеру небо, отдаваясь сладостному полузабытью.

К сознанию его вернули чьи-то шаги. Леон встрепенулся и поднял голову. Через поле бежала девушка. Осунувшееся лицо Самохина сразу оживилось, глаза заискрились, и голос обрел какую-то силу и нежность одновременно:

– Таня! Танюша!

Девушка побежала еще быстрее и, запыхавшись, на мгновение приостановилась в трех шагах от Самохина.

– Видишь, и на старуху бывает проруха. Если бы не Шакиров, – кивнул он на сержанта, – конец бы мне.

Девушка охнула и рванулась было к офицеру, но тут же остановилась, не успев даже ответить на его слова: она увидела мертвенно побледневшее лицо Шакирова и порывисто склонилась над ним.

– Что с ним? Он умирает? – донесся до Леона ее испуганный голос.

– Нет, нет!.. – в ужасе вскрикнул Самохин и, превозмогая боль, привстал с места. – Он из-под огня меня вынес. Он живой!

Таня поспешно ощупала лицо, шею, плечи Валея, расстегнула ворот, с трудом отняла его руку, прижатую к груди, и Леон увидел ладонь и пальцы в сгустках уже потемневшей крови.

– Как же он нес тебя? – сдавленным душевной болью голосом спросила девушка.

– На спине тащил, я шагу сам не сделал, Танечка, и веришь, не видел… – Вдруг из груди Самохина вырвались какие-то странные, глухие, лающие звуки, а по щекам потекли, мешаясь с грязью, скупые мужские слезы.

3

Санитарная машина шла разбитым проселком, и трясло ужасно. А Самохин не замечал ни тряски, ни своего одиночества, ни острой боли в забинтованной ноге.

Перед глазами как живой – Валей Шакиров. Какой человечище! Почему же Самохин его недолюбливал? Что ему не нравилось в нем? Может, его склонность побалагурить, отвести душу веселой шуткой? Его внимание к бойцам, когда порой не сохранялся командирский тон? Может, его какие-то промахи, без которых не бывает на фронте и у хороших людей? Нет, все это казалось теперь нормальным и естественным. Что же мешало ему, Леону Самохину, видеть это раньше? Разве постоянное недоверие к людям? Или ничем не объяснимое сомнение в их силах и возможностях? Ответа у Леона пока не было. Только сердце его все полнилось и полнилось новым, еще не изведанным чувством. Правда, Леон еще не понимал, что с ним происходит, еще не сознавал пробудившейся в нем веры в человека, веры, которой так долго было лишено его сердце. Ему не раз говорили об этом. Но слова, хоть и тревожили, все же скользили по сознанию, не задевая душу. Теперь же они нашли в ней отклик и как бы вспыхнули, разгораясь живым огнем, без которого нельзя по-настоящему жить, любить, ненавидеть, бороться, а главное – вести людей в бой, а иногда и посылать на смерть.

У Самохина вроде свалилась с сердца огромная тяжесть, и он сразу ощутил сильную боль в ноге, но, несмотря на это, ему стало легче и покойнее.

4

У ключа сломалась бородка, и Сабир никак не мог открыть железный ящик с документами разведчиков. И хотя Сахнов принес ему целую связку ключей, замок не поддавался. «Как же быть теперь?» – досадовал парторг, перебирая ключи и сухо поглядывая на Сахнова, равнодушно взиравшего на его усилия. «Ты, голубчик, сам похож на такой же ящик: к тебе тоже не подберешь ключей».

Кажется, парень как парень. А вот поди ты! Сабиру вспомнилась вдруг дедова сабля, старая, кривая, еще с салаватовских времен. Сколько дед ни чистил ее, все темнеет и темнеет, нет блеску. А в делах была славных, и в руке удобна. Только вот сырости боялась. Так и Сахнов. Не тот, видать, сплав. С примесью. Но отступать от человека не хотелось. Говорят же башкиры, сварил кашу – масла не жалей.

Наконец один из ключей подошел все-таки, и Сабир вздохнул с облегчением. Достал списки, выбрал адреса погибших, чтобы написать родным, и сразу помрачнел.

