355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Дроздов » Горячая верста » Текст книги (страница 4)
Горячая верста
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:32

Текст книги "Горячая верста"


Автор книги: Иван Дроздов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)

– Кто вам преподавал прокатное дело в институте?  Феликс в запальчивости, свойственной молодому человеку, ответил:

– Я инженер и в данном случае высказываю свое мнение.

– Собственных мнений в чистом виде,– проговорил лениво и примирительно Фомин,– не бывает. Мнение нам всегда навязывают: в одном случае жизнь, практика, в другом – люди. Есть только мера самостоятельности мышления. Если она у вас достаточно серьезна, то я вас поздравляю. Но сейчас, вольно или невольно, вы повторяете аргумент моих противников. Я им на это говорю одну и ту же фразу: «А как же вы перейдете к строительству полностью автоматизированных заводов? Или у вас есть другой путь, кроме сплошной автоматизации?..»

Феликс не сразу нашелся с ответом. Лаптев-старший, внимательно слушавший этот разговор, спросил:

– А что говорят вам, Федор Акимович, ваши противники?

– Находят что сказать. Люди они умные.

Ирония академика покоробила Феликса. Вспомнил, как однажды, будучи в гостях у старшего брата, стал невольным свидетелем разговора ученых, слышал, как ученые развенчивали Фомина, называли его комиссаром науки. Люди там все были приятные, умные, со вкусом одеты. Они и отца Феликса хорошо знали, признавали в нем современного композитора... Очень, очень там были хорошие люди. Как понял их Феликс, они не возражают против курса на большие агрегаты в металлургии, но всякую «фоминскую затею» встречают в штыки. Полагают, что старик «замахивается чересчур», «не заботится о качестве», «жмет на скорости» и не думает, как можно эти скорости подчинить автоматам. Весь институт, насколько уяснил Феликс, проводит идею умеренного увеличения габаритов и не плетется в хвосте у... этой старой перечницы. Феликс так себе мысленно и сказал: «перечницы», и почувствовал, как нетерпение его переходит границы, как ему хочется бросить в лицо академику обвинения в гигантомании, промямлил:

– Жизнь идет вперед, и новое никому не остановить.

Фомин кинул на него беглый взгляд; казалось, в нем выражалось больше любопытства, чем раздражения и желания спорить. И он тактично промолчал. В разговор вступила Настя:

– Что же, по-твоему, можно считать новым в станостроении?

– На Ждановском заводе построен стан-улитка – размером с вагон: вот это, я понимаю, новое.

Фомин оживился при упоминании стана-улитки, распрямил плечи и как-то добродушно, с чуть заметной улыбкой взглянул на Феликса. Однако и на этот раз ничего не сказал оппоненту. Не сказал, хотя на языке академика уж готова была фраза: «Ведь автор-то «улитки» я, Фомин!»

Настя поправила на голове серую шапочку с маленьким козырьком и села на лавочку около деда. Серого цвета, как и шапочка, юбка у нее не была короткой, но и не настолько длинной, чтобы полностью прикрывать коленки. И Настя, испытывая неловкость от неосторожных взглядов Егора, думала: «Смешной он... нескладный». Егор был весь в движении; то на того смотрел, то на другого – и все порывался что-то сказать, вставая, ходил по кабине, снова садился.

И не мог справиться с искушением смотреть на Настю. Он только сейчас увидел её близко, и, как это нередко бывает с молодыми страстными натурами,– в один миг для него в чистых глазах девушки открылся целый мир неизведанной жизни.

А Настя действительно была хороша, особенно когда улыбалась. Мягкая доверчивая улыбка делала её похожей на девчонку, подростка, готовую идти навстречу с людьми с ничем не омраченной доверчивостью, которую можно встретить только в юном и добром сердце. Егор смотрел на Настю, и его душу терзали мысли: она – начальник, инженер, внучка академика... Живет в своем мире. Живет другими интересами и на людей, подобных ему, смотрит только как на товарищей по делу.

– Настенька! – громко обратился академик к внучке.– Ты была в Жданове на практике и, наверное, видела стан-улитку?

– Я даже на нем несколько дней работала; он небольшой, с вагон будет,– очень остроумно устроен, этот стан. Из листа на нем выгибают трубы: крутят, точно папиросу-самокрутку. И затем сваривают. Вот только скорость на нем черепашья.

– А ты не помнишь, Настенька, кто конструктор?

– Нет, дедушка.

Фомин нахмурился и почувствовал тупую боль в затылке: он знал, повышается давление. И ещё знал: надо немедленно принимать лекарство и ложиться в постель, но он не мог уезжать домой. Старший мастер стана обещал ему записать все причины простоя стана. Академику эти записи были нужны для предстоящего разговора в Совете Министров.

– Как ваша фамилия, молодой человек? – поинтересовался Фомин, глядя на Феликса. И тут же счел нужным пояснить причину вопроса: – Мы с вами коллеги... общее дело нас объединяет...

– Моя фамилия Бродов. Феликс Бродов.

– Приятно, приятно... У вас очень звучная фамилия: Бродов! Красивая фамилия. Не то, что, скажем, моя: Фомин. Или вот его: Лаптев. Но позвольте: Бродов! Бродов – директор столичного института – он не родственник вам?..

– Родной брат.

– Ах, вон что! М-да, приятно. Это очень хорошо... иметь такого брата. У них в институте...– где работает ваш братец...– тоже есть оппозиция к великанам. Они там даже словечко придумали: «Гигантомания».  Словечко неприятное. Мания, все-таки! Болезнь... Кому понравится. Ну, словом, это те, кто из новаторов. Из этих... новых новаторов...

Фомин грустно смотрел на Феликса и думал не о нем, а о таких же вот, как он – молодых, здоровых, полных сил. Опыт в готовом виде они переняли у старших: – ох, хо, хо... Вот уж, воистину, жизнь – борьба; и как это хорошо сказал древний ученый, просто и хорошо, главное, на все века верно. И неужели не будет того времени, когда люди, преследующие во всем лишь свои собственные интересы, переведутся, когда людская природа преодолеет в себе алчность, будет слушаться голоса совести; неужели не будет того времени, когда люди, занятые стремлением делать добро, смогут отдавать все силы только полезному труду, одному процессу познания природы, одной борьбе с темными силами природы, а не преодолению низменных инстинктов внутри самого же человеческого общества. Лев Толстой называл войну противным человеческому разуму и всей человеческой природе событием. Великий провидец имел в виду войну между народами, битву армий, открытые схватки солдат. Но кто осмыслит, кто оценит потери в иной войне: в неслышной, невидимой, непрекращающейся со времени зарождения людского рода битве умов и душ. В этой битве нет армий и полководцев, не гремят выстрелы, не блестят на солнце клинки,– тут порой даже не услышишь громких слов и ругательств. Но тут есть победы и поражения. Тут есть потери.

Иногда кажется: ни прогресс, ни просвещение не убавляют в мире зло и насилие; несомненно, что сердце от просвещенного ума смягчается, но и то верно: зло, помноженное на прогресс, усиливается, становится изощреннее. Подумать только: человек злой воли становится опаснее оттого, что он ученее и умнее. Лавочник воровал кусок мяса, провизор подливал в лекарство воду, дантист обирал страдающих – обирал по копейкам... Зло, конечно. Подлость! Ну, а если злой человек увенчает себя дипломами да проникнет в доверие к людям?..

Академик, погруженный в невеселые думы, не видел, как из кабины поста выбрались сначала Егор Лаптев, а за ним Феликс и только Настя, встревоженная нездоровым видом деда, оставалась сидеть притихшая и печальная. Павел Лаптев ходил возле панели управления, заглядывал то в левую сторону стана – там была нагревательная печь и возле нее продолжали хлопотать слесари, – то он смотрел вправо, пробегая взглядом по всей линии средних и чистовых клетей,– там, далеко, линия стана сужалась, постепенно растворяясь в синеватой дымке.

Главный оператор стана сел на свой круглый стульчик и сидел за пультом, точно пианист, ожидавший взмаха палочки дирижера. Ему было под пятьдесят лет, его красивые, вьющиеся невысокой волной волосы так же, как в молодости, покрывали голову, но на левой стороне над высоким крутым лбом, и особенно на висках, густо проступила матовая изморозь, словно летучий иней спустился над головой и оставил на ней след. Он был ещё по-спортивному крепок и гибок, но вязь морщин на лбу и крупные складки у носа придавали его лицу выражение усталости и затаенной, едва уловимой грусти.

Команда приготовиться к пуску стана прозвучала в громкоговорителях на всех постах. Павел Лаптев смотрел в сторону нагревательной печи и ждал, когда первая заготовка выйдет из огнедышащего жерла.

Стоявшему рядом с ним академику он сказал:

– Слитками завален весь складской пролет – нам бы опростать его немного.

– Ну, а если, не дай бог, стан ещё дольше простоит,– задумался академик,– куда тогда конверторщики денут металл?

– Грозятся сваливать нам на голову,– засмеялся Лаптев.– Место для металла, Федор Акимович, и на дворе найдется. Был бы металл.

Горячие слитки стали выплывали из печи одна за другой. Академик Фомин стоял рядом с Лаптевым. Усталости на его лице как не бывало: он стоял прямо с откинутой назад головой. На сухих желтоватых щеках старика играли всполохи от пролетавших листов; в глазах, блестевших молодо и озорно, радость, какую может испытать только человек, совершивший что-то очень значительное и теперь со стороны наблюдающий за результатами своего труда.

Академик Фомин никогда не умел спокойно смотреть на работу своих станов, которых он сконструировал более двух десятков. И особенно его волновали шум рольгангов и валов в моменты первых пусков и затем в тревожные дни освоения проектной мощности. Как мать, затаив дыхание, наблюдает за первым шагом своего ребенка и старается помочь ему, поддержать рукой или хотя бы одним только пальцем, так он с замиранием сердца провожает в долгую самостоятельную жизнь своих питомцев. И всегда при этом его мозг мучительно терзает вопрос: «Все ли пойдет хорошо?.. Наберет ли проектную мощность?.. Не завысил ли я его силу?..» Тут была и честь ученого, его престиж, и проверка технической зрелости его ума. Ну, а этот стан особый. ещё никто не строил станов такой титанической силы. Даже в умах многих теоретиков не укладывалась способность нового фоминского стана производить назначенный ему объем работы в единицу времени. И, может быть, потому, против этого его детища особенно ревностно выступили противники «гигантомании» – в родной стране и за рубежами: одни считали невероятной, абсурдной запроектированную скорость проката, другие предсказывали неизбежность поломок, катастроф, гибель многих людей, третьи подчеркивали немыслимые для нынешних материалов механические нагрузки. Иные говорили: абсурдно сосредоточивать подобные мощности на одном пятачке. В случае войны одной бомбой можно вывести из строя такую махину. Но больше всех упорствовали экономисты – вбухаете народные денежки, а ну как стан не пойдет, ну как при первых же испытаниях он, как норовистый жеребец, станет дыбом?

И что ж: был свой резон в опасениях экономистов. Стан хоть и пошел, но не с той резвостью, какую от него ожидали.

«Ну, а если подведет твой стан, если он и через месяц, через год будет выдавать только половину?.. Что ж тогда прикажете делать, академик Фомин?.. Может быть, тогда вы предложите правительству рядом с вашим поставить ещё один стан – такой же?.. Но вы хорошо знаете, каких он средств потребует от народа?.. Это ведь вы сказали в интервью корреспондентам: «Да, стан дорогой, очень дорогой. За те деньги, которые пошли на его постройку, можно на пустыре поставить большой современный город». Или не вам принадлежат эти слова?.. Помнится, вы тогда сказали и другое: «За четыре-пять лет работы стан полностью окупит себя». Ну вот, все вы помните, все это вы заявляли перед целым миром. А стан ваш стоит да постаивает. Ну, что вы скажете теперь, уважаемый Федор Акимович?..»

Этот мысленный диалог академик вел с самим собой, но в то же время спорил с воображаемым противником. Фомин думал: «Ничего, ничего – погодите немного. Стан выйдет на проектную мощность, и тогда всякий, кто готов изощряться в подобных вопросах, будет посрамлен и пристыжен». Тогда он положит на стол министра чертежи поточной линии: конвертер – установка непрерывной разливки стали – стан «2000». И противники подожмут хвосты. Они не посмеют, как теперь, подвергать сомнению его детище. Тогда академик Фомин может считать свою миссию в жизни оконченной. Поточная линия – венец его желаний, его лебединая песня. Пока он сделает лишь звено в металлургическом цикле – это звено лишь свяжет сталеплавильный агрегат со станом, этим будет положено начало создания металлургического конвейера, будет устранена несправедливость, сложившаяся в техническом мире исторически – несправедливость очевидная, вопиющая. Если в сфере холодной обработки металлов уже в начале тридцатых годов была пущена первая автоматическая линия,– это линия инженера Иночкина на Сталинградском тракторном заводе – и с тех пор линии, управляемые одним человеком, стали внедряться по всему миру, а в наше время уже появились полностью автоматические производства, группы производств... Всюду, где только поспел инженерный ум, всюду, но не в металлургии. Здесь, как и сто лет назад, производство разбито на ячейки, и между ними нет машинной связи. Заготовки для стана можно взять и с соседнего конвертора, но их можно привести и за тысячу километров. А как сложно и громоздко это вековое обособление! На «Молоте» одного только транспорта не меньше, чем на иной железной дороге. Кто только и где только не нянчит остывшую заготовку. А затем, прежде чем запустить на рольганги стана, её отправят в нагревательные колодцы, затем в нагревательную печь, снова разогреют докрасна, да тогда только на стан, под клети проката. Но почему?.. Почему труднейшее из производств должно отставать в развитии?.. Кто сказал, что несправедливость эта у металлургов на роду написана?..»

К счастью Фомина, он рано нащупал магистральную дорогу, ведущую к потоку в металлургии; дорога эта – крупные, высокопроизводительные агрегаты. ещё в молодости он вошел в семью дальновидных ученых, ратовавших за большие домны, могучие мартены, конверторы, прокатные станы. Отечественная металлургия может почитать за счастье, что тогда победили именно эти ученые, а не те скептики, которых страшили большие размеры и которые много положили сил в противодействии «гигантоманам».

Академик Фомин вспоминал свою молодость, – ему было приятно мысленно вернуться в былые годы, стоя рядом с Павлом Лаптевым, наблюдать за работой стана,– за его ещё не очень твердыми, но могучими шагами.



2

Бродов, встревоженный состоянием автоматики на новом стане, и прежде всего, своим прибором «Видеоруки», вновь ехал на завод —на этот раз с твердым намерением побывать у своего фронтового товарища Павла Лаптева и посетить директора завода Брызгалова. «Я должен произвести глубокую разведку,– думал Бродов по дороге в Железногорск.– Мне нужно знать, что они думают об институте автоматики, что собираются делать».

Директора завода Бродов застал в приемной; Брызгалов собирался уходить по цехам и давал секретарше наставления. Бродов распростер руки и пошел навстречу Брызгалову, словно к доброму, старому другу: – Как хорошо, Николай Иванович, что мы с вами не разминулись! Здравствуйте! Как живы?.. Да вы по-прежнему молодец!..

– Очень рад вас видеть, Вадим Михайлович! Очень рад! – Директор завода повернулся к секретарше:– Позвоните в доменный, приду к ним попозже.– И опять к Бродову:– Вы у нас вечность не появлялись и – вдруг!.. Какие это ветры занесли вас? Уж ни готовится ли для завода новая эпопея?

«На линию Фомина намекает,– подумал Бродов, видно, линию ждет».

Брызгалов раскрыл дверь кабинета, приглашая Бродова; и сам, не стесняясь секретарши и двух посетителей, ожидавших в приемной, склонялся перед гостем в почтительной позе и говорил всякие учтивые слова, но в голосе и во всех жестах было что-то ироническое.

– Вы редко приезжаете на «Молот»,– продолжал директор,– но если появляетесь, так со значением. В прошлом году, я помню, как посетили нас, так начались хлопоты с конвертором, и ещё разные новшества внедрялись. Вы как ласточка, несущая на крыльях весну, приносите новинки, планы и всякие реформации.

И в этих словах слышалась ирония, тонкая, глубоко спрятанная, но ирония; директор не говорил, а пел и слова подбирал круглые, приятные.

В кабинете Брызгалов помог Бродову снять плащ и чуть задержался у шкафа, давая возможность гостю пройти на облюбованное место, а когда увидел, что Бродов не собирается садиться, а в раздумье ходит по ковру, предложил:

– Чайку не хотите?

– Пожалуй, Николай Иванович. Не откажусь.

Брызгалов раскрыл дверь, спрятанную за тяжелыми портьерами, и они очутились в небольшой комнате, обитой дорогими светло-зелеными обоями. Посредине стоял овальный столик, и к нему придвинуты четыре стула со старомодной, богатой вязью на спинках. В дальнем углу сиял белизной большой с острыми углами холодильник, а у стены под ярким натюрмортом манили к себе два кресла и журнальный столик с блестящим изумрудным верхом.

Столичный гость опустился в одно из кресел и придвинул к себе столик. На нем тут же появились коньяк, бутылка марочного вина и закуски.

Бродов, намазав тонкий ломоть булочки черной икрой, продолжал разговор в тоне дружеской беседы:

– Новый стан у вас полуночник,– он больше по ночам работает: я и сегодня прикатил ночью, да только и счастье имел несколько минут наблюдать его в деле. Прекрасное, я вам скажу, зрелище! Я на что жизнь посвятил машинам, и все время среди механизмов, в мире всякой техники, а при виде махины такой  теряюсь и все думаю: не задавят ли нас, людишек маленьких, вот такие железные великаны; не грохнут ли они однажды по земле-матушке своими стальными ручищами и не расколошматят ли её на части?..

Бродов забросил одну ногу на другую, мелкими глотками пил коньяк и ни на минуту не забывал о цели своего визита: узнать, не готовится ли на заводе акт дефектов автоматики нового стана и какую позицию занимает директор к проекту Фомина – к строительству на «Молоте» первого звена металлургического конвейера. И вообще: знают ли тут о решении Ученого совета института?.. Что думают о его, бродовской позиции, в этих делах?..

В последних числах декабря в министерстве соберется коллегия,– там должны принять решение: строить поточную линию на «Молоте» уже в будущем году или отложить строительство до неопределенного времени. Вопрос для Бродова важный. Он должен костьми лечь, но отложить строительство линии. И не потому, что его принципиальный взгляд противоречит идеям Фомина. Бродову одно нужно: оставаться на посту директора института, не сдавать завоеванных в жизни позиций. Бродов не бог, не академик Фомин... Одно неверное решение, и он вылетит из седла. Противники Фомина в институте сильны – поддержи он фоминское звено – и он лишится расположения важных люден. Чего доброго: они станут теснить его. Нет, нет. Бродов достаточно умный человек, он не считает себя Дон-Кихотом. Да и нет теперь почвы для рыцарства. Повсеместное вторжение автоматики, электроники подвинуло ум в сторону расчета, утверждает в жизни культ рационализма. Недаром в Америке из новейших социальных теорий на первое место выдвигается управленческая теория – наука об искусстве управлять обществом. Технокарты, менеджеры выдвигаются на первый план. Капиталисты знают, что ныне силен тот, кто умеет в себе усмирять буйство человеческой натуры. Только разум, и никаких эмоций!.. У нас, конечно, другая система, другие условия, но умение подавлять свои собственные эмоции и подчинять себя трезвому расчету нужно и нашему руководителю. Десять – пятнадцать лет назад человеку, вздумавшему исповедовать подобную философию, он бросил бы в глаза: «Программа эгоиста! Кредо дельца!..» Но теперь нет, не осудит ни себя, ни себе подобных. Наоборот, при виде человека, умеющего рассчитывать каждый свой ход, скажет: «Умный человек, понял дух времени». Как жизнь принудила гусеницу принять зеленую окраску и тем охранить себя, так ныне, по мнению Бродова, умный человек, заняв пост руководителя, вынужден смирить гордыню, подавить собственную волю, поглубже упрятать личные симпатии и антипатии– он должен быть бесстрастным, как робот, и только одно условие выполнять с точностью: зорко глядеть по сторонам и вовремя видеть надвигающуюся опасность. И в зависимости от надвигающейся угрозы принимать белый цвет или черный. Секрет руководства ныне как раз и заключается, по мнению Бродова, в умении видеть окружающие тебя силы, вовремя вспрыгивать на ту чашу весов, которая в данный момент перевешивает. Нелегко было воспринять эту истину, противилась душа такой философии, но как необъезженный конь, почувствовав на спине седока, бросается то в одну сторону, то в другую, вскидывает задом, встает на дыбы, но, в конце концов, смиряется, так смирился Бродов под силой жизненных обстоятельств. Он ещё когда работал в Министерстве черной металлургии и чувствовал в своей руке сильную руку именитого тестя,– ещё в то время и сам был поклонником сверхмощных агрегатов и с трибуны, и в частных беседах нетерпеливо и горячо судил людей, сдерживающих внедрение потока в металлургии. «Поток, конвейер,– говорил обыкновенно Бродов,– завтрашний день металлургии. Горняки и те вырвались вперед, у них струги-автоматы, лава без людей, а у нас, как и сотню лет назад – все разбито на ячейки: домна, мартен, стан...» Да, так он говорил. Однако законы жизни суровы. Когда он, молодой кандидат наук, получил назначение в институт директором, то тесть его, выходивший в те же дни на пенсию, сказал ему: «Поток это хорошо, это уже нынешний день металлургии и особенно день завтрашний. И ныне все разумные люди за поточное производство, за конвейеры. Но домна не станок, её не так-то просто заключить в поточную линию. Металлургия это огонь, давление, высокие температуры. С потоком нельзя торопиться».

В другой раз тесть пригласил прогуляться, заговорил откровенно, доверительно.

«В институте – разные люди, есть там и противники академика Фомина» – «Но Фомин – прогрессивный ученый, по его проектам...» – «Верно, – согласился тесть – но если фоминский стан на «Молоте» прошел сравнительно легко, то его первое звено металлургического конвейера – или, как ещё говорят, «фоминское звено»—встречает серьезное сопротивление». «Оно несовершенно?..» – «Нисколько! – возразил тесть. – Наоборот: оно очень совершенно, и, по моему убеждению, быстро выдвинет нас вперед по сравнению с Америкой, но... – тут он многозначительно поднял указательный палец, —...есть и другие проекты. И к этим другим проектам уже готовятся в умах приборы управления и контроля. Вот тут-то и таится для тебя западня. Человек ты в институте будешь новый, багажа у тебя никакого, знаний – тоже... Придешься по нраву – поддержат, станешь гладить против шерсти – сомнут».

Крепко тогда задумался над словами тестя Вадим Бродов. И в долгих беседах со своей совестью решил примерно так: видимо, нет у меня другой линии поведения. Ну что ж, смирю гордыню, – на время, конечно, а там присмотрюсь, наберусь силенок и уж тогда стану проводить свою линию – по совести и убеждению.

С тех пор пролетели, как два коротких дня, два года. Многое изменилось во взглядах Бродова, даже в характере его, как ему кажется, произошли перемены, но неизменным остался взгляд, внушенный тестем. Камень, положенный тогда в фундамент жизненной философии, держит и поныне все основание его директорской карьеры.

В институте Бродов увидел поле боя, расстановку сил,– узнал в лицо бойцов одной стороны и другой. Но, главное, здесь он усвоил тактику борьбы.

Были среди ученых и горячие головы, и молодые петушки, но опытные бойцы, как заметил Бродов, не любили лобовых атак. При встрече они друг другу улыбались. И манера выражать свои мысли, и терминология была одна для них. Никто из них не возражал против идеи поточных линий в производстве металлов, и против сверхмощных агрегатов,– нет, зачем же – ради бога! Конечно же поток!.. Но... Какая скорость плавки, проката, какая температура, давление?.. Выдержат ли материалы?..

И так далее, все в этом роде.

Увидел воочию Бродов, что академик Фомин – большая сила, он крепко давит на одну чашу весов, но жмут на другую «умеренные». Их много на заводах, в министерстве, в институте,– особенно в институте,– и всюду, где есть забота о развитии металлургии. Что же до институтских – они против фоминского звена, предлагают строить первое звено конвейера по их проектам.

Вот и жмут на чаши две силы, и давят... Чаши летят вверх, то вниз, в глазах рябит, впереди туман – подчас ничего не видно.

Брызгалов – козырной туз в игре. Чью сторону поддержит директор завода? Союзник ли он его, Бродова, или противник? Если союзник, то Бродов уже сейчас сумел бы тонко деликатно использовать Брызгалова в своих интересах, если же противник, спланирует свою тактику к нему, будет знать и видеть очередной риф, а это поможет избежать многих опасных столкновений.

А тут ещё один риф неожиданно всплыл на пути – Павел Лаптев. Но к Лаптеву он заедет вечером, с ним речь впереди.

Бродов старался прочесть в спокойных зеленоватых глазах Брызгалова его настроение, тайный ход мыслей.

Брызгалов тоже, как и Бродов, бдительно охранял свои интересы, только интересы его были иного свойства: не частные, не личные, а интересы общественные, государственные. И Брызгалов, как умный человек, давно занимающий пост директора крупнейшего в стране металлургического завода, понимал, что интересы государственные подчас охранить бывает труднее, чем свои личные.

– На днях я стан ваш в работе наблюдал, – заговорил Бродов, создавая впечатление, что он далек от каких-нибудь личных интересов и занят только тем, как бы помочь заводу в его делах и планах, в его развитии. – Я человек городской, и всю жизнь посвятил машинам, но тут, Николай Иванович, глядя на это скопище тысяч машин, соединенное в одно целое... – тут и я, признаться, теряюсь. И мысли приходят в голову: а не одолеют ли человека им же созданные машины, не раздавят ли, как букашку?..

Бродов засмеялся, покачал тяжелой, начинающей седеть головой, делая вид, что он, конечно же, шутит, но и в шутке его заключена доля философских размышлений.

– У человека есть серьезное основание опасаться машин, – в тон ему отвечал Брызгалов. – Машины, как люди, они как и мы, образуют коалиции, соединяются в союзы, – словом, стремятся сообща достигать своих интересов. Было время, когда колесо – первейший элемент машины – в одиночестве бежало по дорогам, потом рычажок к нему прилепился, валик, а позднее кривошипный механизм. В прошлом веке колеса и рычаги соединились с паром, с электричеством, ныне с электроникой, а в какие системы завтра они объединятся, мы решительно предугадать не можем.

– Человек, пока он царь природы, меры должен принять против коалиций машин? Не объединять их? Не давать великанам разрастаться?.. – тоже дипломатично, намекая на проект Фомина, заметил Бродов. Впрочем, словам своим он и на этот раз придал несколько шутливый тон.

– Железные великаны – порождение страстей, а страсти неуправляемы; их не уймешь одним нашим желанием или даже законом.

«Уходит от темы, хитрец», – думал Бродов, между тем как Брызгалов, смотря на гостя наивным взглядом, продолжал развивать отвлеченные мысли о техническом прогрессе и о том, что прогресс этот совершается по инерции от сообщенного ему однажды толчка, и что от сознания человека он не зависит. «Он, может, прикидывается простачком, а сам все видит, все понимает», – продолжал свои невеселые мысли Бродов и одну за другой рисовал в своем воображении атаки фоминцев на автоматиков, на него лично, как автора «Видеорук»; он представлял, как сюда же, в этот директорский салон, приходит раздраженный, ворчливый Фомин и как они тут вместе, может, в таких же позах, усердствуя друг перед другом, клеймят «трусость Бродова», его «нерешительность в государственных делах». «Если они заодно, они любую силу сломят. Не прыгнуть ли мне на их чашу?..»

Бродов оглядывал Брызгалова, его сухое, суженное книзу лицо – он был крепок, здоров, спокоен – в неторопливых движениях его и в словах чувствовалась уверенность человека, хорошо знающего свое дело, – та самая уверенность, которая отмечает натур глубоко правдивых и честных перед собой и перед людьми.

Бродов повернулся к окну, стал смотреть на ряды труб – из них дым валил в небо: и корпуса цехов тянулись во все стороны, и не было им конца; за группой мартенов поднимался черный, как ворон, конвертор, за ним цехи прокатных станов, и все шире и длиннее тянулся по краю завода фоминский стан, и рядом с ним градирни: они точно гигантские матрешки вышли на лужайку и закружились в праздничном хороводе. «Как он всей этой махиной управляет», – подумал о Брызгалове. И невольное уважение к директору являлось во взгляде Бродова, в его мыслях об этом с виду простом и даже простоватом человеке.

Бродов сделал для себя вывод, что Брызгалов и Фомин – союзники, это несомненно. Тогда он задался другой целью: выведать, не собираются ли металлурги послать в министерство акт о дефектах автоматики. Феликс рассказал ему о беседе академика Фомина с сыном Павла Лаптева Егором, о хронометраже, который тот ведет изо дня в день, и этот-то хронометраж озадачил Бродова больше всего. «Они исследуют дефекты, знают их. Даже этот... простой работяга...»

Вадим с тревогой спросил Феликса: «Как там мои «Видеоруки»?.. Тоже барахлят?..» Феликс с каким-то глупым удовольствием ответил: «Из-за них-то чаще всего и стоим». Вадим отвернулся от брата и больше ничего у него не спрашивал. Записная книжка Егора не выходила у него из головы, его, сына своего бывшего командира, он теперь ненавидел больше, чем кого-либо в жизни.

Очнувшись от невеселых мыслей, Вадим вновь заговорил о стане и так, между делом, стал говорить о предмете своего особого беспокойства.

– «Видеоруки» бездействуют – вы их приказали отключить и верно сделали, но мое дело родительское; мне жалко и больно на них смотреть...

– Извините, Вадим Михайлович, я что-то в толк не возьму.

Брызгалов знал историю с «Видеоруками» и автора их знал, но деликатно устранялся от обсуждения щекотливой темы. Впрочем, ждал, какие доводы приведет в свое оправдание Бродов.

«До них ли ему!» – с облегчением вздохнул Вадим Михайлович и вновь посмотрел в окно, прислушался к негромкому, но могучему неизбывному гулу, стоявшему здесь всюду, проникавшему во все поры, идущему, казалось, из каких-то вселенских глубин.

– И какая болезнь у них случилась – ума не приложу,– в раздумье продолжал Бродов, глядя на вьющийся из труб мартенов дым.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю