Текст книги "Плотина"
Автор книги: Иван Виноградов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
– Ну так когда же на рыбалку, Николай Васильевич?
Хозяин же пребывал пока что в растерянности. Дело в том, что, услышав в прихожей голос начальника стройки, он быстренько вскочил с постели, начал натягивать брюки, затем стал искать рубаху, но так и не нашел ее – остался в пижамной куртке. От всей этой торопливости он неожиданно запыхался, что особенно сильно и смутило его: предстать перед начальством в таком болезненном, почти загнанном виде было обидно.
Ответил он все же уверенно:
– Думаю – через недельку, Борис Игнатьевич.
– Вот это разговор!
Тут на помощь пришла Зоя и рассадила всех по местам – гостя на стул, хозяина – на свою койку.
– Вот это разговор! – повторил Острогорцев. – А то вдруг узнаю: заболел Густов-старший. Не поверил. Решил сам проверить.
– Правильно, что решили, – проговорил Николай Васильевич. – У нас могут и лишнего наговорить.
– В самом деле, что-то я не припомню… или память стала подводить? – Острогорцев и сам заметил, что слегка пококетничал насчет своей памяти. – Не помню, чтобы вы хворали когда-то.
– На вашей стройке не было – это точно, – подтвердил Николай Васильевич не без удовольствия.
– Что врачи говорит?
– Я понял так, что они меня решили на профилактику поставить. Как старый бетоновоз.
– Ну вот теперь мне все ясно! Профилактика – вещь полезная. Потому что впереди у нас самый трудный и самый главный год, и на нас теперь слишком много народу смотрит – и сверху, и снизу, и со всех боков…
Николай Васильевич чувствовал себя неловко и как хозяин. Он извинился и позвал Зою, чтобы она собрала на стол: время-то ужинное. Но гость остановил и хозяина, и появившуюся тотчас хозяйку.
– Пожалуйста, не хлопочите, Зоя Сергеевна, – сказал он. – Мне еще с ленинградцами ужинать предстоит, Там будут и тосты.
– Это в официальной обстановке, а тут в домашней, – все еще пытался хозяин соблюсти этикет.
– Водка и коньяк везде одинаковые, от них везде хмелеешь. И никуда от них не денешься. Ты – хозяин, у тебя гости. Бывает, что и высокие гости.
– Так вот я и говорю… – усмехнулся Николай Васильевич.
– Нет-нет, пощадите и меня, и себя. Вам, я думаю, тоже не стоит.
– Вообще-то правильно, – согласился хозяин. И успокоился.
И наступила заминка.
Острогорцев пожалел, что не расспросил Юру поподробнее, о чем тревожится, из-за чего переживает Густов-старший. Надо было не отпускать Юру так сразу. Однако по-другому не получается: все время перед глазами и вокруг толпится народ. С одним разговариваешь, другой через его плечо тянется и тоже просит выслушать. Так и живешь. Вроде бы начальник, а сам себе не хозяин. Люди идут и идут, приносят с собой вопросы и жалобы, и каждого надо выслушать, и по каждому вопросу принять решение, да еще и не очень затягивать, чтобы освободить мозг для новых вопросов и решений. С Юрой тоже так было. Принял решение – «Ждите меня вечером», – запомнил это для себя и продолжал выслушивать других, высказываться по другим поводам.
Ну что ж, надо принимать решение и теперь.
Чтобы не хитрить, не дипломатничать и не тянуть понапрасну время, спросил прямо:
– Ну а что же все-таки тревожит вас, Николай Васильевич? Если вот так, по-мужски спросить.
Николай Васильевич вздохнул. Он понял, что ему выпадает редкий случай напрямую высказать главному начальнику свои душевные волнения и сомнения. Другой такой возможности, пожалуй, уже не дождешься: одно слово Острогорцева – и пусть потом дорогой Мих-Мих что угодно предлагает, ничего он уже не изменит. Да, надо собраться с духом и откровенно сказать: не хочу на пенсию!
А сказать-то и не мог. Мешала гордость. Никогда еще ничего за свою жизнь не выпрашивал у начальства, так не начинать же теперь, на старости лет… А тут еще услышал гулкие и частые удары своего сердца, и это сначала отвлекло, затем приостановило его: вот, мол, что для тебя важнее теперь – как стучит сердце! Если оно так сильно забеспокоилось от одного только приближения к разговору, то как же дальше-то?
– Что-то не узнаю старого солдата, – подзадорил его Острогорцев и снова вспомнил недавнюю статью в газете, прямоту и откровенность Густова в разговорах со столичным журналистом.
Николай Васильевич еще раз вздохнул и проговорил;
– Вопрос поставлен прямо, так же надо и отвечать на него. Действительно, тревоги есть.
– О чем же?
– О завтрашнем дне.
– Ну, если в широком, глобальном смысле, то все мы об этом тревожимся, но пока что, честно сказать, не заболели от таких мыслей. Что-нибудь личное?
– Да оно и личное и общественное вместе, – начал Николай Васильевич и неожиданно заговорил о делах стройки, поскольку упомянуто было о завтрашнем дне в широком смысле. О своем можно будет и потом, на прощанье, сказать, а начать надо все-таки с дела. Для этого тоже не вдруг появится вторая такая возможность – чтобы с глазу на глаз и с полной откровенностью.
– Для нас тут и общественное стало семейным, и личное, бывает, превращается в общественное, – продолжал он. – И вот что меня давно мучает: много еще у нас всяких нервных мелочей…
Острогорцев внутренне поежился: «Мало мне министра и крайкома, так еще и он!» В лице его появилась некоторая жесткость. Но Николай Васильевич ничего не замечал или не хотел замечать, он развивал свою мысль.
– Я боюсь такого еще с армии: как только начнется, бывало, полоса мелких нарушений, так и жди крупного че-пе. Каждая отдельная мелочь – пустяк, на который можно и внимания не обращать, но когда они начинают накапливаться – это уже беда, того и гляди, прорвется где-то. И еще такая опасность есть: у людей вырабатывается привычка и, как говорится, терпимость к ненормальному положению дел. Пронесло в этот раз, пронесет и в другой…
– Ты считаешь, что у нас намечается такая опасность? – Острогорцев, подобно Густову, в минуты волнения легко переходил на «ты».
– Я не могу сказать, что она уже существует, – поотступил под строгим взглядом начальника Николай Васильевич, – но кое-что постепенно накапливается. В одном месте одно, в другом другое. Маленькие нарушения графика, если их сплюсовать, вырастают в солидные цифры. В связи с ускорением мы неплохо мобилизовались, народ вроде бы подтянулся, но мы слишком заторопились, а в спешке чего не бывает!.. Я тут лежал и думал: все время мы идем на пределе, все время должны выполнять что-то досрочно, а что-то потом доделывать, да еще на всякие посторонние дела отвлекаемся – то совхозу помогаем, то леспромхозу. Все время вяжет нас по рукам малая механизация, снабженцы не могут обеспечить даже электролампочками…
– Говорят, нашего главного московского снабженца перевели в пустыню, – усмехнулся тут Острогорцев. – И что ты думаешь? Там теперь дефицит песка… Но я это так, ты продолжай.
– Так вот я и говорю – не задергать бы, не загнать бы нам людей, как в спешке лошадей загоняют, – продолжал Николай Васильевич, немного сбитый с толку неожиданной шуткой гостя. – Вот вы спросили насчет опасности – намечается она или наметилась уже? Я не знаю. Но когда вот так раздумаешься – об одном, о другом, – то и покажется, что наметилась. Вот и боюсь…
Николай Васильевич остановился, снова услышав свое сердце, а Борис Игнатьевич все еще как будто продолжал слушать. Потом сказал:
– А я, ты думаешь, ничего на свете не боюсь?
Николай Васильевич увидел перед собой совсем незнакомого Острогорцева. По крайней мере это был уже не всегдашний, уверенный и напористый, быстрый на слово и окончательное решение начальник Всея стройки, как именует его Юра. На стуле сидел сейчас просто уставший, перегруженный заботами человек, которому, как видно, знакомы и сомнения и тревоги, только он не имеет права обнаруживать их перед подчиненными. Его удел – уверенность и твердость. Как генерал, начавший наступление, лишается права на колебания и обязан лишь неуклонно и неутомимо требовать решительного продвижения вперед, так и начальник крупной стройки, положив первый камень, уложив первый куб бетона, не может позволить себе никаких шатаний в мыслях и поступках. Если даже в его личном механизме уверенности что-то разладится, он обязан все там решительно подправить, подвинтить и наладить и впредь не позволять расшатываться. Удел и долг командующего – уверенность и непреклонность.
У Острогорцева были за плечами две ГЭС, на которых он работал прорабом, начальником УОС и начальником стройки. Он считался вполне преуспевающим руководителем. Некоторые недоброжелатели или завистники, которые у крупных руководителей всегда бывают, считали его слишком быстрорастущим кадром и подозревали, что у него крепкая «рука» в Москве, вспоминали при его имени переиначенную поговорку: «Не имей сто друзей, но заведи одного – в отделе кадров». Но все это были, в общем-то, досужие вымыслы. Когда же и руководить подобной стройкой, если не в сорок с небольшим? Кому же и строить завтрашние объекты, если не сорокалетним?
В последнем назначении Острогорцева был, правда, и элемент случайности: его предшественника в Сиреневом логу отстранили от должности. Естественно, стали искать замену. И тут кто-то вспомнил Острогорцева, у которого не было ни одного «прокола» и был уже немалый опыт. Всегда ведь при назначении на должность кто-то должен вспомнить надежного, по его мнению, человека – и только тогда может состояться назначение.
Слухам насчет «руки» в Москве тоже не стоило особенно доверять. Да, есть у Острогорцева в министерстве друг-товарищ, с которым они вместе начинали на одной стройке. Но дружба на расстоянии неизбежно затухает, особенно если друг оказывается в начальственном, а ты в подчиненном положении. Да, бывая в Москве, Острогорцев заходил к другу, они выпивали традиционный коньяк, Острогорцев высказывал свои беды и выслушивал московские новости верхнего эшелона, а потом уезжал – и каждый оставался как бы сам по себе. Личной переписки и телефонных переговоров, не касающихся дела, они не вели. Если честно сказать, им вполне хватало тех встреч, которые происходили во время поездок Острогорцева в столицу. Повидались – и ладно. Помог друг в решении очередных дел – спасибо, не помог – значит, не смог.
Другой, более близкий душевно друг остался на прежней стройке. Мечтой Острогорцева было – перетащить его к себе, чтобы здесь вместе и всласть поработать. Но никак не освобождалась для него подходящая должность. Собственно, одна-единственная должность – первого заместителя начальника стройки. Вот кем хотел бы видеть здесь своего друга Борис Игнатьевич! Но нынешний первый зам сидел крепко: у него-то как раз и была верная «рука» в Москве. Острогорцев считал его лишним человеком на стройке, мало что доверял ему, хотя внешне держался с ним подчеркнуто уважительно и почти всегда спрашивал его мнение по обсуждавшемуся на летучке или совещании вопросу. Мнение зама никогда не отличалось от высказанного мнения начальника, и это должно бы радовать начальника. Но не таков был Острогорцев. Он ясно видел за этим беспрекословным согласием беспомощность и неумелость своего первого помощника. А это заставляло его лишний раз вспомнить о толковом и опытном друге, который мог бы сейчас сидеть рядом и всерьез участвовать в решении сложных проблем.
С ним можно было бы поделиться и всякими своими сомнениями, даже обидами, которые, как ни странно, бывают и у крупных руководителей. Пока что Борис Игнатьевич ни перед кем не мог здесь раскрыть свою душу. Поговорить обо всем и начистоту, с полным доверием, с полной откровенностью, о делах стройки и тревогах совести.
Его не считали замкнутым человеком – и он не был таким. Он жил на виду, открыто, общался с десятками и сотнями людей, откровенно и честно обсуждал с ними десятки и сотни деловых проблем, производственных и житейских ситуаций, кого-то мог облагодетельствовать, кого-то покарать, хотя не злоупотреблял ни тем, ни другим, умел пошутить и принять шутку, не умел долго сердиться даже на сильно провинившегося работника, если тот осознавал свою ошибку, – словом, он был для всех – и ни для кого в отдельности. И у него тоже не было никого в отдельности. Вот в чем секрет. Вот в чем беда. У него были так называемые любимчики, к примеру, Варламов, но начальническая любовь чаще всего оборачивалась для подчиненного дополнительной тяжестью: кого любил – на того грузил. И это еще не означало душевной дружбы. Поэтому никто не знал и не думал, что у него бывают минуты тревог и сомнений, терзаний и разочарований. Такое просто невозможно представить, чтобы Острогорцев терзался и переживал! Или почувствовал неуверенность. Или кому-то пожаловался. Люди могли заподозрить в нем скорее излишнюю уверенность, а то и самоуверенность, нежели какие-то интеллигентские слабости. «Гибрид компьютера с бульдозером», – сказал как-то о нем, в порыве раздражения, Александр Антонович Проворов.
И вдруг вот такое: «А я, думаешь, не боюсь?» После этого вопроса оба – хозяин и гость – помолчали, подумали. Николаю Васильевичу хотелось уже не перечислять недостатки и «нервные мелочи», не укорять ими Острогорцева, а просто по-человечески посочувствовать ему и основательно подумать, как же все-таки получше бороться со всяческими «недо» – недоработками, недостатками, недовыполнениями, недоразумениями.
– Мы, низовые руководители, – заговорил он первым, – многое видим, но не многое можем, у вас колокольня повыше, но с высоты не всегда разглядишь подробности…
– Хватает и того, что вижу, – усмехнулся, выходя из задумчивости, Острогорцев. – На каждой летучке воюем с подробностями… Я потому и отменил ежедневные летучки, чтобы начальники сами, на местах, ответственно решали возникающие вопросы, а штаб больше работал на внешних связях – с поставщиками, смежниками, субподрядчиками. Ведь все время приходится что-то пробивать и выбивать, а наша нарастающая номенклатура поставок становится уже лавиноподобной. Бывает, что весь штаб, все управленцы, и я в том числе, только тем и заняты, что выясняем, откуда что не дослано, где что застряло, куда отправлено по ошибке. Но пока этим занимаешься, возникают собственные «подробности» на плотине и здании ГЭС.
– Насчет того, чтобы начальники решали вопросы на местах, – это правильно, – одобрил Николай Васильевич. – А то теперь обозначается и такой тип руководителей, которые много времени занимаются собственным благополучием и самообеспечением.
– Ну таких у нас немного, – возразил Острогорцев.
– С другой стороны, надо и то сказать, – продолжал Николай Васильевич, – что основные, преданные делу кадры работают, не жалея сил. Такие, как Варламов, Ливенков… Отняли вы у меня Ливенкова, – не смог удержаться, попенял Николай Васильевич.
И с этого момента разговор перешел в какую-то иную тональность, принял иное направление.
– Не на курорт я направил твоего Ливенкова, а на передний край, – заметил Острогорцев.
– А у меня что же, тылы?
– У тебя тоже передовая, но мы надеемся на Густовых.
– Потому и взяли от них лучшую бригаду?
– На кого надеешься, от того и берешь.
– Хотя бы поговорили перед этим, – опять попенял Николай Васильевич.
– Проворов должен был все объяснить… после того как сам с большим трудом понял.
– Он старался.
– А я не успеваю – пойми!
– Понимаю, Борис Игнатьевич. Я это так уж, по-стариковски…
Вот тут-то, пожалуй, и наступило самое время сказать, как бы к слову, о своей присухе. Поговорить о возрасте и особенностях этого возраста, когда человек хотя и не молод, но работоспособен, и ему еще хочется послужить, сделать кое-что на прощанье.
Самое подходящее было время для такого разговора. Но опять не повернулся язык, чтобы о себе говорить, за себя просить. И еще подумалось: может быть, главное, гложущее его беспокойство вызвано как раз тревогой за общий ход дела? Может, отсюда все проистекает? Стоило вот поговорить, поделиться – и уже легче.
Так и не высказал он своего личного, а про возраст даже совсем неподходящее добавил:
– С годами у нас говорливость прорезается, как зубки у младенцев, так что, может, я и лишнее наговорил. Но тут, я думаю, такая ситуация: лучше сказать, чем смолчать.
– Не всегда это так, – заметил Острогорцев. – Но сегодня все здесь было не зря.
И начал прощаться. У него уже подступало время новых разговоров – на этот раз за столом, с гостями.
Николай Васильевич проводил гостя до прихожей, потом вернулся в большую комнату и долго стоял перед широким балконным окном, глядя на застывшие перед ним кроны сосен, на отдельные березки, уже тронутые первыми сединами осени. Долго стоял, смотрел, думал.
Осень теперь самое понятное для него время года.
20
Осень… Но какая выдалась в этом году осень! Почти каждый день солнце и летнее тепло. Сопки левого берега и даже мрачноватая скала правого светились золотом берез, багрянцем осин и зеленой свежей хвоей пихт. Река поуспокоилась, сбавила за лето свой темп, и вода посветлела, в ней отражались ясное небо и вся осенняя просветленность природы. Глянешь на все это и невольно подумаешь: лучше ли бывает весна? И как бы в подтверждение сходства или равенства между весной и осенью в октябре снова зацвел багульник, а кто-то даже видел в тайге цветущие жарки – чисто весеннюю сибирскую радость.
Появился удивительный стальной цветок и в котловане стройки – рабочее колесо первой турбины. Оно проделало невероятно долгий путь – от причала Ленинградского Металлического завода на Неве по Северному морскому пути до устья Реки, а затем вверх по Реке – до котлована новой стройки. Здесь его выгрузили, поставили на специально срубленный ряж, и теперь оно, яркое, покрытое суриком, действительно напоминающее цветок своими гнутыми лопатками-лепестками, ежедневно встречало строителей по утрам и провожало по окончании смены. В любую погоду, в любое время суток этот «цветок» не тускнел и не закрывал лепестков, и становился он здесь своеобразным символом, знаком содружества и ускорения. Ленинградские турбостроители как бы напоминали: «Мы свое обязательство выполнили, слово теперь за вами, сибиряки».
И сибиряки вкалывали. Торопились на здании ГЭС, чтобы не опоздать с пуском первого агрегата к обещанному сроку, и поспешали на плотине, поднимая и выравнивая ее по всей длине, без чего не пустишь ни первый, ни второй агрегаты. Знали: зима обязательно осложнит и замедлит бетонные работы, так что надо было максимально использовать каждый благоприятный осенний день. У хлеборобов летний день год кормит, у гидростроителей многое зависело от того, сколько бетона ляжет в плотину к началу зимы. Надо было создать такой задел, который хоть немного перекрыл бы неизбежное зимнее отставание.
Юра уходил теперь на плотину, по примеру отца, ранним утром и возвращался к позднему ужину, пожалуй, только теперь начиная понимать, что такое должность начальника участка. Помимо новых, умножившихся забот он почувствовал и новый характер ответственности, тоже возросшей. Она стала теперь не только общей, как была при отце и когда распределялась между ним и отцом, между Герой Сапожниковым, сменными прорабами и бригадирами, – теперь она все больше становилась личной, персональной. Она уже не только гоняла его на плотину, но заставляла раздумчиво сидеть над графиками и схемами, над лимитками и чертежами. Ему доводилось делать это и раньше, он мог, скажем, заметить ошибку в чертежах и согласовать поправку с проектировщиками, но мог, в общем-то, и не заметить, мог не вглядываться с такой дотошностью, ибо был над ним «шеф» с его цепким глазом. Теперь же надеяться на какую-то высшую контрольную инстанцию не приходилось, во все надо было ответственно вникать самому, все решать без надежды на последующую поправку.
Возникали новый уровень и новый характер отношений – со старшими, младшими и равными. Новый бригадир Руслан Панчатов вдруг начал называть его Юрием Николаевичем. «Да брось ты, Руслан, какой я Николаевич!»– отмахнулся в первый раз Юра. Но Руслан и в следующий, и в третий раз обратился к нему по имени-отчеству.
Ну пусть бы один Руслан Панчатов, все-таки молодой и слегка облагодетельствованный, но и начальник УОС Александр Антонович Проворов тоже стал величать его по батюшке!
– Неужели я так сильно повзрослел, Александр Антонович? – отметил Юра это новое обращение.
– А ты сам не замечаешь? – вопросом на вопрос ответил Проворов, глядя на него какими-то знакомыми, почти отцовскими глазами.
Верный своей методе, Проворов не вмешивался в дела молодого начальника – только наблюдал. Зайдет после штабной летучки, осмотрит, как будто впервые, стены прорабской и словно бы между прочим, «без надобности», спросит:
– Ну как себя чувствуют молодые кадры?
Юре, правда, и в таком обычном вопросе слышался некий скрытый смысл, по-модному говоря – подтекст. Он ведь был посвящен Мих-Михом в план кадровых перемещений в пределах УОС: если «шеф» уйдет к Проворову замом по материальному обеспечению, то Юра останется у того же Проворова начальником участка. Густова-старшего Проворов знал дольше и лучше, а вот молодого мог и не знать настолько, как это требовалось для новой, для будущей ситуации. Поэтому Юре то и дело казалось, что Александр Антонович, навещая его, заодно и присматривается к будущему кадру, изучает его в деле, определяет его пригодность для новой должности. У Проворова была теперь идеальная возможность: еще до назначения человек проходит испытательный срок!
Честно сказать, Юру это несколько нервировало и раздражало, казалось обидным. Страдало его достоинство. Проработать столько лет на плотине и оказаться в роли испытуемого (сам он применял здесь слово «подопытный») было не так уж приятно. Однако Проворову он отвечал на его вопросы вполне учтиво. Учтиво и не слишком серьезно, как и полагается между начальниками в таком разговоре:
– Молодые кадры гонят план, Александр Антонович.
– Не нуждаются в помощи старших?
– Как нам без нее! – отвечал Юра. Но без крайней нужды ни о чем конкретно старался не просить. Знал систему Проворова, не любившего опекать подчиненных, да и сам не хотел выглядеть опекаемым. Так же, как и «подопытным».
Иногда он чуть-чуть топорщился и отвечал Проворову с едва заметным вызовом:
– Строят плотину молодые кадры.
Проворов усмехался и задавал новый вопрос:
– Ну и как же она строится?
– В полном соответствии.
– Тридцать девятую секцию, надеюсь, подтянете? – вроде бы не начальственно, но все же указывал Проворов на одно явное, давно наметившееся «несоответствие».
– Она у нас на стыке участков и плохо перекрыта кранами… – начинал объясняться Юра.
– Вот-вот, – говорил Проворов. И удалялся.
Самое удивительное было здесь то, что, топорщась и внутренне сопротивляясь вниманию Проворова, Юра все больше проникался к нему уважением и временами даже тянулся к нему. Хотелось поговорить обо всем запросто и прямо. Думалось, что был бы понят. И разрасталась даже такая тайная надежда, что у этого умного человека может возникнуть некое новое, пока еще никому не известное, но непременно мудрое, для всех приемлемое решение кадровых дел. Узнать бы его – и успокоиться.
В то же время Юра понимал, что начать такой разговор с Проворовым он никогда первым не сможет. Это не Мих-Мих, с которым он недавно объяснялся.
Мих-Мих, кстати, тоже наведался в эти дни на плотину, что было для Юры и для всех на участке большой неожиданностью. Как всегда бодрый и бодрящийся, готовый к доверительности и доброжелательному пониманию. Вежливо пожал руки молодому «правителю» и Гере Сапожникову, который сидел у Юры, – они вместе мудрили над тем, как разместить на блоках еще один кран. Был самый разгар обсуждения, но Гера, завидев гостя, немедленно встал, шевельнул своими колючками и поспешно вышел к Любе.
– Чего это он? – все заметил и удивился Мих-Мих.
– Деликатный мужик – вот и все, – объяснил Юра, хотя и сам не мог понять, что так подхлестнуло Геру, отчего он так подхватился.
– А мне показалось… – о том же продолжал Мих-Мих, глядя на дверь. Однако делиться своими подозрениями не стал и вместо этого спросил Юру: – Ну как у вас дома? Как старик?
– Вы что-то не заходите, – слегка упрекнул Юра.
– Понимаешь, все собирался, собирался со дня на день, а потом, слышу, Острогорцев меня опередил. Теперь надо хотя бы денек переждать, а то как будто по следам начальства… Ты не знаешь, какие они там проблемы обсуждали? Не при тебе это было?
– Нет, я в своей комнате сидел – на случай необходимости.
– Похоже, что у них серьезный разговор состоялся.
– Какие там серьезности с больным человеком! Просто навестил начальник ветерана.
– У него так просто ничего не бывает, – знающе заметил Мих-Мих. – Да и твой шеф – заводной, если дела коснется.
– Ясно, что о чем-нибудь дельном тоже говорили.
– А насчет наших кадровых раскладок толковали?
– Не знаю. И пока что не хочу знать, – ответил Юра без особой деликатности.
Он и в самом деле не знал, заводил ли отец разговор относительно своего будущего. Сам Николай Васильевич ничего ему не рассказал, а спрашивать Юра не стал. Ему, в общем-то, не до этих проблем теперь. Ему бы хоть в своих новых проблемах разобраться да и на плотине себя не уронить.
– Похоже, твой шеф выдал Острогорцеву насчет порядков на стройке, – продолжал Мих-Мих. – Тот далее на летучке упомянул: «Мы тут с Густовым-старшим посудачили недавно насчет наших дел и пришли к некоторым выводам…» Разъяснять, к каким, он, правда, не стал, но, по-моему, недоволен.
– Ну а если действительно шеф пощекотал нервы Острогорцеву? – спросил Юра.
– Тогда он сам себе все испортил!
– Правдой ничего не испортишь, я слышал.
– Идеалист! Если у старика хватило ума наседать на Острогорцева, он сам подписал себе приказ о выходе на пенсию. И уже без назначения на новую должность.
– А заготовить приказ должны вы, как я понимаю? – не то спросил, не то подразнил Юра Мих-Миха.
– Правильно понимаешь.
– Только вам надо еще уяснить, какой именно приказ?
– Не дерзи старшим, мальчик!
Мих-Мих насупился. Может быть, он и не собирался скрывать своих целей и намерений, но не хотел быть так упрощенно понятым или так легко разгаданным.
Однако и долго сердиться Мих-Мих тоже не умел. Немного помолчав, спросил о здоровье Зои Сергеевны (хотя болел сейчас Николай Васильевич), заметил, что нынче красивая стоит осень, осведомился, как справляется участок с планом. Пожалел, что не удастся сходить на осеннюю охоту, И продолжал подспудно думать о своем, о том, ради чего пришел сюда.
– Что же будем делать, Юра? – спросил, уже собираясь уходить.
– Строить ГЭС, – отвечал Юра. Ему очень понравилась эта формула, и он повторил ее в этот день уже во второй раз.
Попрощался Мих-Мих вполне дружески, в своем стиле, передал привет Николаю Васильевичу, пообещал в самое ближайшее время навестить его.
«Теперь поторопится», – подумал Юра с невольной улыбкой.
Но не заклеймил друга дома презрением, даже осудил его не очень сильно. Так уж, видимо, сложился этот человек. Он уверен, что так и должно действовать: окольными путями разведать все, что требуется, чтобы подготовить потом безошибочное, суть угодное начальству предложение. В данном случае – тоже. Поскольку окончательное решение будет принимать Острогорцев, Мих-Мих считал необходимым заранее знать его отношение, его намерения касательно Густова-старшего. Все нужно знать заранее, чтобы оставаться единомышленником с начальником стройки. Иначе ведь нельзя действовать заму по кадрам, иначе разнотык получится. А так он поступает, со своей точки зрения, правильно и профессионально – и ни в чем ты его не упрекнешь, Юра Густов. Разве что еще чуть-чуть поуменьшится твое уважение к этому человеку…
Гера уже не вернулся, и определять место установки нового крана теперь придется Юре одному. Гера вообще ушел слишком поспешно; можно было понять это так, что его уважение к Мих-Миху уменьшилось намного раньше. А еще тут вдруг шевельнулось у Юры предположение, что в душе Гера, может быть, тоже претендует на пост начальника участка, если уйдет Николай Васильевич. Гера – такой же старший прораб, как и Юра, их деловые качества почти одинаковы, а стало быть, и право на выдвижение у них тоже одинаковое. Но Гера знает, что Мих-Мих – друг дома Густовых, и может подумать…
Вот еще какой поворот!
Поддайся, черт возьми, подобному течению мыслей – и самого себя заподозришь в карьеризме, и ведь где-то в глубинах сознания найдешь необходимые подтверждения. Вспомнишь, к примеру, промелькнувшее когда-то желание власти – только для дела, разумеется, только во имя улучшения дела! – вспомнишь, как в те же дерзкие минуты обращался мыслью к самому главному креслу этой огромной стройки, чуть ли не сознавая себя способным занять его, – вот тебе и необходимые штрихи к портрету карьериста!
Так что скорей на плотину, друг!
И порадуйся еще раз, что есть у тебя такое славное место, как плотина. Там всегда дует вдоль Реки – в ту ли, в другую ли сторону – свежий ветерок, там постоянно, днем и ночью, работают и работают люди, там ведутся здоровые разговоры о бетоне, опалубке, металле – и почти никогда о должностях! Там не остается времени и не остается в душе места для сомнительных мыслишек. Так что едва подумалось тебе не совсем хорошо о хорошем человеке – шагай поскорее туда, на ветерок! От собственных искусительных и угнетающих мыслей – туда же спеши! Когда почувствуешь, что о чем-то нельзя думать, а можно только работать, – вперед, на плотину, дружище! Вспомнил о женщине, тебя отвергнувшей, – и опять не найдешь, не придумаешь ничего лучшего, как подняться туда же. Плотина – великий остров спасения. Символ упорства и мудрости. Символ стойкости. Место вольных ветров и свободных дум.
Мысль о женщине…
Если приостановиться и подумать: что такое женщина в нашей жизни? В жизни мужчины и в жизни вообще? Она и сила наша, и слабость. Она и слабого может сделать героем, и подлинного героя низвести до самого низкого уровня. Из-за нее дрались на дуэлях, а когда-то, говорят, вели кровопролитные войны. Ради нее писали поэмы и совершали страшные преступления. Ее обожали, превозносили, лелеяли, ставили выше богов и законов – и ее же втаптывали в грязь. Ее прекрасное тело обожествляли и предавали анафеме, нежно ласкали в тихом уединении и выставляли на всеобщий позор к черному столбу, стегали плетьми, сжигали живую неизъяснимую красоту на кострах. Она сама шла на подвиг и на позор, на торжество и на смерть.
Все это – женщина.
И добрый, уютный нынешний дом с запахом чистоты – это тоже женщина.
И запущенность в доме, уныние и бездетность – она же.
Твое настроение, твоя рабочая удаль или унылая лень – чаще всего от женщины.
И сами мы, каждый из нас, – от женщины.
И наше прошлое, настоящее, будущее соединены женщиной.
Радость и горе, свет и тьма, красота и безобразие, надежда и уныние, восторг и горесть, полет и падение, счастье и беда, доброта и злоба, рай и ад – все это женщина, женщина и женщина.