Выложил томик Пушкина, отложил в сторону – не забыть возвратить Тане – и вдруг увидел засушенную веточку, сохранившуюся меж листов книги. Осторожно вынул и повертел в руках лиловатый бессмертник. Он всегда любил этот скромный цветок на тоненьком, как проволока, стебельке. Ими густо покрыты обочины башкирских дорог и каменистые бугры над Кара-Иделью. Цветет он с августа до глубокой осени, когда все уже выгорает и отцветает.

– Видишь, бессмертник, – обернулся он к Сахнову. – Ему все нипочем, и цветет, когда все отцвело уже. Вот бы человеку так – цвести всю жизнь и щедро расточать радость.

– Цветочки меня не занимают, – отмахнулся Семен.

Сабир рассердился, но сдержался. «Сухарь ты, сухарь. Ничем не проймешь тебя. Как можно быть черствым и равнодушным ко всему живому? А все-таки не может быть, чтобы не было ключей и к твоему сердцу».

– Сколько ни цвети, – опять заговорил Сахнов, – все равно плоды срывают другие. Лучше как столетник – раз в сто лет. По крайней мере, хлопот меньше.

– Философия эгоиста.

– Какая есть.

– Так же нельзя, Сахнов.

– Почему нельзя?

– Да с такой философией только ползать. А тебе не ползать, летать надо. У тебя вся жизнь впереди.

– Сколько ее впереди, кто знает! Завтра вот достанешь из ящика мои документы, заполнишь похоронную, вот и жизнь.

– Нет, ты подумай все же, я не плохого тебе хочу. Можно и должно жить по-другому.

Пришел Соколов и стал рассказывать о друзьях, с которыми когда-то воевал под Духовщиной. Горячие денечки были тогда, а сейчас у них потише. Пишут, поздравляют с наградой за Днепр. А их не очень балуют там орденами, хоть они ежедневно, засучив штаны, «форсируют» Днепр. У них он не глубже чем по колено.

– Вот житуха! – позавидовал Сахнов. – Сидят себе сейчас в обороне. Ма-а-ли-на!

– Это кому как, Сахнов, – возразил Глеб. – А по мне лучше самый опасный бой, чем перекапывать землю в траншеях. За войну столько нарыл ее, что Днепр перекрыть можно, и не под Духовщиной, а хоть у Киева.

Сабир задумался. И Днепр, могучий Днепр, с родничка берется. В жизни все начинается с малого. Даже самое большое. Вон Белая. Горным ручейком начинается на склонах Урала, а в среднем течении и в понизовье по ней пароходы ходят. Сколько воды отдает Каме, Кама – Волге, а та – Каспию. Так и в жизни. Один человек – ручеек, сотня – приток, тысяча – река, миллион – море. Хоть ручейком, а течь надо, на глубь выходить. А Сахнов все сухобродом…

Что ж, разговор с ним еще впереди.

Влетела Таня. Бледная, вся какая-то потерянная.

– Сабир, дорогой… – выдохнула прямо с порога. – Валей…

– Ранен?

– Погиб. Погиб наш Валей.

И разрыдалась, даже не в силах пересказать случившееся…

Поздно вечером, когда похоронили убитых и все разошлись, Сабир один остался у братской могилы. Он присел на свежий холм и, поникнув головой, безотчетно отдался горю. Ему теснило грудь, сжимало горло, нечем было дышать. Он глядел и глядел куда-то под ноги и даже не утирал слез. «Валей, Валей. Друг мой. Батыр! Честно, геройски умер. Только как смириться с твоей смертью?»

Вынув из-за полы шинели курай, Сабир грустно поглядел на него и взял тонкий конец губами, чтоб хоть песней родной земли почтить память товарища. Но губы не слушались, и не хватало дыхания.

Он опять посидел молча.

«Какой же ты друг, Сабир абый, – сказал бы ему теперь Валей, – если даже не в силах сыграть на моей могиле?»

«Нет, смогу, Валей, смогу, мой батыр. Слушай!»

Он вздохнул полной грудью и заиграл. Заиграл про близкое и далекое, про доброе и злое, про любовь и ненависть. Полилась песня-стон, песня-плач, песня-клятва.

Таня услышала ее из санчасти и, накинув шинель, выбежала на улицу. Как завороженная пошла на эту песню и, прислонившись к одинокому дереву неподалеку от братской могилы, слушала и слушала ее, обливаясь слезами.

А в тихой ночи, над сырой и холодной землей лилась эта песня о друге, песня о жизни, отданной в бою, отданной людям.

