355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Дроздов » Горячая верста » Текст книги (страница 7)
Горячая верста
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:32

Текст книги "Горячая верста"


Автор книги: Иван Дроздов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

Вот и теперь – они пели. И Егор запел с ними сильно, вольно:

 
Горе горькое по свету шлялося
И на нас невзначай набрело...
 

– Пой, пой, дорогой,– тряс Шота за плечо Егора.– Ах, как ты умеешь петь!.. Мне бы твой голос.

Аким налил Егору полстакана водки, отломил хвост засушенной таранки.

Шота, подвигаясь к Егору, блестя черными, влажными глазами, смешно вздергивая кверху верхнюю губу с короткими, тщательно подстриженными усиками, горячо зашептал: – Не хочешь, не пой, не надо – зачем тебе петь на улице? Зачем?.. Пойдет женщина, слезу уронит, копейку бросит – зачем?.. Вон, видишь, дядя пошел, толстый дядя – с авоськой. Видит – сидим, да? Песни поем, да?.. Подошел, рубль подает. Я говорю: «Спасибо. Давай рубль, только возьми сдачи». Взял у него рубль, подаю ему два. Ему неудобно стало, пошел. Благодетель!.. А?..

– Дядя Шота, на сегодня хватит. И холодно уже.

Пойдем домой.

Егор не звал Шоту к себе, не хотел его представлять в таком виде друзьям и боялся, как бы отец и Вадим Михайлович не вышли на улицу и не подошли бы к ним. Он тянул Шоту домой, но Шота упирался, просил посидеть с ними, ну хоть молча, а посидеть.

Тяжко, горестно вздохнул Шота Гогуадзе, как-то слезливо всхлипнул и прильнул к уху Егора.

– Почему не спросишь: зачем я здесь?..

Аким потянул Шоту за рукав:

– Уймись!.. Слышь?..

Шота выдернул рукав, продолжал:

– Я люблю на ногах ходить, прямо держаться – как все люди, а свою карету... – Он в сердцах стукнул кулаком по тележке...– Ненавижу!.. Слышишь, Егор?..

Но сегодня упал в карету. Не говори отцу – ох, не говори!.. Упал я в зеленую карету и сижу разбитый. Не могу совладать...

Аким снова потянул друга за рукав.

– Уймись!..

– Не хотел! Отцу твоему не хотел говорить, матери, тебе – не хотел!.. Выше это моих сил, а скажу. Кому же и сказать, как не вам – командиру моему Павлу Лаптеву, тебе, Егор...

И снова Аким:

– Будет... Уймись!..

– Егор! Пойми Шоту: сердце разорваться может – слышишь?.. Сын!.. Сын у меня есть – родной, родимый, черненькие глазки, и весь такой же, ну как я – понимаешь?

Аким отвернулся в сторону, гладил ладонью землю, а Шота набрал полную грудь воздуха, напружинился... Сдерживал подступившие к горлу рыдания. Но глаза его, полные слез, выдавали боль души и волнение.

Егор знал историю женитьбы Шоты – ещё давно, сразу после войны. Слышал, что ушла от него жена.

– Солгала ему мать – слышишь, Егор! Сказала: нет отца, умер. А он узнал, нашел отца—приехал! Пришел в сапожную мастерскую, смотрит на одного мастера, на второго... На меня взглянул. И как крикнет: «Папа!..»

Шота уронил на грудь голову, затрясся в глухих рыданиях. Аким шаркнул колодкой по земле, шумно сморкнулся в платок.

– Черненький такой, и глаза мои, и нос... Георгием зовут – в честь деда назвала. Подлая натура, а вспомнила... Назвала, значит.

– Где он теперь, сын твой? – спросил Егор, тронутый рассказом Шоты. Ему хотелось познакомиться с парнем и вместе с Шотой привести его в дом.

– В Москве он. В Москву проводил. Учится он там. В военной школе. А я вот... видишь – упал в карету. Не выдержал – упал. Ты только отцу не говори. Бранит меня Павел.

Шота покорился Егору, позволил проводить себя домой.

Вернувшись к столу, где его ожидали с нетерпением, Егор сказал:

– Шоты нет дома, он уехал в Москву к сыну.


