Текст книги "Дефицит"
Автор книги: Иван Щеголихин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
Первым поднялся бритоголовый, за ним сразу Малышев, а Гиричев и трикотажный, одинаково держась за впалые животы, как послушники, пошли следом.
– Градусник надо держать семь минут, – пресно говорил трикотажный. – Передержу до десяти, вылезает тридцать семь и одна. Кому это нужно?
– Градуснику, – сквозь зубы просипел Гиричев.
Вот и вернулись рысаки в хомут.
Едва Малышев вошел в палату, Телятников сообщил:
– Вас искала Алла Павловна, только что заходила.
Малышев настроился прилечь, но теперь раздумал, взял сигарету, вторую уже, и пошел в ординаторскую, может быть, она еще не ушла. Зачем она так поздно заходила? Она сидела за столом, без халата и читала книгу.
– Дежурите? – спросил Малышев, оглядывая ординаторскую, сразу прикидывая, что здесь лучше, а что похуже, им в его отделении. – У нас таких дежурств не бывает, с беллетристикой.
Она отложила книгу.
– Как вы себя чувствуете, Сергей Иванович?
– Можно мне допустить, что вы просто так зашли, повидаться?
– Можно. – Она несколько смутилась, в ее представлении он человек более серьезный. – А на мой вопрос вы не ответили.
– Чувствую себя отлично, Алла Павловна, тем более под вашим надзором.
Сам он обязательно заходит к своим послеоперационным, естественно, он хирург, но зачем терапевту навещать больных в неурочное время. Она будто уже знает, что ему приятно ее внимание.
– Звонят. – Она кивнула на телефон. – Обеспокоены ваши друзья и знакомые. Если к Малышеву никого не пускают, значит, дела его плохи. Знают, что вас привезли в реанимацию, а для обывателя реанимация о-го-го. Тот свет. Что прикажете отвечать?
– Так и отвечайте – Малышев на том свете.
– Тогда и мне пожелают того же. Как лечащему врачу.
А что, тоже выход – вместе на тот свет. Временно. Пока не сдаст экзамены Катерина. Пока не утихомирятся дворник с Чинибековым. Пока Данилова, пока… А может, лучше не временно, а уж навсегда?
– Отвечайте, Алла Павловна, что самочувствие его вполне удовлетворительное.
– А почему к нему не пускают?
– Ему, скажите, и без вас хорошо – со своим лечащим врачом.
Она напряженно на него посмотрела – зачем он так говорит? Настойчиво проговаривается. Или это такие комплименты у него неуклюжие.
– Говорите, что я уже выписался.
– Думаете, вам домой не звонят? Не меньше, чем сюда, я уверена.
– Да пусть звонят, Алла Павловна, какое это имеет значение?
– Большое. Вас помнят, ценят и любят, о вас беспокоятся. – Она говорила серьезно, ведя какую-то свою тему. «Какую-то» – вполне определенную, психотерапевтическую.
– А я знаю, – сказал он. – Скромностью меня бог не обидел. – «Или обидел? Как тут правильно сказать? Надо спросить у Гиричева, он меня изучил».
– Что-то вас гнетет, Сергей Иванович, – неожиданно сказала она.
– У меня такой угнетенный вид?
«Не только вид, – могла бы сказать она, – но и общее ваше состояние, сосуды, ваше сердце. Да и вид тоже, весь ваш облик. Даже голос». Другая так бы и сказала, но ей нельзя, она врач. Слово лечит и слово калечит.
– Что-то вам мешает в последнее время. – Она чуть склонила голову, глядя в пол задумчиво, чуть прищуренно, будто не о нем речь или его здесь нет. – А признаться не хочется. Или, скорее всего, вы не придаете этому никакого значения. Хотите не придавать. По инерции здорового человека.
– Вы у каждого больного доискиваетесь до причины?
– Уберите причину и не будет дурных последствий. А вы как считаете?
– Так же… – Она серьезнее его, целеустремленнее, что ли, а ему остается лишь поддерживать разговор. – Собственно, общая тактика здравоохранения – убрать причину, создать чистый социальный фон.
– А также и бытовой, – подсказала она, – тогда прогноз благоприятнее.
Сейчас она не выглядела врачом, тем более без халата сидела, с книжкой в руках. Но не было в ней и просто женщины в разговоре с мужчиной. Она вроде бы проста и открыта, но держится на дистанции и его держит. Она видела, что говорить о причинах ему не хочется, по его лицу видела, по чуть заметной, клеймом застывшей усмешке: да пустяки все это! Он опытный и знающий хирург, но как больной – начинающий, не привык, не успел вжиться в случай и думает о себе как о прежнем, здоровом. С одной стороны это помогает, не дает раскисать, ну а с другой – недооценка факторов риска, подскоки давления, повторный криз, а там…
– Не хотите со мной говорить, может быть, потому, что я женщина? Вам нужен другой врач? Я знаю, хирурги так самолюбивы.
– Нет, вы мне нравитесь и как врач, и как женщина.
Ну почему он так говорит, зачем? Это же не проходит бесследно.
– Мне кажется, вы меня не воспринимаете всерьез.
Он улыбнулся, а она от этого нахмурилась и продолжала строже:
– Бывают срывы от больших претензий.
– Не люблю. Человек с больным самолюбием мне противен. Никаких у меня претензий, никаких таких самолюбий.
– Почему вы спорите, Сергей Иванович? Из-за пустяков. Самолюбие – это совсем не плохо, даже у моей кошки есть самолюбие.
– И кошек не люблю, они коварные.
Нет, он все-таки не воспринимает ее как надо. Может быть, потому, что она слишком старается быть серьезной.
– Того не люблю, другого не люблю, а вы полюбите. Тогда и давление, может быть, перестанет скакать.
– Любовь тоже дефицит, Алла Павловна. Где ее взять? И кто составит протекцию?
– Дефицит для тех, кто любит только себя. – Ей стало жарко, щеки раскраснелись. – Я слишком, наверное, привязываюсь к вам с расспросами, пришла вот не вовремя, когда мне дома надо сидеть, но вы… задеваете мое самолюбие. Вы будто отвергаете меня как врача. – Говорила обиженно, не глядя на него. – Как будто вас привезли сюда силком, уложили, потом появилась какая-то женщина и пристает. Может быть, это глупо с моей стороны, но я… возвращаюсь к вашему анамнезу постоянно.
– Почему же глупо?
– Глупо признаваться в этом.
Она волновалась, он попытался ее успокоить:
– Алла Павловна, вы очень милая. На все ваши вопросы я буду отвечать исчерпывающе, задавайте их побольше. Больного самолюбия у меня нет, больших притязаний тоже нет, хотя… самооценка высокая, согласен. А вы – вы очень хорошая. Врачи бывают приятные и неприятные, как и все люди. Интересно, а вы делите своих пациентов на приятных и неприятных?
– И еще на нейтральных, – добавила она.
– И каких у вас больше?
– Приятных, как ни странно. Возраст, наверное.
– Нет, это потому, что вы сама такая. От вас – излучение, и в ответ те же самые флюиды. Как зайчик от зеркала. А к какой категории вы меня относите?
– А еще говорите, что нет самолюбия.
– А на мой вопрос вы не отвечаете.
– И не отвечу. – Она улыбнулась, посмотрела на него ласково. – Вы противный, упрямый, своенравный и… даже не знаю, какой еще. – Своих же слов испугалась, перестала улыбаться, как будто он и впрямь такой несносный, неисправимый, рывком придвинула к себе коробку с тонометром, щелкнула кнопкой, вытянула манжету, но чего-то как будто испугалась, застыла. Ему показалось – начни она обычную процедуру, прикоснись к нему – и пробежит искра, короткое замыкание произойдет и случится нечто сверх всякого ожидания. Она посидела оцепенело и сложила манжету обратно неловкими короткими движениями.
– Сергей Иванович, закончим разговор об анамнезе вот на чем. Постарайтесь про себя, втайне, раз уж вам так хочется по какой-то, я допускаю, уважительной причине, перебрать все факторы патогенные, создающие дискомфорт, и продумайте, что вам следует изменить. – Механически произнесла, словно бы по учебнику.
– Давайте вместе, Алла Павловна, чтобы больше не возвращаться. По принципу исключения. Работа, как я понимаю – главный фактор. Здесь мы с вами ничего менять не будем, правильно? Я этим живу, без своей работы умру немедленно.
– Может быть, как раз и не надо так уж возвышать свою работу, придавать ей такое сверхисключительное значение? Полегче бы, вдруг что-то не совсем так получится, и сразу спад.
– Нет, полегче не выйдет, работа для меня все. Что дальше? Семья? Но и здесь перемены исключаются.
– Вы так подчеркиваете, будто я на этом настаиваю.
А может, лучше было бы настоять? Пусть не ей, но кому-то другому решительно настоять, потребовать, – что тогда? Пусть бы ему горздрав приказал сменить семью. Или еще лучше, более обязывающе, пусть бы исполком вынес такое решение.
– Очень хорошо, что ни работа, ни семья вас не тревожат, – продолжала Алла Павловна, прямо и честно глядя ему в глаза. – Именно здесь чаще всего горячие точки. Пойдем дальше – взаимоотношения с друзьями, общественная работа, здесь какие конфликты?
– А если на работе или в семье нелады, что вы рекомендуете?
– Сменить работу, представьте себе. И я знаю немало фактов…
– И семью сменить?
Она затруднительно помолчала, собираясь, скорее всего, возмутиться такой постановкой вопроса, затем сказала:
– Не может врач взять на себя смелость давать такие советы.
– Почему? – спросил он с напором.
– Как это почему? – Она пожала плечами. – Глупый вопрос.
– А я знаю, почему. – Он отчеркнуто помолчал. – Потому что у нас матриархат. Да-да, не улыбайтесь, я говорю серьезно. Всем заправляет женщина. Все делается для нее, ради нее. Работу сменить – пожалуйста, хотя от этого может быть ущерб обществу. Но сменить женщину?! Да упаси боже! Ни в коем случае! Все наши социальные институты на дыбы встанут в ее защиту, причем, не вникая, не разбираясь, а слепо. И в этом, между прочим, одна из причин того, что средняя продолжительность жизни у женщин на десять лет больше, чем у мужчин. Почему вам не смешно?
– Не знаю. Наверное, вы правы.
– Бегу утром вокруг квартала, вижу впереди самосвал, на кузове трафарет: «Берегите мужчин». Вы думаете, это женщины придумали? Нет, они это воспринимают как юмор.
– Я уже заметила, что с возрастом мужчина и женщина как будто меняются ролями. Женщина становится сильнее, а мужчина, наоборот, слабее. Мой опыт еще не так велик, но и Сиротинин говорит о том же – мужчина сдается первым перед тяготами жизни. А вот почему?
– Он меня имел в виду?
– Нет-нет, зачем вы сразу так? Просто зашел разговор, он сказал, что когда приезжает в родное село, где-то под Москвой, – ни одного старика не осталось, представляете? И такое положение во многих селах, ни одного деда, сплошь одни бабки. – Она помолчала и вернулась к прежней теме. – Иногда меняют квартиру, порой даже на худшую, но состояние улучшается. Меняют город, климат – и прогноз хороший, особенно для сердечно-сосудистых. Да что я вам, как студенту, вы же сами все отлично знаете.
– Знаю… Что-то надо менять, вы правы. Ну а если такой возможности нет?
– Возможность можно найти всегда, нет решимости. Тогда надо менять внутреннюю установку, пересмотреть оценки, переориентировать себя, то есть, не внешнее изменить, а внутреннее. Неспроста же у вас, Сергей Иванович! – Она свела брови, лицо ее потемнело, она спросила, не поднимая взгляда от стола: – Скажите, у меня не проскальзывает… личная заинтересованность?
Он слегка опешил от ее поворота.
– Нет, вы сдержанны, тактичны, все как полагается.
– Значит, владею собой. А если честно, мне вас жалко, Малышев. Вы хороший мужик, но вам трудно, я чувствую, понимаете? Мне сердце подсказывает. Я же вас давно знаю. – Глаза ее заблестели, ее волнение передалось ему.
– Можно мне закурить? – в упор спросил, словно используя ее сочувствие, врасплох застал.
– Ну, пожалуйста, – проговорила она растерянно, – что с вами делать…
Он закурил, жадно затянулся, стало вольнее, проще, спокойнее. Как же так получается, что она его давно знает, а он – не может вспомнить, где они могли встречаться. Из-за криза, надо полагать, забыл. А спрашивать ее нельзя, можно обидеть. Хирурги не только самолюбивы, они еще и бестактны со своей пресловутой прямотой.
– Может быть, мне планету надо сменить, Алла Павловна?
Она улыбнулась чуть-чуть, деликатности ради, дескать, неплохо, когда есть чувство юмора.
– Все-таки, какой вы упрямый, Малышев, честное слово! Все в одиночку хотите, сам. Я еще не встречала таких замкнутых. Люди как-то сразу доверяются, раскрываются, а вы…
– Алла Павловна, все так мелко, ничтожно, что я ни слова не скажу. Тем более вам.
– Вот, пожалуйста, тем более мне… Закончила я прием в поликлинике, пошла домой, и вдруг мне совершенно отчетливо показалось, что вот сейчас, в эти минуты вам захотелось поговорить со мной. Явилась сюда, у сестер глаза круглые – в чем дело? А дело в том, что я просто ошиблась. – Она достала из стола рецептурный бланк. – Вот вам мои телефоны, Сергей Иванович, ординаторской, поликлиники и домашний. – Она заранее их приготовила, аккуратно вывела цифры.
– Значит, можно мне отправляться домой?
– Отправляйтесь. На все четыре стороны.
– Ладно, Алла Павловна, не сердитесь, – хмуро сказал он. Или ее признание глубоко задело, или сигарета дурно подействовала, в голове зашумело сильнее. – Вы молодчина, спасибо. – Взял ее телефоны, кивком поблагодарил и вышел.
Телятников, лежа на койке, встретил его свежей информацией:
– Вы сегодня неуловимы. Только что сестра заходила, спрашивала.
Пора бы уже прилечь, он устал, но надо к сестре. Где тут у них процедурная? Телятников объяснил, тут же и посоветовал:
– Да она сама придет, что вы будете за ней бегать?
Нет, если приходила и не застала, значит, он должен сам ее найти. Не по нутру ему заставлять ждать, заставлять искать, обязывать по своей вине кого бы то ни было. Пошел в процедурную, сестры не было, но стерилизатор открыт, горячий, парит, видны шприцы, иголки, пинцет; сестра где-то в палате, сейчас вернется…
Сидел одиноко на топчане и грустно ему было оттого, что не может вспомнить Аллу Павловну, забыл ее, самого себя стало жалко. Прозрачный стеклянный шкаф с медикаментами, флакончики, упаковки, ампулы, на столике у кушетки клеенчатый валик с песком, подкладывать под локоть при внутривенных, на стене памятка: «Первая помощь при анафилактическом шоке». Тишина, чистота, все наготове и вдруг – острое понимание, осознание, озарение: болен. Одинок. Смертен…
Пришла сестра, молодая, рыжеватенькая, забеспокоилась:
– Сергей Иванович, вы давно здесь? Да я бы сама, зачем вы…
Он, не слушая, лег на топчан ничком, откинул халат, оттянул резинку пижамных штанов, покорно заголился.
Потом лежал в палате и слушал соседа. Продолжалось заполнение пустого больничного времени.
– К вечеру у меня прилив активности, это профессионально. – Телятников поднялся с койки, причесался, одернул пижаму и сел к столику. – Хочу поделиться с вами, как с врачом, своим открытием. Старикам надо умирать пораньше. Хотя, какое в этом открытие? Вышел тебе срок – и сходи, как сходят с автобуса. Вместо разговоров о долгожительстве, лучше бы воспитывали, как вовремя умереть, как правильно умереть. Когда-то этому учила трагедия, как жанр, но сейчас и она вымерла сама.
Малышев возразил – все-таки живем мы так, будто смерти нет, о неизбежности ее не думаем и правильно делаем. Если же наоборот, зачем тогда врачи и вся система здравоохранения?
– Вы молоды, вам рано подводить итоги, а мне пора. Только вот жену оставлять одну не корректно. Она мне говорит – именно сейчас мы должны жить твердо, вопреки сложившейся ситуации. «Жить твердо». Две старые черепахи. «Из чего твой панцирь, черепаха? Из мной пережитого страха». Сейчас я волей-неволен думаю: вот уйду из театра, и что изменится? Да ничего.
– Давно надо было, – отозвался Малышев безжалостно. – Нельзя быть главным с таким сознанием, что вы третьестепенный. Разве не на вас все держится, не на ваших вкусах, взглядах, принципах?
– Прежде я был в этом убежден, я знал, если уйду, все рухнет. Глупо, ах, как глупо. Как ставили спектакли, так и будут ставить. Тот же репертуарный план, те же афиши, те же зрители и аплодисменты. Это потрясает. – Он не искал сочувствия, просто делился.
А если Малышев покинет свое отделение, что изменится?.. Наверное, на любом посту хочется человеку быть незаменимым, неповторимым, единственным – естественное желание. И в лучших случаях это действительно так, люди замечают потери. Если же не заметят, значит, был ты пустым местом и не сетуй на неблагодарность живых. И еще, наверное, не замечают утраты ради собственного же спокойствия. Пропадет хирург Малышев, найдется другой, вон сколько медицинских институтов в стране, а врачей у нас на тысячу населения больше, чем в других развитых странах. Общество не может зависеть от одного индивидуума, будь он хоть семи пядей во лбу. Тем не менее горько, что без тебя обойдутся, кисло, не хочется думать, что жизнь потому и не останавливается, что если один гибнет, все другие живут себе дальше. Трагедия одиночного сознания.
– У меня и раньше была мысль, – продолжал Телятников, – что старикам надо уходить самим не по возрасту, а в момент осознания своей ненужности. Усиленно прошу вас обратить внимание на следующее. Вся наша культура сориентирована на молодых, молодости адресована, ее отражает, ее обслуживает, обеспечивает всеми своими отраслями – литературой, наукой, театром, фильмами, телевидением, зрелищами и спортом. Те, кому за пятьдесят перевалит, неизбежно начинают день ото дня ощущать свою покинутость, вы это тоже почувствуете со временем.
– Не почувствую, – отозвался Малышев. – Мне будет некогда.
– Уверяю вас, появится свободное время, вот как оно появилось сейчас, одинаковое с моим ваше свободное время. – Старик тоже не очень-то его щадил. – Неизбежны с возрастом отключения от своего дела, недомогания, отлежка, передышка, а значит, неизбежно и время для оценок и переоценок, воспоминаний, сопоставлений и прогнозов. Вы станете замечать, что все чаще вам не к чему прислониться, не во что вовлечься. Вы столкнетесь с повсеместной, глобальной тиранией молодости, все узурпировано ею, вы не сможете к ней пристроиться ни с какого боку, да и сейчас вы с ней вряд ли гармонично смыкаетесь, если вы не лицемер и не ханжа. Старики вынуждены жить отражением, подражанием, отголосками, подголосками молодежной жизни. Восклицаем и вопием – ах, где наша молодость?! И живем, выходит, вперед затылком. Но разве не идиотизм жить возвратом? Всякое сожаление о прошедшей молодости должно стать дурным тоном. Раньше стариков почитали, сейчас их культ сохранился только у так называемых дикарей, которых не коснулась цивилизация. Старость – это мудрость. Скажите мне, разве мудрость не выше молодости, которая еще в плену инстинктов, в цепях зоологического начала, ей надо еще развиться до человека. Сент-Экзюпери отлично сказал: жизнь – это медленное рождение. Так что молодость и мудрость – понятия несовместимые, взаимоисключающиеся. Тем не менее во всем объеме культуры нет обращения к пожилой, к старческой жизни, ей ничего не брезжит, кроме заслуженного отдыха, ни надежд, ни мечтаний, ни горизонтов, потому что наши – стариковские. – горизонты просто-напросто не создаются. Если старик, так он либо несчастный король Лир, либо Собакевич, Плюшкин, Гобсек, Бармалей или Кощей Бессмертный. Преклонный возраст перестал существовать как нечто положительное, эстетически значимое. – Телятников поднялся из-за столика и начал ходить возле коек, привычка двигаться на репетициях словно подзаряжала его. – Иные именитые старики выступают с воспоминаниями, но опять же говорят не так, как им помнится, как пропущено через их судьбу, а так, как подгоняет их под текущий момент молодой современный пропагандист. Допустим, геронтологи правы, человеку отпущено природой лет сто двадцать, сто пятьдесят, а он этим даром не пользуется, и знаете, почему? Прежде всего потому, что не видит смысла, прежде всего поэтому! Целым десятилетиям на склоне жизни не придано смысла. – Он топтался почти на месте, туда два шага и обратно два, палата тесная, не разбежишься, зато и дыхание не сорвешь. Он отвергал молодость не только словом, но и видом своим, бороздами морщин, дряблой шеей, иссохшим окостеневшим телом, спина прямая, но это уже не осанка, а остеохондроз, окостеневшая статность. Толчками едва перемещает себя в пространстве, будто на излете опавший лист, встречные вихри день ото дня плотнее, только и осталось силы на раскачку мысли, а много ли для этого нужно? Перед сном он будет клацать и брякать, опуская челюсти в стакан из пластмассы с такими звуками, будто кавалерист отстегивает саблю или гусар шпоры.
И все это ждет меня, думал Малышев, надо ли доживать до такого состояния? Многих он повидал стариков – как хирург, но сейчас перед глазами маячил не пациент его, а его сопалатник, собрат по несчастью, некое предостережение – и ты таким будешь. Словно ты на стажировку попал.
– Раньше старики работали до самой смерти, ремеслом владели, да не одним, а главное – обратите внимание! – дела мирские решали, упорядочивали молодежный хаос. Бабки сказки внукам рассказывали, велича-айшее, скажу я вам, дело, когда у каждого своя Арина Родионовна. Однако же сейчас они сидят шпалерами возле подъезда с утра до вечера, лясы точат, косточки перемывают, то есть не замыкаются в презренном кругу семьи, участвуют в жизни народа и государства таким вот образом. А как же иначе, она хочет быть молодой, в бассейне плавает, на стадионе бегает, такая пенсионерка двинет тебя в автобусе задом, не знаешь, какой растиркой суставы смазывать. А внуков нянчить они не желают, другие ценности культивируют, тогда как бабка для внуков незаменимое существо, а для страны в целом – хранитель национального достояния…
Малышев молчал, слушал. Здесь в неволе, в безделии длинные речи не в тягость. Прежде он мало думал о чем-либо постороннем. Как постоянно занятый человек, он обречен на недомыслие в сравнении с тем же Телятниковым, у которого есть возможность поразмышлять о том о сем и в театре и вне его, или в сравнении с Гиричевым, который собирает всякую информацию по долгу службы. Малышев живет без сомнений и такой, в общем-то, легкий взгляд на жизнь облегчает ему работу. Для восприятия чего-то стороннего у него, опять же, нет свободных минут, все – больным, своему отделению. Сомнения, оценки-переоценки, скепсис его мало трогали, он ни к чему особенно не прислушивался, кроме как к пульсу, к сердцу своих пациентов, к жалобам на недуги телесные, а не душевные. Однако же не работа его повергла в криз, а именно душевный дискомфорт, и скальпелем его не отсечешь. «Что-то вас гнетет я вижу», – говорит ему Алла Павловна. Существенны не только клинические проявления болезни, есть еще и не клинические.
Он мало читал, надо себе признаться и, наверное, еще и поэтому консервативен, восстает против новизны, ибо в ней много зла, а значит, и больше хирургического подспорья, болезней, травм, увечий. Одним словом – поскорее бы ограничиться кругом своих привычных задач и ни во что больше не вмешиваться, не дробиться на пустяки…
Нянечка принесла передачу, сегодня уже третью или четвертую – яблоки, арбуз и даже виноград, что для августа рановато, и опять цветы, за день столько цветов, будто он уже умер и вполне можно завалить могилу знаками признательности. Несут ему, тащат, а ведь он был резок со всеми и требователен, не очень-то прислушивался к чужому мнению, не старался понравиться, настаивал на своем эгоистически, и уж чего-чего, а нежных цветов не заслуживал, да и трат на виноград тоже, рублей, наверное, восемь за килограмм. Круглый год не забывают их промышленный город усердные узбеки в черных тюбетейках с белым узором.
От свиданий он отказался умышленно – зачем заставлять людей говорить одни и те же слова – будь здоров, не волнуйся, не беспокойся. Он знал, зачем прежде был нужен людям – спасать их, и это логично, естественно для его натуры, а теперь он им нужен совсем для другой цели – высказать соболезнование. Такая роль ему не годится, не хочет он вести прием состраданий.
Днем сигарет ему не приносили, а сейчас – сразу пачек десять, тут и «Ява», и «Столичные», и даже «Герцеговина-флор», в зеленой с черным коробке. Видимо, поступило разрешение лечащего врача сделать для Малышева исключение, – не рано ли?..
Съели с соседом арбуз («На ночь? – усомнился было Телятников. – Впрочем, как молодые!» – и махнул рукой), после чего главреж пошел смотреть какую-то нужную ему передачу по телевизору.
Малышев полежал-полежал, взял третью, последнюю сигарету, влез в халат и пошел искать, где можно спокойно покурить.
«Больничные запахи» – как будто их много и все лекарственные, а их всего один-единственный, запах кухни, невероятных каких-то щей, каких и в меню-то нет.
…Причина ему давно известна – не лезь на рожон. А он и не лезет. Просто он противостоит дерьму и, видимо, мало противостоит, слабо, иначе не оказался бы здесь поверженным. Надо противостоять сильнее, только и всего. Не то сляжешь с чем-нибудь еще худшим. Гадай не гадай, а себя ему переделывать поздно.
В холле очередь возле телефона напомнила ему, что надо бы позвонить домой. Он приостановился. Ему разрешат позвонить из ординаторской, но… пусть домашние отдохнут от него, от голоса его тоже. Он, конечно же, не удержится, спросит, готовится ли Катерина к экзаменам и следит ли за ней Марина. Голос его, вечно взыскующий, для них тоже стресс, надо их пощадить. А про его самочувствие они знают больше, чем он сам, во всяком случае, миллиметры его давления Марине известны. Звонить домой, чтобы узнать, как там его дела – лучше не надо.
Во дворе было темно и пустынно, больные сидят у телевизора или укладываются спать. Возле фонтана, на ближней скамейке тесно сидели подростки, человек пять, голова к голове, доносилось едва слышное бормотание, а потом сразу хохот и головы будто взрывом в стороны – травили анекдоты и балдели совсем не по-больничному. Он прошел мимо них, сдерживая себя, чтобы не разогнать весельчаков, и сел на дальней скамейке под одинокой елочкой. Днем здесь бегала белка, сейчас где-нибудь спит в укромном месте. Фонтан уже не бурлил, плоская вода лежала в нем тихо, как в пруду, и в зеркале его с самого края отражался молодой месяц, – вполне успокоительная картина. Вскоре вышла сестра из подъезда и разогнала в палаты хохочущую братию. Малышев остался один в неплохой компании с елочкой, тихой водой и молодым месяцем. Однако от тишины, покоя и темноты стало как-то не по себе, подумалось, что вот закурит и стукнет его снова в затылок, свалится он здесь на глухой скамейке под темной елочкой, и никто его не хватится до рассвета, а Телятников подумает, что сосед его – по молодости – сиганул в самоволку через забор. Жутковато стало от такой возможности, тем не менее закурил и решил каждый вечер приходить сюда, в укромное одиночество. Много ли, кстати, будет их, таких вечеров? Два-три еще, максимум четыре. Хорошо бы возле дома где-нибудь найти вот такой укромный уголок. Без Чинибекова, разумеется, и без Вити-дворника.
Курил осторожно, делая подлиннее паузы между затяжками. Всякое лекарство – яд и всякий яд – лекарство, все зависит от дозы. Не то себя берег, не то растягивал удовольствие себе же во вред.
Как он будет работать дальше? Почему прихватило его на середине жизни, сорок пять как раз середина для него, на другую раскладку он не согласен. Куда ни садись, как ни уединяйся, а мысли все об одном – почему и за что? Просто так, без причины, на пустом месте ничего не бывает, это некое тебе возмездие за излишества в чем-то, где-то, за какую-то твою неправильность. Надо что-то менять, прежде всего прекратить бег по утрам. Не странно ли, что первым делом бросать приходится именно оздоровительные твои действия? Не они же тебя уложили…
А если бы ты не проснулся, так бы и ушел в мир иной, тогда что? Да ничего, дорогой, человечество в целом не пострадало бы. И даже не заметило бы твоего отсутствия, такое уж оно, человечество. Стояла бы вот так же эта милая елочка, тихо лежала бы вода в фонтанном круге и светил бы молодой месяц. А в отделении нашелся бы другой хирург и оперировал бы со временем не хуже Малышева, Юра Григоренко, к примеру. Или перевели бы сюда кого-нибудь из района, есть там неплохие мужики, работящие и отважные, готовые на полевом стане сердце пересаживать.
Если бы Марины не оказалось рядом? Или она бы крепко спала и ничего не услышала, проснулся бы он сам или уже нет? Собственно говоря, она ведь его не разбудила, она просто доставила его в реанимацию, а проснулся он уже сам. Она его спасла.
А благодарности в нем нет, досадно ему от всякого напоминания о семье, о доме, о дочери, обо всей этой дерготне последних дней. Да только ли дней? Уже и не месяцев даже, а нескольких лет. Если менять что-то дома, так не мебель и не обои, хотя экстрасенсы советуют именно мебель передвигать, а всю атмосферу, погоду, более того, климат. Домой с работы он идет не как к месту своего отдыха, в уют, в приют спокойствия, а как на какое-то дежурство, по меньшей мере, где постоянно надо за чем-то следить, что-то устранять, от чего-то предостерегать, в чем-то переубеждать. Именно дежурство, притом бессменное, без права на отключение, даже не о праве тут речь – без возможности внутренней.
Ладно, дома нехорошо, но только ли дома, а на улице? Ведь и с дворником ты схватился как постовой на дежурстве. И с Кереевой говорил как ответственный дежурный, и телефонограмму в обком фуганул в той же роли. Бессменный часовой, не слишком ли много на себя взял? И кем ты поставлен на пост, чем поставлен?
Глупый вопрос – существом своим, воспитанием, историей своей страны, если уж по большому счету.
Часовой. Охранитель. Хранитель. «Стой, кто идет, руки вверх!» А где результаты?
Но какие могут быть результаты у часового? Не растащили достояние – и уже хорошо.
Так ведь растаскивают, вот в чем беда. А ты все равно стой – на страже здоровья, на страже порядка, нравственности, морали, на страже семьи, которая для него источник стрессов. Однако врачи не дают рекомендаций сменить семью, не выписывают таких рецептов.
«Неправильный выбор». А он не выбирал, не перебирал, поставил себе задачу жениться на самой красивой девушке с их курса и цели своей добился без особых, кстати сказать, трудов, поскольку и у Марины была цель выйти замуж за самого надежного парня.
А Малышев таким представлялся не только ей, и она не ошиблась, ей было легко с ним, особенно на первых порах, она верила в его надежность, в его силу и непреклонность, и он ее веру оправдывал. По распределению поехали на целину без колебаний – он заранее предупредил ее, что намерен начать врачебную жизнь там, где труднее, чтобы потом хоть где было легче. А целину он уже знал, студентом ездил туда и не один раз, там отличная школа, там всего полно – и работы, и бед, и радостей. Мотались по району, она принимала роды не только в стационаре, но, бывало, и на полевых станах, чуть ли не под копной, как в старину, а он делал операции, где придется, бывало, что и в палатке. Самая светлая то была пора в их врачебной да и в семейной жизни. Целина – гарантия роста, не зря говорится, люди поднимали целину, целина поднимала людей. Года через три они стали работать в районной больнице, через пять уже в городской, в большом промышленном городе, областном центре. Здесь у них пошла полоса ожиданий – ждали квартиру и довольно долго, года три, ждали друг друга – то он уедет на специализацию в Москву, то она на усовершенствование в Ленинград, потом начали ждать, когда Катерина окончит школу. Он вступил в партию, избрали его депутатом райсовета, в комиссии разные пошел, потом – горсовета. И опять то в Москву, то в Ленинград, то в Киев, то она, то он. Но если Малышев больше следил за тем, как там работают, то Марина больше следила затем, как там живут. Каждый вечер она ходила в театр, знала наперечет актеров, кто на ком женат, кто с кем развелся, из какого меха шапка у Людмилы Зыкиной, с кем вместе пьет Владимир Высоцкий, на какой машине ездит Тарапунька, не пропустила ни одной выставки, даже отстояла положенные секунды возле «Джоконды», и, конечно же, лихорадило ее от разговоров о замше и коже, о мехах и мебельных гарнитурах, о комиссионках и сертификатах. Постепенно эти длительные поездки изменили, усовершенствовали отношение ее к своей семье, к своему житью-бытью, – оно стало не удовлетворять Марину, она стала говорить, что он, Малышев, заслуживает большего по всем статьям.