Песня из слез…

КРУШЕНИЕ
1

Пауль разгорячился и заспорил. Казни и казни! К чему они? Русские никогда не простят им этого. Говорят, культ силы! Абсурдный миф. Жестокость всегда порождала гнев и ненависть. Это страшная сила. Зачем же пробуждать ее и неразумно множить врагов?

Фред смолчал. Он не знал еще, как ответить, но не мог и согласиться. Фюрер давно сказал, русские выдохлись. А чем дальше война, тем труднее и труднее. Во Франции было иначе. Сначала тоже огонь и смерть, зато потом покой и отдых. Вспомнилась Жози. Как она танцевала «канкан»! Ну и чертовка! На такое способны только француженки. Славная девчонка. А здесь не до Жози.

Эти русские – дикари. Раз побежден – молчи, мирись. А от них покоя ни в тылу, ни на фронте. Правда, сейчас, говорят, и во Франции появились партизаны! Чего доброго, теперь и там не сладко. Но Пауль все же не прав: нельзя распускаться…

Русский самогон оказался крепким, и офицеры раскраснелись.

– Вместе с нами, – заговорил Фред вслух, – пришел век силы, и сейчас не до филантропии. Новую историю нельзя представить себе без крови и смерти. Нельзя, Пауль Люди привыкли здесь быть хозяевами, и добровольно рабами они не станут.

– Значит, жечь, убивать, насиловать?

– Не цветы же им подносить.

– Нас сметут как нечисть.

– Не сметут, Пауль. У тебя душа размякла, и ты потерял веру в нашу силу.

«Не размякла, – подумал Пауль, – а скорее, прозрела». Он хотел было ответить, как в комнате за стеной, где за столом накачивались самогоном солдаты, резко зазвенело стекло и почти тут же грохнул взрыв. Фред и Пауль присели даже. Не успели они опомниться, как разорвалась вторая граната.

– Это вам за тевтонские казни, гады! – раздался за окном женский голос, и послышался топот.

«Вот они, русские Жози, – с ожесточением подумал Дрюкер, все еще прижимаясь к полу. – Эти так приласкают, что в глазах потемнеет навеки». – И он с досадой пнул ногой своего денщика Вилли Вольфа, приникшего было рядом. – Именно, убивать их и убивать, – прижимаясь к полу, изрыгал проклятия Фред. – Жечь, вешать, насиловать. Да, и насиловать, черт побери!»

2

Вилли приволок полурастерзанную женщину, схваченную им в ближайшем переулке. Фред Дрюкер вздрогнул: так напоминала она Жози. Те же большие лучистые глаза, молодое гибкое тело, смуглые красивые руки. Только у той, когда к ней впервые шагнул Дрюкер, были испуг и беспомощность, у этой – презрение и ненависть. Еще не остывший от пережитого, Фред руками раздвинул полукруг своих солдат и шагнул к женщине. Глаза его сделались жестче, и в руках появилась сила, которая властно требовала действий. Он вцепился в ее густые черные волосы, со злобой перекрутил их в руке и с размаху ударил женщину головой о печь.

Пауль отвернулся. Как отвратительно истязать женщин! Выглядел он довольно жалко, хоть и чувствовал, сердце бурлило от протестов и бессилия что-либо сделать. Он вернулся в свою комнату, где они только что сидели с Фредом, налил полный стакан самогона и поднес к губам, но, вздрогнув и поморщившись, с силой хватил стакан об пол и выскочил на улицу.

Утроив охрану комендатуры, Фред забылся в тяжелом и беспокойном сне. Ему всю ночь было не по себе. Снилось гиблое болото без единой кочки. Всюду лишь небольшие верткие бомбы, зыбко качающиеся на гнилой воде. Он прыгает с одной на другую, пытаясь выбраться на твердую почву, а они шипят под скользкими ногами, готовые поминутно взорваться и лишить его последней опоры. А на маленьком, можно сказать, крошечном островке стоит грозный начальник и безжалостно все торопит и торопит Фреда. Сначала он никак не мог разобрать, кто этот начальник, и вдруг узнал: Черный генерал! Узнал и заледенел от ужаса…

Вилли Вольф тряс Дрюкера за плечо и с перепугу твердил одну и ту же фразу:

– Господин гауптман, господин гауптман, бежали заключенные.