Глава третья


1

Феликс закончил работу, и когда выходил из цеха, его позвали к телефону. В трубке он услышал незнакомый голос:

– Здравствуйте, Феликс! Я из Москвы, ученый – моя фамилия Пап. А вы, надеюсь, тот самый Феликс, у которого отец композитор и брат директор института? Отлично! Нам нужно встретиться. Для общей пользы. А?.. Может, вы сейчас же зайдете ко мне в гостиницу?..

Феликс не сразу понял, чего от него хотят, но, когда голос в трубке пригласил его зайти в гостиницу, он спросил:

– А какой у вас номер?

– Двенадцатый.

– Хорошо, через двадцать минут буду.

Пересекая пустую, припорошенную снежком заводскую площадь, а затем неторопливо шагая по утоптанной тропинке сквера, он думал о незнакомце-москвиче и гадал: кто бы это мог быть?.. И почему столичный гость фамильярно называл его Феликсом и, вообще, разговаривал с ним так, будто они были старыми приятелями?..

Феликс сам не любил церемоний, но когда с ним обходились вот таким образом, внутренне протестовал: его обижала и даже оскорбляла непочтительность. Как и все молодые люди, он торопился стать взрослым, уважаемым. На заводе его называют Феликсом Михайловичем – все рабочие, мастера и даже сам начальник цеха. И если кто из приятелей в цехе его назовет по имени, он оглянется: «Нет ли поблизости рабочих?.. Одним словом, незнакомец ему заочно не понравился: он говорил так, будто нашел в нем сообщника для неблаговидного дела. Вот тип! Ну ничего, посмотрим, что это за Пап и зачем я ему нужен.

В номере его встретил низенький пухлый дядя, похожий на матрешку. Сунул Феликсу ладонь-подушечку, сказал:

– Спартак Пап.

Феликс, пряча улыбку, последовал за хозяином, поражаясь его округлости. И думал: «Ведь это же кощунство, называть такой пирожок Спартаком».

«Пирожок» был в пижаме, смешно выбрасывал вперед короткие ножки, но из-за огромного живота он, наверное, не видел своих ног.

– Садитесь, Феликс,– указал на кресло пирожок,– будем знакомы. Я из Москвы – трудимся вместе с Вадимом, вашим братом. Он – директор, я заведую сектором. Фильтры – понимаете. А фамилия моя странная – верно?.. Друзья зовут меня папой – даже старики: те, кому пора в ящик. Ты тоже зови меня папой! Вот только если в женском обществе – папой не зови. И Спартаком не надо. Смеются они. Черт её знает над чем, но смеются.

Феликс тоже улыбнулся – на этот раз открыто, чувствуя, что получил разрешение. У стены он увидел чемодан. По крышке с угла на угол надпись на английском языке: «Командор». И не долго думая, спросил:

– А командором вас не зовут? – Зовут,– радостно подхватил Спартак.– Это потому что вон... на чемодане. Командор – хорошо. Ново и непонятно. Глупые людишки любят, когда непонятно. Им лишь бы звучное, блестящее. Покажи и– побегут. Если бы я философом был,– на это бы нажимал. На страсть человека к новому. А молодежь, сверх того, шум любит, суету. Чтоб бренчало! Дети!

Спартак, «Папа», он же «Командор» вынимал из желтого толстого саквояжа бутылки, свертки колбасы, сыра, буженины, осетрины. Хриплым голосом ворчал:

– В магазинах нет ни черта хорошего, пришлось звонить директору гастронома. Без знакомства с голоду подохнешь. Вот жизнь!..

На столе выросла целая гора кульков и свертков, а «папа» все кидал и кидал. Он поворачивался к Феликсу то спиной, то боком, но в любом положении одинаково походил на матрешку. Голова у него сливалась со спиной, из спины же выходили ноги, и больше в нем ничего не было примечательного. «Таких легко рисовать», – подумал Феликс, разглядывая Папа, продолжавшего глухим трескучим голосом изрекать свои сентенции. Но вот он подошел к столу и стал разворачивать свертки.

– Садись, старик. Закусим.

Круглые желтые глаза Папа остро блеснули из-под жирных розовых складок.

В большие серебряные рюмки, которые он также возил с собой, Пап разлил грузинское вино, предложил выпить.

– За знакомство,– сказал Пап. И, выпив, продолжал:– Как стан – хорошо идет? В нем уйма наших приборов, систем... Наверное, чуть что – нас клянете. А?.. Браните нас?..

Пап повернулся к гостю, рассматривая его изучающе. Пристрастный, бесцеремонный взгляд Папа не понравился Феликсу. «Смотрит, как на котенка», – подумал он и, видя, что Пап ждет ответа, сказал:

– Поругиваем, конечно. Да вам-то что? С вас, как с гуся вода. Тут одна иностранная делегация стан покупает– так приборы, говорят, поставим на него английские.

Феликс знал, что заказы для стана институт выполнял ещё до того, как Вадим, его брат, стал там директором. И потому не без удовольствия нажимал на слабости приборной оснастки.

– Вы виноваты, – шлепая влажными губами, сказал Пап.– Вы, заводские.

– Почему мы?

– Каркаете на собраниях, болтаете, а они что, не глухие. Они слышат. Все слышат и знают.

– Э, нет, – возразил Феликс, не понимая ещё, на что намекает столичный гость. Они не такие простаки, эти иностранцы. Они этих самых недостатков в работе стана побольше нас видят. Прежде чем о контракте речь вести, они с месяц в цехе торчали, за работой стана наблюдали. У них на счету каждая остановочка, каждая задержка.

– И все равно их напугала безответственная болтовня комсомольцев. Вам не хватает государственного, масштабного мышления. Стан ваш как бы не работал, вы должны говорить о нем только хорошее. Надо быть патриотами. Да, старик, престиж свой уважать надо. А вы раскаркались, языки распустили: «Письмо напишем, шум подымем...».

«Ах, вот оно что! – догадался наконец Феликс, откуда дует ветер.– Я позвонил Вадиму, рассказал о собрании, а он этому... Папу. Ну-ну – что ты ещё мне скажешь, дорогой столичный гость?..» А гость развивал свои экономические мысли:

– Автоматика в наш век – показатель состояния общества, умственного развития людей. Есть в мире малые страны, которые не имеют богатых природных ресурсов, не выплавляют много металла, а ежегодный прирост национального дохода у них не меньше, чем у Америки.

– Странно! – искренне удивился Феликс, никогда не имевший серьезных понятий о политической экономии, едва вытянувший её на тройку в институте.

– Ничего нет странного. Эти страны сделали ставку на производство неметаллоемких товаров – таких товаров, в которые вкладывается максимум интеллекта и минимум материалов. Их путь: автоматика, электроника... Нам бы тоже не мешало побольше об этом думать. А у нас некоторые ретивые ортодоксы теснят автоматиков.

Пап, произнося эту тираду, подразумевал под ортодоксом академика Фомина, которого считал комиссаром в науке, но Феликс его намека не понял – он не знал внутренних пружин НИИавтоматики и был далек от личных эмоций Папа. Но все-таки Феликс догадался: Пап ведет полемику с незримым противником, засевшим где-то в Москве, а может, внутри института «НИИавтоматики».

– Я понимаю, вы заинтересованы лично в делах своего института,– проговорил Феликс, стараясь    сгладить невыгодное впечатление, которое, как ему казалось, он производил на Папа.– Но поймите меня правильно: говоря о стане, я не осуждаю всех ученых и даже всех сотрудников вашего института. Было бы глупо за отдельные погрешности...

– Наши с вами интересы – общие,– перебил его Пап, набивая рот очередной порцией буженины. Ел он неистово, жевал громко. Феликс невольно от него отстранялся. Ему было противно смотреть на влажные пунцовые губы чревоугодника.

– Общие, слышишь?.. Вы тут, мы там, а дело у нас одно: стан, автоматика. Ты видал на заводе министра? Нет?.. А мог бы, конечно, видеть его и даже слышать, что говорил о стане. Он тут у вас походил по    цехам, а потом такую баню брату твоему устроил – ай-ай...

Пап налил одному себе вина, выпил и принялся за колбасу. На Феликса он не смотрел, все внимание уделял еде, но нить разговора не терял.

– Опять же карьера твоя... В Москве должна завершиться. Скоро, скоро и ты к нам в институт потянешься. Не с пустыми же руками приедешь?.. Нужен багаж, авторитет, – вот ты его и накапливай. Тисни об автоматике статейку в заводской многотиражке. Этакую умную статейку. Камешек брось и в наш институт, но небольшой, чтоб не зашиб, зато другие институты и конструкторские бюро разные и проектные покрепче задень. А упор сделай на механическую часть – её раздевай догола. Мол, валки сырые и все жесткости стана мягкие, сдают, не выдерживают скоростей нагрузок. «Здорова Федора, да дура»,– так о стане сам академик говорит. Слышал?.. Но ты, конечно, так не говори: не поймут, освищут. Курс на укрупнение агрегатов у нас всеми принят, он и за границей... этот курс, но упирай на мысль: во всем должна быть мера, норма. Размеры-то, мол, раздувай, скорости разгоняй, а про надежность не забывай и про качество листа, также помни. Ты как мысль свою изобразишь таким образом, так в Москве скажут: головастый парень!.. В Москве про качество и надежность говорят много. Недавно и министр на это упирал.

Не глядя на Феликса, Пап расправлялся с ветчиной, запивал вином, а сам думал: «Так, так, первая операция подвигается, статью он напишет. Пойдем дальше».

– Статья – часть дела,– уставил он на собеседника посоловевшие глаза. – Часть, старик! И заметь: не самая важная. Главное – пресечь демагогию, болтовню. Ну... ты понимаешь... письмо там и все такое прочее. В институте осложнения, распри – письмо нам сейчас будет некстати. Особенно братцу твоему. Да, старик! Понимай конъюнктуру. Умение жить – это умение видеть процессы, разгадывать течения.

Феликс слушал его как завороженный. И внутренне ни одно слово столичного гостя не оспаривал, ни в чем не сомневался. Одно только беспокоило Феликса: как отговорить Егора и Настю от письма? О Насте Феликс думал с тревогой и какой-то болезненной обидой. Раньше она ему казалась синичкой в клетке, птичкой в кармане, теперь же...

Ему было неприятно вспоминать «посиделки» в заводском Дворце культуры. Там, как ему казалось, произошло много такого, чего бы не желал Феликс. Особенно этого... странного, непонятного союза Насти с Егором. Они весь вечер сидели вместе, пели, танцевали. А он стоял посредине зала, махал руками и мучился бессильной злобой. Украдкой наблюдая за ними, сгорал от нетерпения подбежать, взять Настю и уйти с нею, но боялся, что она не пойдет, и он тогда опозорится ещё больше.

Не торопясь отвечать Папу, Феликс вспоминал ещё и тот вечер, когда они с Настей в день открытия катка любовались Егором. Да, любовались, потому что тогда он ещё был способен любоваться Егором.

Он даже без особого раздражения выслушивал затем восторги Насти: «Как он ходит на коньках! Как бог!..» Она нередко все превосходное, чем восхищалась, называла словами: «Бог!.. Божественно!..» Феликсу было странно слышать в её устах старомодные слова, но то, как она их произносила, как вздыхала при этом, приводило его в восторг. И как он завидовал Егору! Хорошо, что Лаптев не слышал, как она его называла.

– У вас в прокатном работает Настя Фомина? – спросил Пап, словно подслушав тайные мысли Феликса.

– Работает.

– Очень хорошо. А как она к тебе относится? Феликс удивленно посмотрел на гостя. «Откуда знает?» – мелькнула мысль.

– Она невзрачна собой и меня не интересует,– соврал Феликс.

Но Пап его сразил:

– Осел! Важно, чтобы ты ей нравился, а не она тебе! Феликс насторожился, метнул на Папа недобрый взгляд. Но тот его святого гнева не заметил.

– В столицу по-разному являются: один с котомкой за плечами пришлепает, другой на белом коне въедет.

– Признаться, я об этом не думал...

– А ты думай, старик, думай. Иногда полезно бывает.

Феликсу начинала нравиться способность Папа угадывать чужие мысли. «Уж не иллюзионист ли?..»– подумал о своем новом знакомце Бродов.

– Святая наивность провинциалов! – изрек Пап. Он закончил трапезу и уютно сидел теперь в кресле, стоявшем в углу гостиной. Номер он занимал двухкомнатный, дверь в спальню была открытой: – У них под боком Конек-Горбунок, а они проходят мимо. А ну-ка, оседлай ты этого конька и вдарь шпорами! Ты, заштатный инженеришка, вдруг становишься старшим научным сотрудником любого столичного института. Через два года тебя тот же конек несет в кандидаты наук. Ты говоришь: «Я хочу стать тем-то и тем-то». И конек отвечает: «Пожалуйста, мой друг. Мне это ничего не стоит». А он: «Невзрачна собой». Ты рассуждаешь, как не понимающий смысла жизни. Любовь! Любовь в чистом виде—понятие биологическое. Человек тем и отличается от примитивного существа, что он подчинил себе силы природы – в том числе и любовь!..

– Насколько я понимаю,– пробовал возражать Феликс,– академик Фомин не пользуется в вашем институте...

– Да плевать ему на наш институт! Фомин – фигура! В руках Фомина проектирование всех прокатных станов страны. Ты немеешь при имени генерального конструктора Туполева, или Антонова, или Яковлева. И это справедливо. А Фомин?.. О нем только в газетах пишут меньше, а фигура-то он под стать им.

Пап мотнул головой, обнажил белые ровные зубы:

– Странный, ей-богу, народ! Молодой, красивый, диплом в кармане,– да ей пару комплиментов скажи – и она в сетях.

– Кто? – не понял Феликс.

– Внучка Фомина! – заорал Пап. И, утопая в кресле, проворчал: – Осел, ну, осел. Невзрачна, говорит, собой. Да длинноногую паву с лебединой шеей я тебе сейчас с улицы приведу, а толку?.. Жизнь – борьба! В ней побеждают те, кто учитывает все обстоятельства, кто ставит себе на службу все подвластные нам силы, кто умеет использовать все людские слабости.

Пап вошел в раж. Он вообще любил руководить молодыми. И говорил с ними прямо, резко, без дальних вступлений и оговорок. И чем надежнее был собеседник, тем решительнее он выражался. Феликс же был для него своим человеком. Кроме того, Феликса он считал перспективным. Кого-кого, а этого надо подковывать быстрее и крепче.

– Хватит! – сказал Пап, приподнимаясь на подлокотниках кресла и сгибая в коленях пухлые женоподобные ноги. – Говорю, хватит нам слюнявой болтовни о высоких материях. Природа есть природа. Один рождается с задатками Ньютона, другого ждет кнут пастуха или топор дровосека. Чувство прекрасного наследует тот, кто с детства окружен прекрасным. Чего-то не бывает из ничего; чего-то прорастает из глубин веков, развивается и совершенствуется каждым следующим поколением. Кажется, просто, а попробуй вот, вбей вам в голову эту истину. Иной тебя ещё в буржуазные апологеты зачислит и разные ярлыки приклеит. Трудное это дело – истину проповедовать.

Феликс в задумчивости кивал головой. Ему хоть и не нравился агрессивный цинизм собеседника, но мысль о естественном отборе, о людской исключительности близка была его сердцу. Втайне он думал: скучна была бы жизнь, если блага в ней распределялись бы поровну. К чему тогда стремиться людям одаренным и деятельным?..

– Старик! – крикнул Пап над ухом Феликса. – Как действуют «Видеоруки»? Видят они кромку листа и, когда надо, хватают? А?..

– Что-о? – не понял Бродов.

– «Видеоруки», говорю? Ну те, что братец твой изобрел. Хватают лист или, как у солдата, висят по швам? Я их не видел. И не представляю, как они видят и за что хватают. Меня они ухватили за печенку. Да. У меня они вот где сидят... – Он хлопнул себя по животу: —...в печенке!..

Потом разъяснил:

– Братец твой поручил мне заняться тут ими. Их у вас, по слухам, переделали: – фотоэлемент поставили: глазок, рычаг и все такое. И названье другое дали. Но это зря. «Видеоруки» – названье хорошее. Они в бумагах под таким именем прошли, за них деньги получены. Понял? Теперь их подновили, улучшили – так будем считать. А мы с тобой чертежи снимем, описания соорудим. Закрепим авторство Вадима Михайловича, иначе уплыть могут «Видеоруки». К тому, кто их улучшил. Понял?..

Командор уселся поудобнее в кресле, расслабляя ноги и смеживая в дремотной истоме глаза. Феликс поднялся и направился к двери, – хотел удалиться тихо, не тревожа сон Папа, но тот вдруг всполошился:

– Ты чем занят вечером – завтра, например?

– Не знаю.

– Будет охота – приходи ко мне. Нам ещё надо много беседовать. Я побуду у вас недельку. Раза два приду в цех – снимем чертежи с этих самых... новых «Видеорук», изобразим кое-что словесно и – адью!.. Ну, привет!.. Я хочу спать, старик. Устал с дороги.

Феликс – к двери. Взялся за ручку, но Пап его остановил:

– Хорошо, если статью двое подпишете, – ты и...

этот, который на собрании выступил.

– Лаптев? – Он разве?., тот самый, который...

– Сын его, Егор.

– Вот так... Ладно. Двое подпишите. А лучше, он один. Потому как фамилия твоя – Бродов. Смекаешь?..

Феликс простился, вышел. Он шел домой, как в бреду. Все, что говорил ему Пап, и решительность, с которой москвич выражал свои смелые мысли, растревожили его душу. Статью он, конечно, напишет, и все, что говорил Пап, изложит в ней – какая ему разница: писать хорошо о механической части стана или приборной оснастке – в конце концов, спор этот научный, и сам черт не разберет, кто там у них прав и кто виноват. И Егора уговорит подпись поставить. В том он преступлений для себя никаких не видел, а сторона этическая его мало интересовала.

Насчет письма дело казалось сложнее. Настю и Егора не уломать. Заметят, что сопротивляюсь – ещё больше распалятся. Ну да ладно, может, что придумаю.

Потом подумал: а Пап – оригинал! – Феликс качал головой и довольно улыбался. – Сразу повел дело запанибрата. Люблю таких!..

И странное дело! Пап теперь и физически не казался ему противным. Наоборот: полнота его была забавной и очень милой.



2

Академик Фомин проснулся рано и вышел в сад. Во дворе стояла необычная для ноября светлая тишина. Крыши домов и кроны деревьев на востоке озарились белым, струящимся, как казалось, из недр земных светом; и хоть солнце ещё не всходило, но рубиновый гребень, поднявшийся над горизонтом, размыл синеву небес и зажег над садами воздух белым светом.

Сад светился. На деревья и на землю падала серебряная морось – редкое явление! Пожалуй, за всю жизнь Фомин не видел такого. Не дождь, не роса, а именно морось. И летела она не из туч, как дождь, а из нижних слоев воздуха. И была видна лишь потому, что просвечивалась отраженными от неба лучами солнца. Так иногда мельчайшие пылинки летают и кружатся в косом солнечном луче. Но мелко моросящая масса не кружилась; она летела густой, все заполняющей мглой. Все было влажно под её дыханием. С оголенных веток яблонь, вишни, смородины, крыжовника и с кое-где оставшихся побуревших, суриково-медных листьев сбегали крупные капли. Добежав до края, они на миг останавливались, дрожали, как хрустальные сережки, но затем срывались и падали на землю.  По всему саду среди островков талого синеватого снега алмазно блестели паутинки-сеточки. Академик склонился над одной из них и долго разглядывал с виду нехитрое сооружение паука. Подивился, что в такую позднюю осеннюю пору пауки разгуливают на воле. Потом за ячейками сеточки разглядел зимнюю квартиру паука – основательное сооружение под листьями. «Ах, вот оно что! – подумал Фомин. – Защищает от сырости жилье». Крыша-сеточка не была слишком частой, в ней ясно различались границы ячеек, но капли, падая на них, не проникали внутрь, а скатывались на землю. Хитроумный паук-инженер спокойно висел снизу под надежным укрытием. «Ишь, шельмец! С вечера знал, что роса будет, и загодя тент заготовил. Как же он от ветра прячется?.. От холода?..» Академик прошел в глубину сада. Здесь под яблонькой «Золотое семечко» он вчера вечером вздумал срубить ненужный ему куст смородины. Раз ударил топором, другой, и вдруг в траве что-то пискнуло.

Раздвинул куст, увидел зеленоватую спинку жабы.

Она плотно прижалась к земле, тяжело испуганно дышала. Прыгать не собиралась, прижалась к месту, пригрелась, и дом-зимовник был для нее дороже жизни. «Шельма, как напугала!» – ворчал академик, прикрывая её травкой, сгребая к ней порезанное будылье. Теперь утром хотел посмотреть, тут ли жаба? А когда разгреб травку и увидел её, кивнул ей, прищелкнул языком.

Тут над головой вдруг разлила стеклянные трели певунья-славка, – ещё не отлетела в теплые края; на соседней яблоне заиграли-задрались синицы, и словно выражая недовольство поведением птиц, с верхушки клена, стоявшего солдатом в углу сада, закричала сорока, да так, словно кто неистово крутнул трещотку. Фомин взмахнул на нее кулаком, крикнул: «Сор-р-рока, цыц!» И сел на пенек спиленной груши, задумался.

Он потом ещё долго сидел на пне, любовался всходившей над крышами домов зарей. Вспомнил некогда поразившую его глубокой мудростью и простотой фразу из Щедрина – писателя, которого он очень любил: «В красоте природы есть нечто волшебнодействующее, проливающее успокоение даже на самые застарелые увечья». Потрогал ладонью затылок – подержал руку в одном месте, в другом: не болит! И тихая, теплая волна радости разлилась внутри. И мелькнула мысль: «Может, отступит, перестанет мучить?..» Мысль почти невероятная, но всегда готовая явиться на смену приступам хандры и сомненья – явиться и спасительным огнем подогреть мечты и желанья, осветить, ободрить изнывшую от физической боли душу. Не терзай его эта мучительная, ломающая все силы болезнь, он бы все в своей жизни перестроил на другой лад. Он бы ринулся в атаку за свои идеи, ускорил бы все свои дела, и работа бы на его конвейере скоро бы закипела.

Он этими мыслями и тем, что голова его сейчас не болит, раззадорил свой деловой зуд и решил: зайду-ка я к своему старому приятелю Савушкину. Давно у него не был.

Вечером он под старый добрый плащ пододел свитер из лебяжьего пуха, натянул теплые носки, надел резиновые сапоги, взял палку с сучковатым узлом у комля и пошел к Савушкину – с ним он много лет работал в одном институте.

«Воздух-то, воздух!.. И тишь какая! Благодать!»– восклицал он, кидая взгляд то вправо, то влево. И, далеко выбрасывая перед собой палку, ударял ею по земле и глубоко, с наслаждением вдыхал прохладу осеннего вечера. Свернул за угол дома и очутился на дороге, ведущей в лес. Некоторое время шел по ней на подъем. Миновал поселок, три дубка, выросшие на его памяти, взошел на холмик, за которым начинался спуск в низину, к лесу и редким в лесу дачам. В низине стелился туман. Из него то там, то здесь, словно из молочной реки, выходили коровы. В лесу за туманом светились окна дач, светились редко, желто-серыми, размытыми пятнами. Когда полосы тумана на них надвигались, огни угасали, другие мигали, точно глаза лесных зверей. «Ах, красота!.. Ах, благодать!..» – Фомин ещё громче ударял по земле палкой и прибавлял ходу. Он шел в низину, в туман, чтобы, как и те люди, коровы, собаки, скрыться в нем с головой, пройти по дну «молочной реки» и углубиться в лес, где теперь царствуют ночь и осень, где выпавший ещё в начале ноября снег не поддался дыханию теплого воздуха, не растаял, а лежит плотным, затвердевшим настилом, где птицы и звери приготовились к ночлегу – угомонились, смолкли, но чутко внимают посторонним звукам. «Лес, туман... и все живое, –  думал академик, – занесенная над лесом кривым палашом черная туча, и луна, взлетевшая в небо серебряным мячом, – все было, есть и будет и все подвластно вечным законам, и сама борьба в природе – процесс вечный, необходимый, следовательно, законный. Вот на землю выпал снег, и мириады насекомых гибнут, жизнь замирает в объятиях сырого холода, но минует ночь, сквозь тучи на землю глянет солнце – под теплым его дыханием новая жизнь народится, и так всегда, вечно, так идет по кругу, которому нет конца. Что же есть человек в этом сонмище природных явлений?.. Ни есть ли его жизнь, его борьба, его вседневные заботы и проблемы – лишь проявление законов природы?.. И вообще: не будь забот, хлопот, борьбы – что было бы тогда?..»

Фомин усмехнулся своим мыслям, почти вслух проговорил: «Если так, зачем же ты волнуешься, кипятишься?.. Да ты благодарить должен всех тех, кто сдерживает твои порывы, встает у тебя на пути. Они отстаивают свои понятия – следовательно, они так же естественны, как и ты. Они – двигатель твоей жизни; они так же нужны тебе, как воздух... и этот туман, и лес, и все живое».

Академик Фомин нередко и нешуточно задумывался над тем, как ему относиться к своим неладам, неудачам и всем людям, кто стремится или отсрочить исполнение его проектов, или ставит им глухую заградительную стенку. «Противники существуют помимо моей воли, – убеждал он себя, – я не властен над ними, они будут существовать и после меня – зачем же кипятиться, возмущаться; борись с ними, но борись спокойно, с достоинством; преодолевай тягость пути, как преодолеваешь ветер, дождь, грозу... Трудно? Да, трудно. И даже опасно Молния может ударить и убить... Но идти надо. Вот ты и иди. Как бы пи было тяжко – иди!..»

Усвой он такую философию, его бы не возмущал сам факт существования противников – он бы жил спокойнее, спал бы крепче и с улыбкой говорил бы с ними без нервного напряжения – и даже, возможно, кого-то бы из них уважал. И уж, конечно, голова его  не болела бы так часто. Он, бывало, и свыкался с мыслью естественного хода борьбы, устремлялся мыслью в глубину доводов, выдвигаемых против него, – и находил там немало здравых мыслей, по крайней мере, ему казались реальными некоторые доводы противной стороны, но все они тут же, как бумажное сооружение на ветру, рассыпались, едва он узнавал истинные причины и цели своих противников.

Савушкин жил в маленьком флигельке, метрах в ста от дачного поселка ученых. Его флигельком начиналась деревня Мишино. Она точно боялась открытого места и пряталась в лесу, а флигелек Савушкина выпрыгнул на пригорок и стоял словно дозорный.

«Сюда двадцать лет ездил! – с горечью подумал академик и вспомнил, как, будучи директором института, хлопотал для Савушкина, «жившего в подмосковной деревне», квартиру в Москве, и райсовет уже выделил для него жилье, но академик к тому времени ушел из института, и новый директор отдал квартиру другому сотруднику. Фомин, вспомнив об этом, сбавил шаг, нетерпеливо повел шеей. Воспоминание ему было неприятным. «Не довел до конца дела, не довел», – корил себя Фомин.

Калитка была открытой: академик прошел внутрь усадьбы и увидел в саду, в кустах смородины, четыре улья и среди них Савушкина.

– Молодой человек!– с шутливой и нарочитой строгостью крикнул Фомин. – А ну-ка, подавайте сюда медовуху! Или медовой сыты?..

Савушкин встрепенулся на знакомый голос, бросил на крышку улья сотовую рамку и побежал навстречу академику. В полинявшей фуфайке, в истертых коверкотовых брюках и резиновых сапогах он имел вид закоренелого деревенского жителя. И только аккуратно подстриженная голова Савушкина, волнистые седые волосы и большие приветливые глаза были те же, в них было то же выражение сдержанной веселости, застенчивости и какой-то врожденной робости. Савушкин неловко всплескивал руками, клонил голову то в одну сторону, то в другую – и что-то говорил, восклицал, было в его жестах и словах больше суетливой неловкости, чем радостного изумления.

Казалось, он стеснялся своего вида. Он то показывал на беседку, где можно было присесть, то тянул академика в дом и все говорил и говорил. Скороговоркой обронил: «Я в институте не работаю. Да, Федор Акимович, не работаю».

До академика не сразу дошел смысл этих слов, и, когда он их понял, остановился на тропинке к дому, строго спросил:

– Как не работаете? А где же вы теперь?..

– Нигде, Федор Акимович, нигде. И жена от меня ушла, и дочка уехала... – вышла за офицера и уехала на Дальний Восток. Один я теперь, как перст.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю