Текст книги "Днепр могучий"
Автор книги: Иван Сотников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)
ЗДРАВСТВУЙ, ДНЕПР!
1
Взвод Василия Пашина первым вышел к Днепру. День выдался ясный, и чистое голубое небо, опрокинутое в реку, играло в ней, радуя глаз. Прямоствольный бор спускался к самому берегу, готовый шагнуть и дальше, но почти у самой кромки воды передние сосны будто приостановились, заглядевшись на свое отражение. Внезапно налетел бойкий ветерок, зарябил синюю гладь, сразу заискрившуюся солнечными бликами, и соснам никак уже не разглядеть своей красоты.
Разместившись в густом можжевельнике, бойцы залюбовались позолоченной синевой Днепра. Лучась и сверкая, он величаво дышал силой и неудержимо манил к себе.
– Вот он, Днепр могучий! – не отрывая глаз от речного раздолья, тихо вымолвил Пашин. – Вот он, гордый красавец!
«Ой, Днипро, Днипро, ты велик, могуч!» – вспомнились Соколову слова песни, и, залюбовавшись, он долго не отрывал глаз от синих волн, тронутых по гребням позолотой. Ведь это они когда-то качали струги Олега и Игоря, видели дружинников Ярослава и всадников Хмельницкого, над этими водами маячили знамена петровских полков, двигавшихся на шведов под Полтаву. Где-то тут, у этих вот днепровских круч, глядя на такие же вот волны, слагал свои думы Тарас Шевченко. Может, на этих берегах точили свои пики и сабли украинские гайдамаки, готовясь к походу на ляхов-поработителей. И не здесь ли вот переправлялись конармейцы Буденного? А может, в этих самых кустах в сорок первом отстреливались последние солдаты, отступавшие на восток? Кто знает!
Глеб снова взглянул на реку. Вот она, живая история родной земли! Днепр. Синий-синий, он величаво катил свои воды, маня и сверкая. И хотелось любоваться им бесконечно.
– Днепр! – зачарованно прошептал Глеб, чувствуя, как в горле перехватывает дыхание. – Родной Днепр! – еще раз повторил он и первым спустил на бечевке свою флягу. Набрав днепровской воды, он жадно припал к горлышку. – Хороша! – выдохнул он радостно, и карие глаза его будто захмелели. – Не хуже крепкой браги.
Его примеру последовали и другие.
– Не демаскировать себя! – строго напомнил Пашин, не отнимая бинокля от глаз.
Вдруг он поднял руку:
– Смотри, гитлеровец!
Все взглянули на противоположный берег и увидели немецкого автоматчика, беспечно спускавшегося к реке. Подойдя к закраине, он снял каску, зачерпнул ею воды.
– Эх и напою я его! – щелкнув затвором, запальчиво произнес Соколов, но Пашин резким движением руки прижал к земле винтовку снайпера:
– Пусть пьет пока. До вечера…
Еще не зная задачи предстоящего боя, Пашин весь день мысленно уже воевал на том берегу: переправлялся в облюбованном месте, высаживал свой взвод, броском выдвигался к вражеской траншее, прочно закреплялся на захваченных позициях. Прикидывал в уме, какие неожиданности его могут подстерегать, выискивал наилучший вариант решения боевой задачи.
Взглянув на часы, Пашин заспешил к рации. Радистка Оля развернула ее в стороне от берега, в тени высоких сосен. Бойцы сделали ей из соснового лапника шалаш, и девушка устроилась как дома. Смастерила из веток постель. Накрыла салфеткой маленький столик. Достала книгу. А увидев сержанта, встала и раскраснелась.
– Будем работать на передачу? – тихо спросила она, сама не понимая, куда подевалась ее всегдашняя бойкость.
Неловко почувствовал себя и Пашин. Он и без того застенчив, а тут еще такой случай! Начиная с того вечера, когда он пел в вагоне, Оля не сводит с него глаз. Смотрит и молчит, но глаза говорят о многом. На Олю заглядеться не диво – хороша собой. И все-таки она не для него, Пашина. В поведении Оли чудилось сержанту что-то легкомысленное, коробили его кокетливые Олины улыбки, которыми она одаряла любого и каждого. Нет, если он когда и полюбит девушку, то не такую. Ему нужна любовь чистая, гордая!
И Пашин ответил Оле сухо и официально:
– Да, на передачу.
Девушка быстро оправилась от смущения, обрела свою обычную бойкость и, настраивая рацию, заговорила сама. Правда, форсировать? Правда, сегодня? Правда, на Киев? Пашин отделывался односложными ответами. «Чем он недоволен? – гадала радистка. – А что, если спросить?» – и она лукаво взглянула на сержанта.
Передав донесение, он хотел было идти, но Оля снова засыпала его вопросами. Хочешь не хочешь, а отвечай. А правда, он любит петь? Ту, об Украине, он хорошо пел. А правда, он всегда неразговорчив? Нет? Значит, только с нею? Она видит, угадала! – и опять лукаво взглянула на Пашина. – А правда, ему никакая девушка еще не нравилась?
Пашин замялся, но Оле не хотелось отступать.
– А если бы полюбил, то какую девушку? – в лоб спросила Оля.
– Гордую, чистую. Правдивую.
– А я не такая?
– Ну, как сказать…
– Нет, скажи, скажи, – не отступала Оля.
«Была ни была, пусть знает», – решил Пашин.
– Не люблю, когда девушка цены себе не знает, когда разменивается: нынче с одним, завтра с другим. Терпеть не могу такое! – и, рванувшись, со всех ног помчался к берегу.
Оля отшатнулась, как от удара. Глаза ее расширились, лицо побледнело. А через минуту она вытирала мокрые от слез щеки. Ей хотелось остановить Пашина, возразить ему, сказать что-то большое и важное. Только сил у нее уже не было.
2
Не успело солнце перевалить за Днепр, как ветер откуда-то пригнал хмурые тучи и полил дождь. Река потемнела, взъерошилась, и по ней сердито загуляли высокие волны. Тревожно зашумели сосны, сбежавшие с крутогорья к самой кромке воды. Дождь усиливался, но и под его секущими струями бойцы сшивали телефонным проводом плащ-палатки, набивали сухими сучьями и сеном. Толстые зеленые туши поплавков подтаскивали ближе к воде и тщательно маскировали. Саперы связывали поплавки длинными слегами в узкие плоты, легкие при переноске и подвижные на плаву. А на берегу мокли никому не видимые разведчики и наблюдатели, не сводившие глаз с противоположного берега. Командиры подразделений спешно заканчивали подготовку к ночному бою.
Березин нашел Самохина в маленьком окопчике под туго натянутой плащ-палаткой. На газете, разостланной прямо на земле, майор увидел банку консервов и несколько свежих огурцов. Приняв рапорт, он не отказался разделить скромный ужин. Замполиту понравилось слегка возбужденное, дышащее решимостью лицо командира. Третьим в окопчике был командир взвода лейтенант Румянцев – чернобровый офицер со строгим замкнутым лицом. Он мог бы показаться старше своих лет, но по-юношески чистый лоб и свежий румянец во всю щеку говорили, что командиру едва ли перевалило за двадцать.
– Ну как, все готово? – разрезая огурец, спросил Березин.
– Да, можно сказать, все. Сам проверил, – поправляя на пруди новенький орден Красного Знамени, ответил Самохин.
– Осталось только боезапас дополучить, – добавил Румянцев.
– Да, боезапас, – повторил Самохин, метнув недовольный взгляд в сторону командира взвода. – Батальонные обозы в пути застряли.
– Пришли уже, – сказал Березин.
– Тогда сейчас и получим, – и командир роты тут же послал за патронами старшину Азатова.
– Задача такая: сто раз все продумай!
– Понимаю, товарищ майор.
– И действовать нужно не только дерзко, но и осмотрительно.
– Сам за всем следить буду, – повторил Самохин.
– Не только сам, все должны помнить об, этом, все!
– Первыми идем – первыми и будем.
Леон Самохин и Яков Румянцев лишь недавно окончили военное училище. В полку они с первых дней боев на Курской дуге. Дружны еще с училища и с тех пор почти неразлучны. В обоих через край бьет молодость. Только Яков скромнее и сдержаннее. Леон же любит блеснуть, покрасоваться. И часто бывает излишне самоуверенным и неосмотрительным. Вот почему Березин напоминал ему о важности трезвой оценки боевой обстановки.
– Нет, ты понимаешь, какой случай показать себя! – после ухода замполита сказал Самохин.
– Да, от нас во многом зависит успех, – согласился Яков.
Командира роты вызвали к Жарову. Самохин побаивался комбата и шел к нему с опаской: кто знает, как проявится его крутой нрав.
– На чем будете переправлять пушки? – строго спросил комбат. – На плотах? А какова их грузоподъемность?
Лейтенант замялся.
– Пушки-то потонут… – еще строже продолжал Жаров.
– Виноват, не подумал, – густо покраснел командир роты.
– А делать не думая – то же самое, что стрелять не целясь.
– Виноват…
– Плоты для вас готовы: саперы постарались, – прерывая лейтенанта, сказал Жаров. – Только это еще полдела. За всем нужен командирский догляд.
Капитан проводил ротного продолжительным взглядом. После этого долго о чем-то думал.
А Самохин, возвращаясь к себе, тоже размышлял: почему комбат так подчеркнуто строг к нему? Такое ощущение, вроде тебя высекли. И отношения эти начались не вчера, еще на Курской дуге. Помнит, вызвали к комбату. Пришел, а тот не принимает. Час ждет, два. Зовет, наконец. Только Самохин вошел – и сразу под огонь:
– Это что за безобразие! – вскочил с места Жаров.
Самохин оторопел.
А комбат, распаляясь с каждой секундой, продолжал:
– Не командир вы, а самодур. Вон отсюда, видеть не хочу!
– Това… – теряя голос, начал было Самохин.
– Вон, говорю! Слышите, вон!
Самохин мгновенно взмок, и неведомая сила вымахнула его из землянки. Еще ничего не понимая, он побрел было к себе, как его задержал ординарец Жарова: комбат приказал обождать.
В ожидании вызова Леон присел на скамейку. За что же все-таки ему досталось? Траншея у него лучшая в батальоне – Жаров сам хвалил. Порядок в подразделениях, можно сказать, образцовый. За разведку боем только что орден дали. В чем же провинился он?
К Жарову пришел командир другой роты лейтенант Назаренко. Этот тоже попадет сейчас под горячую руку. Но Леон не угадал. Назаренко вышел улыбаясь. «Похвалил, видно», – позавидовал Самохин. Веселым вышел и лейтенант Сазонов, командир третьей роты.
– Так и не знаешь, за что? – подивился он, выслушав Леона.
– Не знаю.
– Ну, я бы спросил.
– Спроси поди. Он и рта раскрыть не дал…
– Видно, натворил, брат. Комбат зря пробирать не станет.
Один за другим приходили и уходили офицеры, а Самохин все никак не мог понять, за что же ему досталось и что предстоит ему, когда комбат позовет снова. Понятно, как захолонуло у него сердце, когда ординарец опять пригласил в землянку.
– А, Самохин! – начал Жаров как ни в чем не бывало. – Проходи, садись.
На это неуставное «ты» никто не обижался, ибо оно всегда свидетельствовало о добром расположении командира.
– Да проходи же, проходи, садись, – приглашал капитан оторопевшего офицера, словно не замечая его смущения.
Комбат задавал вопрос за вопросом, и Самохин обстоятельно отвечал.
– Что же, хорошо, славно поработали, идите.
Самохин нерешительно потоптался на месте.
– У вас еще что? – подбодрил его Жаров.
– Прошу прощения, товарищ капитан, – запинаясь, начал Леон, – только прошу объяснить, в чем моя вина. Давеча вы просто оглушили: «безобразие», «вон» и прочее.
– Ах, вот что! – с хитринкой взглянул Жаров на Леона. – Так, дорогой мой, я просто-напросто повторил ваш же собственный разговор с подчиненными. Чтобы вы на себе прочувствовали подобное обращение. Дошло, надеюсь?
– Так точно, товарищ капитан… – задыхаясь, вымолвил Самохин.
– Вот и расчудесно. Видите, и долгих объяснений не понадобилось. У меня пока нет к вам других претензий.
Леон хорошо помнит, комбат так и сказал тогда: «пока». А вот теперь Самохин чувствовал, претензии есть снова. И немалые.
3
От взрывов немецких снарядов подрагивали нары и пламя каганца на грубо сколоченном столе то ярко вспыхивало, то притухало. В тиши блиндажа посапывали во сне бойцы, а Таня не могла уснуть. Закинув руки за голову, она перебирала в памяти события недавних дней.
Да, самое важное случилось на курской земле. Догоняя наступающих, полковой обоз тащился узкой лесной дорогой. Кто бы мог подумать, что тут можно нарваться на засаду! «Танки, немцы!» – вдруг раздался тревожный вскрик. Точно, танки! Наскочили они с хвоста колонны, смяли одну повозку, опрокинули другую. Не помня себя, Таня спрыгнула с передка. В руках у нее оказались две противотанковые гранаты. Теперь уже не вспомнить, как она успела их прихватить. Кинулась было в кусты, но опомнилась. Оказывается, всего две «пантеры». Одна из них нагнала санитарную повозку, с ходу ударила лобовой броней, и Таня даже зажмурилась: так страшно еще никогда не было. Открыла глаза и, выбежав из-за куста, с маху бросила гранату, а упав, всем телом ощутила, как вздрогнула земля. Поднялась – и вторую гранату под гусеницы машины. Снова пламя и грохот… Таню обнимали, восхищались ее находчивостью и отвагой: «Конец бы обозу! Вот молодчина!» А у Тани уже подкашивались ноги, а потом вдруг потемнело в глазах, и она упала на землю, будто подрубленное деревцо.
Таня беспокойно повернулась с боку на бок, тяжко, со всхлипом вздохнула.
– Ты чего не спишь, кроха-недотрога? – заботливо окликнул ее бронебойщик Голев. – Спи, девка, скора на переправу.
– Просто горю вся, Тарас Григорьевич, сама не знаю, что со мной.
Чиркнула спичка и, вспыхнув, на мгновение осветила немолодое, по-отцовски ласковое лицо с черными усами.
– Спи, – затихая, уже сонным голосом повторил бронебойщик.
«Легко сказать: спи! – затаившись, думала Таня. – Какой уж тут сон, когда в памяти встает такое…»
С Леоном ее познакомил Яков. Вскоре Таня поняла, что нравится обоим – и Якову, и Леону. И Тане они оба нравились, но сердце в конце концов выбирает одного, и им оказался Леон. Таня полюбила. Какое это было чувство! Будто крылья выросли и подняли ее над миром, и в душе была песня, и хотелось сделать что-то большое и прекрасное. Разве могла Таня подумать, что тот, кого она любила, ее Леон, нанесет ей такой страшный удар?
…Раненую Таню привезли в полк. Наскоро перевязали и на носилках понесли через рощу к машинам, чтобы отправить в медсанбат. Ранение оказалось не из тяжелых. Таня не очень страдала от боли. Ее больше огорчало отсутствие Леона. Даже проститься не удалось. Конечно же, он был занят и потому не пришел.
– Вот черти, нашли место любовь крутить, – громко крикнул один из санитаров кому-то в роще.
«Бои, смерть, любовь – все рядом», – горько усмехнулась про себя Таня, втайне немножко завидуя тем, кто был в роще.
– Простите, товарищ лейтенант, – смутившись, приостановился санитар. – Думал, солдат, а оказывается…
Офицер усмехнулся, поглядел вслед убегавшей девушке.
– Кого несете? – вроде бы между прочим поинтересовался он.
– Санинструктора, кроху-недотрогу нашу.
– Таню? – ахнул Самохин, и все увидели, как лицо у него враз залила мутноватая бледность.
А Таня лежала с окаменелым лицом, и глаза ее ничего не видели, будто свет померк перед ними. И так продолжалось долго.
В госпитале для Тани произошло событие огромной важности: пришло известие о присвоении ей звания Героя Советского Союза. Таню поздравил в телеграмме сам командующий фронтом Ватутин. Посыпались письма от боевых друзей. Прислал письмо и Леон. Но о том ни слова. Боится? Или думает, что Таня ничего не поняла?
Теперь вот вновь предстоит встретиться. Как-то это произойдет? Какие слова скажут они друг другу?
4
Коммунистов и комсомольцев Березин собрал в глубоком котловане. Замполита слушали стоя, тесно прижавшись друг к другу. Сыпал мелкий холодный дождик, но люди будто не замечали его. Нет, Березин не говорил красивых слов, но за кажущейся обыденностью его речи вставало и величие Днепра, и размах битвы за него, и глубина ответственности, которая ложилась на плечи каждого.
Для Сабира Азатова многое слилось в этом слове – Днепр, и давно уже близки его сердцу воды и берега великой реки. Тут он строил гидростанцию – знаменитый Днепрогэс. Тут он встретил свою Ганку и узнал счастье любви. Отсюда он ушел в институт и стал историком. А разве не он, Сабир Азатов, завтра примет бой на этих вот берегах, и, кто знает, может быть, ему придется впоследствии писать историю этой великой битвы.
Где-то там, за Днепром, его Ганка и сын. Азатов вспомнил о них, и боль обожгла сердце. Как они там, родные? Живы ли? И лютая ненависть к врагу закипела в груди Сабира. Нет, не дрогнет в бою его рука и не будет от него пощады фашистам.
После своего выступления Березин попросил высказаться коммунистов.
– Слов нет, – рассудительно говорил бронебойщик Голев, – бои впереди суровые. А всякий бой, как и работа, лучше спорится, коль сердце солдата на месте, я надо, чтоб лучше он знал, как там в тылу и на фронте. Рассказать ему, растолковать и повеселить человека нужно. Тверже душой станет. Обо всем должна быть думка у коммунистов.
– Может, скажешь, музыку ему иль там домино, шашки, – кольнул старого солдата Соколов. – Тут, брат, Днепр, бой впереди!
– К чему тут смешки, – вспыхнул Голев. – Всему свое место и мера. Человек на фронте не день живет и не месяц даже, годами воюет. А раз так – ему и отдых нужен. А отдыхать – это не только спать да посвистывать в две ноздри.
Азатов посочувствовал уральскому сталевару и, протиснувшись к центру, решил поддержать бронебойщика.
Заговорил Сабир просто и негромко, но слова его были по-своему проникновенны, и Зубца тронул в них тот самый огонек, что будит мысль, согревает сердце и зовет к действию. Загорелое лицо парторга дышало возбуждением, и он проводил одну мысль – слово коммуниста должно служить делу, а дело – долгу.
– Раз коммунист, – заканчивал Сабир, – значит, лучший солдат и лучший командир. Раз коммунист, – значит, лучший организатор и вожак. Раз большевик, – значит, пример всем!
Когда расходились с собрания, небо по горизонту зажглось огнями зенитных разрывов, издалека доносился глухой орудийный гул. И, как бы по-новому ощутив грозное дыхание фронта, коммунисты пошли в свои подразделения.
НА ТОМ БЕРЕГУ
1
Пересекая поверженную Польшу, черный поезд всю ночь мчался к фронту. В бронированном салон-вагоне фюрера царил полумрак. Утонув в глубоком кресле и уронив на колени коричневый томик Шпенглера, Гитлер вслушивался в монотонный перестук колес. Кто знает, не сама ли смерть отсчитывает ему последние минуты. Нет, мало, мало уничтожал он этих неистовых фанатиков и дикарей! Одно воспоминание о партизанах повергло его в мрачное состояние, и, чтобы избавиться от него, он порывисто встал с кресла. Забытый Шпенглер свалился под ноги. Гитлер с досадой пнул книгу, зашелестевшую растрепанными страницами, и, выключив свет, прошел к окну. Приподняв жалюзи, приник к стеклу разгоряченным лбом и, чтобы привыкнуть к темноте, на минуту закрыл глаза.
До чего неумолимо время, и есть ли что еще столь неотвратимо жестокое? Катастрофа за катастрофой. Чем он прогневил судьбу? И почему дни, люди, события – все стало вдруг черным? Угрюмость легко и часто у него сменялась отчаянием, отчаяние – исступлением. Приходилось признать, время вышло из его повиновения. А еще недавно оно было во всем подвластно его воле. Это становилось невыносимым и страшно давило его, лишая сил, власти над собой и над другими, над кем еще вчера повелевал он так самодержавно.
Нет, власть превыше всего! Он ценит ее больше, чем любовь и дружбу, больше, чем всех людей, даже больше, чем Германию. Пусть считают его порождением сатаны, он смело глядит в даль, возможно, в страшную даль. Ему нужно до конца осознать свое назначение, свое великое назначение. Говорят, созидать – радость, но и разрушать – тоже радость. Высшее наслаждение, когда рушатся города и страны по твоей воле. Но и своих поражений он не отдаст никому. После них слаще любой успех. Пусть его предают анафеме: в этом тоже своя прелесть. Пусть мир кипит против тебя гневом и ненавистью, а в тебе растет неукротимая воля, обостряющая разум.
Невольно вспомнилась испанская фреска: старый орел с четырьмя орлятами. Двое раздирают клювом его крылья, третий впился когтями в его грудь. Четвертый же сидит у него на шее и выклевывает ему глаза.
Гитлер даже зажмурился. Ему тоже готовы подрубить крылья, разодрать грудь, ослепить глаза. Но нет! У него еще крепки крылья, остры когти и зорок глаз.
Пусть бежит себе река времени, пусть вскипает волнами и водоворотами. Каждый ищет свое. Сам он не беспомощная щепка в потоке времени, и ему не нужна тихая заводь. И не простой очевидец, что стоит на берегу, равнодушно созерцая все вокруг. Нет, он был и остается повелителем времени и не выпустит судеб мира из своих рук.
Ему пророчат участь Наполеона. Будто он, Гитлер, способен лишь двигать дело и бессилен завершить его. Нет, ему ближе судьба, какую пережил Железный Хромец – Тимур. Недаром за любое дело, нужное ему, фюреру Германии, он берется с деспотической непреклонностью. У него одна вожделенная цель – возвышение величия своего государства и своей личности. Ради этого он готов на любое кровопролитие, на любые злодеяния, на самые дикие насилия.
Его противники рассчитывают на разгром Германии. Но возможное не всегда осуществимо. Взять хотя бы яйцо. Из него легко вывести цыпленка, затем вырастить курицу. Но стоит его раздавить, и нет ни цыпленка, ни курицы.
Вернувшись к столу, Гитлер снова опустился в кресло. Сидел с закрытыми глазами, слишком возбужденный, чтобы уснуть, и слишком усталый, чтобы бодрствовать.
В дни Курского сражения он перенес свою ставку в Житомир. Казалось, триумф обеспечен. Сейчас не до триумфа. Пришлось спешно укрыться в прусских лесах, куда менее всего доходили отзвуки военных бед. Он ничего не хотел видеть, чтобы ничто не мешало ему обдумывать новые гениальные планы. Но выход русских к Днепру вынудил его покинуть свой «Вольфшанце»[1]1
«Вольфшанце» – «Волчий окоп». Так именовалась ставка Гитлера в Пруссии – Прим. авт.
[Закрыть] и выехать на Восточный фронт. Эта поездка, о которой Геббельс раструбит в войсках, поднимет их дух, подбодрит генералов и сдержит, наконец, неистовое наступление русских.
Похоже, от него отвернулись все боги. Пусть! Он не из тех, кто боится судьбы, ибо всю жизнь шел навстречу ее превратностям и в конце концов оставался победителем. Неужели теперь судьба изменит ему?
Гитлер открыл глаза и снова прошел к окну. Ночь была на исходе. Холодные и бледные к предутренней поре звезды, казалось, в изумлении глазели на раны земли. В предрассветных сумерках мелькали поредевшие леса и перелески, заросшие бурьяном поля, сожженные города и села – все проносилось мимо, исчезая позади.
Вот она, война, его война! Он послал ее на эту землю, он, Адольф Гитлер, и сама смерть прошла тут. Вот по этой земле промаршировали его солдаты – и нет Польши, нет ее многих городов и сел. Стоит захотеть, к на пути его войны будет уничтожено все живое и мертвое. Кто посмеет противостоять ему, у кого еще столько власти и столько сил?! Никакая кровь, никакие жертвы – ничто не остановит его на пути в будущее. Ничто! Он будет шагать через государства и народы. От него, Адольфа Гитлера, будет зависеть весь облик мира. Кто помешает ему разрушить любой город, стереть с лица земли любое государство, кто? Чопорные англичане? Развязные янки? Или… или эти сумасшедшие русские? Русские! Нет, он остановит их. Наперекор всему сдержит и остановит у Днепра. Им страшно станет глядеть на его правый берег. Он испепелит их огнем, какого не знал мир!
2
Еще задолго до прибытия фюрера штаб генерал-фельдмаршала фон Манштейна, руководившего всей южноукраинской группой немецких войск, переживал тревожные дни. Страх всевластно начальствовал над всеми чинами. Он без спросу заглядывал в окна, врывался в двери, проникал сквозь стены, незримо царил всюду. Каждый понимал, приезд фюрера не предвещал ничего хорошего. В дни тяжких невзгод, какие переживала германская армия, такой приезд угрожал самыми пагубными последствиями. Поэтому, естественно, с прибытием черного поезда, когда фюрер вызвал к себе большую группу генералов, все переполошились, хотя и скрывали это под маской воинской сдержанности и строевой выправки.
Манштейн собрал их в приемной и вместе со всеми ожидал вызова к фюреру. Командующий искоса посматривал то на собравшихся, то на дверь, за которой находился Гитлер. В настороженных глазах Манштейна – плохо скрываемая тревога и подозрение. Многие из генералов имеют большие связи в Берлине, и кто знает, как обернутся для него сложные интриги, которые каждый из них плетет по-своему. Командующий армией генерал Хейнрици тихо беседует с командирами своих корпусов Маттенклотом и Штеммерманом. Лица их строги и озабочены. У большой карты, что висит на стене, уединился бригаденфюрер Гилле. Эсэсовский генерал важен и напыщен. На его сухом и надменном лице нескрываемое презрение ко всему, что здесь происходит. За стеклами очков лихорадочно поблескивают холодные колючие глаза. И хотя он в подчинении у Маттенклота, тот с опасением поглядывает на заносчивого выскочку, способного на любую пакость. Будучи из «пивных генералов», Гилле выдвинулся как фанатический приверженец фюрера. «Черный генерал» – так звали его в войсках – был в близких связях с шефом гестапо Гиммлером, перед именем которого всечасно дрожал и самый последний солдат, и самый первый генерал.
Вышел адъютант и пригласил собравшихся к фюреру. Манштейн пошел первым и за ним в порядке иерархии – все остальные. Гитлер стоял посреди салона лицом к двери. Все по одному подходили к нему, и почти каждому он молча протягивал свою потную и вялую руку. Только некоторым он задавал какой-либо вопрос, и они заученно отвечали: «Да, фюрер» или «Нет, фюрер».
Сильно сутулясь и шаркая ногами, Гитлер медленно прошел к столу, где были развернуты карты. Манштейн пригляделся к фюреру. На лице мутная бледность, мешки под глазами. Левая рука висит плетью, заметно дрожит. Сдал фюрер, сильно сдал! Только глаза его горят по-прежнему каким-то лихорадочным огнем, отчего взгляд их, как и раньше, диковат и страшен.
Получив разрешение, фельдмаршал приступил к докладу. Гитлер терпеть не мог, когда при нем говорили громко, и Манштейн докладывал пониженным голосом. Положение на фронте определяется удачным «отрывом от противника» и закреплением войск фюрера на Днепре. С выходом к реке русские, бесспорно, вынуждены будут заняться перегруппировкой войск, подтягиванием тылов, сосредоточением стратегических резервов. Им потребуется много времени. Впрочем, им трудно собрать силы. Немецкая авиация спешно выискивает на железнодорожных путях понтонные парки Первого Украинского. Русским не форсировать Днепра.
Гитлер морщится, он требует фактов и фактов. Но после катастрофического поражения на Курской дуге и постыдного бегства к Днепру, где их взять, угодных фюреру фактов, и Манштейн, явно затрудняясь, пытается сосредоточить внимание фюрера на отдельных удачных действиях в воздухе. Его авиация разбила эшелон, бомбила магистральные пути, на одной из станций, где-то под Бахмачом, уничтожена платформа с понтонами…
Но это уже слишком, и Гитлер прерывает Манштейна нетерпеливым движением руки. Запнувшись, фельдмаршал на секунду умолкает, а потом, забыв о предосторожности, начинает говорить громко, декламационно. Да, правый берег высок, сильно укреплен. Да, вал! Неприступный Днепровский вал. Да, немецкие дивизии способны выстоять, отбить любой удар. Способны!
И только в конце своего доклада фельдмаршал осторожно намекает на помощь ставки.
3
Манштейн, видимо, кое-как вышел из положения. Во всяком случае, после его доклада лицо Гитлера чуть прояснилось. Он даже пошутил, на минуту обрел пафос: «мои генералы»… «мои войска»… Но, выслушав других, он помрачнел снова. А когда заговорил сам, им сразу овладело ожесточение, глаза сузились и потемнели, в голосе появилось злое раздражение. Поглядывая в упор на генералов, он говорил, что больше нельзя отдавать ни пяди завоеванной территории, что нужно держаться во что бы то ни стало и побороть сталинградский психоз, что отныне Днепр должен стать неприступным рубежом, разделяющим обе армии.
Манштейн слушал угрюмо и подавленно. Он видел: Маттенклот, Штеммерман и другие также подавленны. Еще бы! О чем говорит их фюрер? Днепр должен разделить… Значит, что же? Стоять? Отбиваться? Неужели нет сил, чтобы можно было думать о лучшем? Неужели так ослабла германская армия? И кто говорит об этом? Адольф Гитлер, который всегда превозносил наступление. Наступление любой ценой – таков политический и военный девиз его жизни! Вот как было недавно. А теперь – держаться… стоять… Днепр разделит… Ах, вот что! Стратегический выигрыш времени. Поссорить союзников, чтобы потом вместе с американцами добить русских. Ох, призрачный план! Манштейн опять смотрит на генералов и видит: лица их замкнуты и сумрачны. Лишь Герберт Гилле не сводит восхищенных глаз со своего кумира. Фанатик!
На минуту умолкнув, Гитлер встал и, сложив за спиной руки, сделал несколько шагов взад и вперед. Затем круто повернулся и снова заговорил истерично, с надрывом. За отход от Днепра он приказывает расстреливать каждого солдата и офицера. Не поздоровится и генералам. Мало войск – он пришлет еще. Им уже отдан приказ. Сюда идут дивизии из Норвегии и Франции, из Германии. Нужны танки, самолеты – все будет! Только стоять. Он никому не простит никакого отхода. Довольно.
– Слышите, Хейнрици? – хмуро уставился он на генерала.
– Да, фюрер.
– Слышите, Штеммерман?
– Да, фюрер.
– Слышите, Гилле?
– Да, мой фюрер…
Часом позже командиров полков и дивизий Гитлер приказал построить на плацу в парке. Поджидая рейхсканцлера, они понуро стояли на песчаной дорожке. Фред Дрюкер беспокойно посматривал по сторонам. Почему из всех соединений присутствуют здесь лишь генералы и оберсты, а из их дивизии – и командиры батальонов, и командиры рот, и даже взводные начальники? Чем объяснить это? И Пауль Витмахт, и Ганс Мюллер, что стояли рядом, были также в недоумении. Еще сегодня утром никто из них ничего не знал. Все они – и Фред, и Пауль, и Ганс – каждый по-своему хозяйничали в своих ротах. Но пришла блицтелеграмма, и вместе с другими они здесь, в ставке фельдмаршала. Зачем их вызвали? Может, для вручения наград? Нет, не те времена. Что-то тут другое.
Наконец вдали показались черные авто. У Фреда мороз пробежал по коже. Что-то будет? Фельдмаршал первым вылетел из машины, торопясь поддержать Гитлера. Но тот отмахнулся и сам выбрался на песчаную дорожку. Он молча обошел строй, исподлобья оглядел явно перепуганных генералов и офицеров. Хмуро взглянул на взвод эсэсовцев из дивизии «Викинг», застывших с автоматами на караул. Они держали их отвесно прямо перед собой, выставив в стороны локти левых рук и придерживая правыми за металлические приклады. Офицер сделал было движение подать команду и доложить, но Гитлер все так же молча едва заметным взмахом руки приказал ему остаться на месте. Фред с еще большей силой почувствовал недоброе.
Потом, остановившись, фюрер круто повернулся к Манштейну:
– Чья дивизия первой ступила на правый берег?
«Вот оно что! – весь похолодел Фред Дрюкер. – Наша дивизия».
Манштейн вызвал из строя генерала, и Фред проводил его сочувственным взглядом. Выпучив глаза, генерал вытянулся перед Гитлером. Фюрер отвернулся и взмахом руки указал ему на место против строя эсэсовцев.