Лучше б и не просыпаться, а блуждать бы и блуждать по тому болоту с бомбами: те хоть шипели, а не взрывались. А тут хуже взрыва. Фред не находил себе места. Как могло случиться такое? Пропали оба часовых, охранявшие заключенных; бежали все узники, казни которых назначены на сегодня; похищен Пауль Витмахт. Да еще ночная бомба, сколько раненых и убитых! Правда, партизаны день и ночь не давали покоя. Их засады и налеты случались не раз. Но такого тут еще не было. Вот уже месяц, как они с Паулем брошены на помощь карателям в села под Бердичев. Каждый день облавы и аресты, допросы и пытки, казни и казни без конца. Пауль размяк и скис. Немощь духа! Таких незачем посылать сюда. А у Фреда твердые руки и железное сердце. Оно не дрогнет. Он сумеет устрашить этих русских, чтобы они забыли о всякой борьбе. Он заставит их подчиняться безропотно. Так думал Фред, но он чувствовал, чем больше лилось крови этих людей, тем больше они упорствовали. Сегодня впервые он дрогнул и во сне, и наяву. Ведь хорошо, если только отправят на передовую, а то разжалуют – да и в штрафники, тогда конец всему: оттуда не возвращаются. Нет, он не допустит этого, не допустит!

3

Очнувшись, Ганна Азатова никак не могла понять, где она и что с нею. Черная ледяная тишина обступила со всех сторон. Мрак и боль. «Ослепла!» – ужаснулась она, и горькая память молнией озарила случившееся. Да-да, теперь помнится все. Два взрыва один за другим, и жуткая тишь. Потом погоня, и вот уже ее тащат к карателям. Что они сделали с ней! Отчего так нестерпима боль? А глаза – боже мой! – совсем не видят. Женщина содрогнулась и беззвучно зарыдала. Лицо ее стало мокрым, а режущая боль в глазах чуть ослабла. Ганна до жути стиснула зубы, зажмурила глаза и тут же открыла их. Ой нет, не ослепла! Она видит: где-то вверху блеснул тусклый луч дневного света, пробившийся в мрачный подвал. Видит! Однако радость ее быстро померкла: лязгнула на ржавых петлях дверь, и в подвал спустились немцы.

Морозный воздух обдал ее ледяной волной. Вели Ганну по улице будто вымершего села: нигде ни души. А вот и родной дом. Но что такое? Почему здесь настежь двери и окна? Изверги, что они наделали с ее сынишкой и матерью? Лучше б уж не ездить сюда и оставаться в Бердичеве. Но там страшно. День и ночь аресты, пытки, казни. Лысая гора стала красной от крови. Ганне казалось огромным счастьем, что она выбралась из того кромешного ада сюда, в деревню к матери. А вышло вон что… И крупные соленые слезы сами собой катились из глаз.

За селом начинался широченный шлях. Он не спеша взбирался на взлобок и далеко-далеко, на самом верху, сливался со снежной тучей. Еще девчонкой Ганка любила выбегать за сельскую околицу и подолгу смотреть в ту сторону, где шлях поднимался к небу. Вечернее солнце, бывало, часто опускалось там прямо на дорогу и тихо скатывалось за гору. Потом уж девушкой она бывала тут с Сабиром. Этой дорогой они уезжали в Уфу. И сладко и горько. Только сейчас не до воспоминаний. Женщина с ужасом увидела толпы селян, согнанных сюда карателями. Справа, вдоль кювета, высились тонкие остро отточенные столбы и какие-то странные кресты. Когда их понаставили тут? И Ганна ощутила, как что-то в ней дрогнуло под самым сердцем. Переводя глаза на людей, она увидела вдруг своего Николку и мать и, всплеснув руками, рванулась к ним. Ее не пустили.

Дрюкер стоял перед толпой, широко расставив ноги и подбоченясь. На правой руке у него болталась черная плеть. «Дрючок», – подумала о нем Ганна и поняла, суд его будет скорым и страшным. Он зловеще оглядел обреченных, и острые прищуренные глаза его не обещали пощады. Чего он хочет? Ах, вот чего – выдачи партизан, выдачи всех, кто сегодня ночью освободил заключенных, похитил часовых и гауптмана Витмахта.

– Не скажете – всех уничтожу! – грозил Дрюкер.

Ганне страшно, но ей ни в чем не хотелось уступать этому извергу. Непоколебимую решимость она прочитала и на лицах односельчан. Тогда офицер кивнул Вольфу, и тот шагнул к толпе. А навстречу ему вдруг выступил белобородый старик Микола Фомич. До войны он был инспектором по качеству и слыл на деревне за смелого человека, который никогда не побоится сказать правду любому и каждому. Как и все, Ганна замерла, вслушиваясь в его слова. Ночью к нему забежал один из арестованных и сказал, всех их выпустил гауптман Витмахт. Часовые, как и он сам, ушли вместе с узниками. Сказал затем, чтобы гауптман Дрюкер не казнил безвинных.

– Вот оно что! – выдохнула Ганна. – Да разве «Дрючок» простит такое?

Она не ошиблась. Дальше все пошло как в кошмарном сне, от которого леденеет кровь. Миколу Фомича распяли на кресте. Руки и ноги прикрутили к кресту ржавой проволокой. Она впилась в живое обнаженное тело, сразу засочившееся кровью. Ганне хотелось кричать, но перекошенные судорогой челюсти не разжимались.

Жутко охнул весь шлях и тут же онемел. В ужасе Ганна оглядела закаменевшую толпу. Что же это такое? За что? Ведь жили себе, радуясь солнцу, людям, их делу. А пришли нелюди-изверги – отдай им одно, отдай другое. Не смей то, не смей это. Ни улыбнуться тебе, ни вздохнуть, ни сказать слово. Молчи, терпи, живи чужой волей. И откуда вся напасть? За что им такая тюрьма, пытка, казнь, за что? Чем повинен Микола Фомич? И что же будет еще? Чем закончится черный нынешний день?

Дрюкер молча хлопнул плетью, и Вилли снова пошел к толпе. Чья очередь? Потеряв остаток сил, что еще держал ее на ногах, Ганна ощутила муть в глазах и, зашатавшись, опустилась на снег. Вилли встряхнул ее и подтащил к Дрюкеру, куда его сподручные уже вытолкали из толпы ее мать с Николкой.

У Ганны так и захолонуло в груди, и сердце холодной льдинкой подкатило к самому горлу. «Люба маты, малышок мий! – мысленно причитала она, дрожа всем телом. – Что же станет с вами?» Казалось, нечем дышать, и слезы, крупные жгучие слезы катились по щекам. Губами ловила их соленую влагу и, не помня себя, глядела на мать и сына. Что же сейчас будет?

– Это кто? – указывая на них, с злой иронией спросил ее Дрюкер. – Кто? Ах, сын, говоришь, и мать. Очень хорошо. Любишь их – говори все. Где партизаны? Кто тебя послал с гранатами?

Ну что можно сказать ему? Разве шевельнется язык сказать, где партизаны. И ей вдруг захотелось что-то придумать, чтобы хоть как-нибудь смягчить участь ребенка и матери. Но она закаменела.

– Говори, кто? – настаивал Дрюкер.

Ганна отрицательно покачала головой. Вилли не прозевал еле заметного движения черной плетки и, взмахнув клинком, срубил ее матери голову. Дочь охнула и оцепенела. А Вилли не спеша вытер клинок о спину казненной, поднял ее седую голову и, подойдя к кювету, с размаху насадил ее на остро отточенный кол. Голова, не моргая, изумленно глядела на оторопевших людей, и Ганне показалось, мать вот-вот заговорит с нею.

– Маты, маты моя! – всхлипнула Ганна и без сил упала на снег. Затем медленно-медленно подняла голову и, обезумев от горя, с трудом поползла к сыну. Перепуганный, он стоял с вытаращенными глазенками, полными ужаса.

– Сынку, ридный мий! – обнимала его мать за ноги. – Малышок мий!

Шумно заурчал мотор, и женщина недоуменно обернулась. К месту расправы спешили два танка.

– Любишь сына – говори! – грозил Дрюкер. – Не то тевтонская казнь!

Ганна задрожала и с силой прижала ребенка к груди. Но Вилли грубо вырвал мальчишку и понес его к танкам. Обезумевшая мать рванулась за ним. На ее глазах к ножкам сына привязали веревки, концы привязали к машинам. Она целовала мальчика, обнимала его и, обливаясь слезами, без умолку твердила ласковые слова, совсем не подозревая, что вместе с нею плачет весь шлях.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю