355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Щеголихин » Дефицит » Текст книги (страница 6)
Дефицит
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:57

Текст книги "Дефицит"


Автор книги: Иван Щеголихин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)

– Бред не бред, а если справка есть, то дело заводится, притом уголовное. Так что, бери меня на подмогу. Ты что, не слышишь?

– Ты из другого… – чуть не сказал «из другого мира». Чего вдруг вылезло, при чем здесь «мир»? Сквозь шум в ушах уточнил: – Из другого подъезда.

– Но я там был и все видел! – настойчиво сказал Борис. – Так и дыши, так и пиши. – И простецким тоном спросил: – Ты что, действительно его звезданул?

Трудно представить, на что человек способен, даже если знаешь его много лет. Или же не хочешь вдуматься. Может быть, в глазах Бориса Малышев как раз такой, что может звездануть и, в данном случае, даже должен?

– Просто отшвырнул от своей двери, а он руками в стекло.

Зачем он оправдывается, непонятно, но необходимость такая почему-то возникла. Жа-алким голосом.

– Зря, надо было врезать. Чтобы не писал заявлений. – Все у Бориса просто, так вот и надо жить. – Короче, учти, я свидетель авторитетный, докажу, кому хочешь, что ты его пальцем не тронул, а он – свинья есть свинья. – Он говорил громко, открыто, будто вдвоем сидели, соседа не было, либо он глухой, либо уже помер, – удивительное свойство. Если бы они оказались с Борисом в автобусе, где людей битком, он бы говорил точно так же.

Однако сосед не помер, он опять неожиданно вмешался:

– Скажите, какое, на ваш взгляд, главное зло сейчас?

– На мой взгляд, – Борис подчеркнул «мой», – главное зло, когда сам не живешь и другим не даешь. А вы как считаете?

– Спасибо, – сказал старик и больше ничего не добавил, не ответил на вопрос Бориса, будто лежит без обратной связи. Или у него тоже открытость, только своя – открытость молчания.

Борис цельный по-своему, всегда готов помочь, выручить и говорит о происшествии трезво и приземленно, как и полагается в этом жестоком мире – врежь ему, а меня в свидетели, что пальцем не тронул…

Он совсем не хотел портить настроение Малышеву, хотя мог бы и предвидеть такой результат, мог бы, но зачем, если по его мнению, чем больше знаешь, тем лучше? Пусть Малышев знает, что в критический момент у него будет поддержка, зачем молчать? Если Зиновьеву подобной мелочью нельзя сорвать настроение, то, значит, и другим нельзя. А информация его важна и нужна.

После ухода Бориса Малышеву захотелось курить да так неотвязно, так стало невмоготу, что он дернул шнурок. Сестры долго не было, наверное, нет у них сейчас тяжелых больных, никто не звонит и они невнимательны. Лампочка на панели горела зеленоватым дьявольским огоньком.

…Борис вслепую идет свидетелем защиты, так же как Чинибеков вслепую идет свидетелем обвинения – двое слепых с разных сторон. А Малышеву нужна очевидная справедливость. «Из унитазов не пить», – очень на него похоже. За этой формулой масштаб его личности и сложность его программы я широта души. Все, разумеется, в кавычках. А если без кавычек – догматик, резонер, дуб. Зато самокритичный. Сосед может сказать о нем – фигура не драматическая, а скорее комическая…

Вбежала, наконец, сестра, сразу на панель взглядом, у кого горит, кому плохо? Испуганная, краснолицая, полная и немолодая.

– Что с вами, Сергей Иванович?

– Хочу курить.

– Что-о вы, Сергей Иванович, – она разулыбалась, полагая, что он шутит. – У нас нельзя, а вам тем более.

– Я сам знаю, что мне можно и чего нельзя. Я врач.

– Сергей Иванович, как же это, курить, в вашем состоянии!

– Я вам напишу расписку. – От угрозы отказа жажда его закурить утроилась.

– Давление подскочит, Сергей Иванович, что я с вами буду делать? – Ей не до режима, она действительно боится, а вдруг его кондрашка хватит?

– Только одну сигарету, я вас очень прошу.

– Я сейчас позвоню Алле Павловне, если она разрешит… – Сестра знает, что не разрешит, да звонить нельзя по такому глупому поводу, от этого растерянность ее еще больше. – Может быть, потерпите, Сергей Иванович? Что я с вами буду делать?

Ему жалко сестру, откинет он копыта, а ей отвечать, – все-все прекрасно он понимает, но если не закурить сейчас, немедля!..

– Я вас очень прошу, а то у меня опять будет криз. У меня абстиненция, поймите, синдром отнятия, нельзя так сразу, я вам повторяю, я врач!

Сестра ушла. Звонила она Алле Павловне или не звонила, но минуты через три принесла сигарету. Одну. Встать и выйти он не может, спросил позволения у соседа.

– Курите спокойно, дверь на балкон открыта, до прихода врача все проветрится.

От первых затяжек стало полегче, захотелось поговорить, и он спросил соседа:

– Давно лежите?

– Третий день.

– Тоже давление?

– Нет, страх. Я Телятников, главный режиссер театра. Теперь, вероятно, бывший главреж, в связи с этой историей.

Вон как, сошлись в одной палате главреж и главрез.

– А чего вы испугались?

– Не знаю, страх сильнее сознания. Собрание закончилось, все встали и ушли, а я остался сидеть, отнялись ноги. Миопатия. Ковалев и Астахов привезли меня сюда.

Вот вам, пожалуйста, Алла Павловна, – тоже стресс, но не криз, а миопатия, отказали мышцы, у бога всего много.

– Смешно, уморительно, но я будто навечно прирос к креслу, не желая расставаться с театром. Какой повод для сарказма, вы не находите? – Старик хихикнул мелко и несолидно.

– Ну а при чем здесь вы, собственно говоря? – попытался его утешить Малышев, понимая, что в такой ситуации все при чем, а руководство тем более, уж так повелось, непременно кто-то должен нести ответственность за действия совершенно взрослого самостоятельного человека. Главреж мог ему покровительствовать, не зная, конечно, что будет дальше. – Он был вашим учеником, опорой, надеждой, вы его возносили?

– В таком случае я бы сам ушел из театра и не попал бы в больницу, уверяю вас! Тогда было бы справедливо, взрастил отщепенца – расплачивайся. Но дело-то как раз в том, что я его не любил. Должно быть, вы обратили внимание, ведущей фигурой сейчас как на сцене, так и в жизни стал деловой человек? Деловой по названию и вымогатель по существу. Дай ему блага материальные, это еще куда ни шло, но он вымогает славу себе, признание всенародное, чтобы им восхищались, ему подражали, топча при этом подлинные таланты. Жемчужный всегда бешено налаживал связи, гораздо вдохновеннее, чем играл в спектаклях, – газета, радио, телевидение, вымогал письма зрителей, отзывы. Но этого мало, он навязывал другим свою хватку, свое рвачество, дурно влиял особенно на молодежь. Противостоять ему было невероятно трудно, он пользовался поддержкой и снизу, и сверху.

– Но теперь-то всем видно, что вы оказались правы?

– Теперь я оказался главным виновником. Поднялись на собрании два молодых актера и убедительно доказали, что я, художественный руководитель, не давал в театре никакого ходу ведущему актеру, кумиру публики и прочее, всячески старался ограничить его творческие возможности, не дал ему роль в революционном спектакле, отказался выдвигать на звание заслуженного. Никому не хочется заживо схоронить свой талант, и вот вам результат. И все, между прочим, правда. Я действительно пытался, как мог, ограничить его дурное воздействие на коллектив. Все правда. Я оказался виновным, я его выжил… У Достоевского есть гениальный парадокс, прошу обратить внимание, он говорит: правда, одна только правда, а значит и несправедливо. Неслыханный поворот! В школе нас учили, что нет ничего выше правды, и что она не употребляется через «но» – либо правда и хорошо, либо ложь и плохо. А вот Достоевский нашел, что голая правда несправедлива.

– Почему он от вас, в таком случае, не сбежал в Москву, или допустим, в Ленинград?

– Вот именно. Когда зрители начали звонить в театр, верны ли слухи, директор не нашел ничего лучше, как сказать секретарше: придумай что-нибудь сама. И она придумала, юное создание, – Жемчужный перевелся в Йошкар-Олу.

– А что, тоже выход!

Телятников с укоризной посмотрел на Малышева. А с ним так бывает, инстинкт срабатывает в противовес здравому размышлению. Весной как-то Юра Григоренко сказал: «Поветрие началось, не остановишь – дубленки режут». – «Как это режут?» – «Едет человек в автобусе, на нем дубленка или кожаное пальто, ему сзади бритвой – чик! Знаете, как шпана умеет? Зажмет между пальцами половинку лезвия для безопаски и в толчее нежно проводит тебя по спине. А кожаное пальто – тысячу рублей». В первый момент у Малышева мелькнуло – а что, тоже выход. Тысячерублевое пальто – это вызов большинству, которое одето в сторублевые, наглый вызов, надо его «урезать». Но, подумав, вернее, поостыв, сказал Юре: «Да, это возмутительно», – без особого, между прочим, возмущения. И сейчас, докуривая запретную сигарету под укоризненным взглядом Телятникова, он оправдался:

– Многие вообще не знали о существовании какого-то Жемчужного, так ли уж важно для всех это событие? Для меня, к примеру, он что был, что не был.

«Для меня и театра вашего нет», – мог бы сказать Малышев.

Театра нет, а вот больной, поверженный старик – рядом, поэтому лучше помолчи.

– Для вас, а для нас? А для жены его, Зои Сергеевны, для сына его, школьника? В пятый класс перешел. Для родственников? Это же предательство.

– А не сгущаете ли вы краски? Эмиграция у нас разрешена официально, пусть едет, здесь чище будет.

– Разрешена, но на таких людей мы не можем смотреть как на примерных граждан и патриотов. Отношение к перебежчику у нас только отрицательное. Эмигрантами с первых лет советской власти были только враги, в гражданскую – белогвардейцы, в Великую Отечественную – полицаи, власовцы, виновные в гибели многих людей, отсюда отношение к ним. Эмиграция разрешена, но не запретишь, слава богу, естественную на нее реакцию, как на предательство наших идеалов, наших социальных ценностей, которые завоевывались ценой немалых испытаний. Наверное, ни в одной другой стране не смотрят на эмигрантов с таким позором, как у нас, и в этом особенности нашей истории. Поэтому и на собрании встал вопрос об ответственности, об укреплении руководства, мы должны сами принять меры, пока нет указаний свыше. Директор в своем заключительном слове дал понять, что мне, как главному режиссеру, самое время уйти на пенсию.

– А что коллектив?

– Ситуация исключительная, вы понимаете, и меры должны быть исключительными. А у меня возраст. Если освободить главрежа, который здесь тридцать лет в сущности создавал театр, то это действительно будет мера, а не полумера. Вон какие оргвыводы сделаны, вон какой дорогой ценой мы заплатили за предательство – головой самого Телятникова, попробуйте нам предъявить претензии в мягкотелости. Лежу теперь здесь и гадаю, чего мне ждать и откуда? Смириться – не хочу, бороться, но как? И с кем, с чем? Вот вы, для театра человек посторонний, что можете мне посоветовать?

– Я думаю, все теперь зависит от коллектива театра. Как он решит, так и будет. – Малышев помолчал. Врач все-таки должен утешить. – Он должен за вас вступиться.

Должен – если не весь прогнил, а если весь, то кто же виноват, как не главный режиссер? Все просто в нашей суровой жизни, где мы друг с другом связаны. Мучайся не мучайся, ты сам выпестовал таких птенцов…

– Доверьтесь своему коллективу, – подвел итог Малышев. – Согласитесь с его решением, оно будет справедливо. Так мне кажется.

Телятников увидел, что Малышев ищет, куда бы девать окурок, неслышно поднялся, взял тонкими, слегка скрюченными пальцами окурок и, медленно ступая, будто несет штангу килограммов на двести, вынес его в туалет.

5

С утра, еще до обхода Аллы Павловны, пришел Юра Григоренко, принес палку копченой колбасы, тяжелую, хоть в городки играй, килограмма на три, будто Малышеву лежать здесь месяц. Достать такую палку дело престижное, случай представился, вот Юра и постарался, пусть его шеф оценит. Малышев посмотрел на его брюки – в областную больницу, поскольку здесь он всего лишь посетитель, Юра позволил себе явиться в джинсах.

– Как там Лева Ким?

Лева дал реакцию, чего и следовало ожидать, настроился парень на операцию, а тут снова отсрочка, пригласили пульмонолога, начали курс цепарина. И это добавило Малышеву досады – впервые в жизни откладывается операция по его вине.

– Займите его чем-нибудь, Юра, стенгазету, что ли, пусть нарисует. Ко Дню медика. – Вспомнил, что День медика уже прошел, опять реле времени не сработало, но поправляться не стал, и Юра промолчал деликатно. – Или санбюллетень какой-нибудь… Я через пару дней выйду.

Юра обещал все сделать, просил Малышева не беспокоиться и не спешить с выпиской «пока все не будет о’кэй».

С Юрой Малышеву всегда интересно и на работе, и в свободную, не столь уж частую минуту, хотя они разные, во многом противоположные, тем более занятно Малышеву общение с ним. Юра даже в пустяках интересен, своеобразен. «Зачем тебе, Юра, врачу, взрослому мужчине, непременно джинсы?» Вопрос для Юры нелепый, все равно что, сколько будет дважды два, но приходится думать из уважения к шефу и что-то придумывать на ходу. Без джинсов Юра чувствует себя ущербным, неполноценным, появиться ему на улице в обычных брюках – все равно что без штанов выйти. «А главное, Сергей Иванович, в джинсах удобно!» Сущее вранье, в трико гораздо удобнее и сидеть, и приседать, и бегать, несравнимо удобнее. Если бы ему сказали, что джинсы приняты в наказание телу, аскетизма ради, он бы еще согласился. Попробуйте-ка их надеть не по-пенсионерски, не на два размера больше, а как принято у пижонов, на два размера меньше, напяльте на свои чресла, застегните и присядьте. И если не почувствуете, как вам жмет в коленках, в бедрах, в поясе и особливо в промежности, значит, вы терпеливец великий и операцию при случае вынесете без наркоза. Меняются времена и представления тоже. Когда-то прищемить мошонку дверью было махновским наказанием, а теперь прищемить то же самое джинсами – удовольствие. Красиво и престижно. Одним словом, удобство как первооснову джинсов Малышев не принимает, и тогда Юра говорит: «Полноценность – это когда на тебе редкая вещь, непременно фирменная, а значит и дорогая». Другое дело. Те же ориентиры, что и у Катерины, хотя Юра на десять лет старше. Объяснить трудно, считает Юра, это на уровне подсознания, тут надо проникнуться. А Малышеву не дано. Упрямо и сосредоточенно пытался он проникнуться восхищением к Пикассо, что для интеллигента обязательно как насморк при гриппе, – не получилось, хотя весь мир его превозносит, газеты столетие отмечают. Не дано, и хорошо, что нашим художникам подражать ему не резон. «Тут другое, – считает Юра, – тут эпигонство сразу будет заметно. Репину можно подражать сколько угодно и сойдет, особенно для профана. Чем выразительнее прием, тем виднее подражание. Если мы с вами начнем оперировать, стоя задом к больному, мы создадим новую школу».

Юра жил неспокойной, дерганой, какой-то придуманной, на взгляд Малышева, жизнью, с неожиданными своими оценками и ориентирами, много читал, но упаси боже, не деревенскую прозу и не военную, а все фантастику, «Знание – сила», «Науку и жизнь», знал английский и Малышева заразил изучать, любил поговорить о масштабах и нормах, которые меняются день ото дня, все дальше устремляемся в космос, в галактику, жаждем поймать сигналы иных планет, строим все грандиознее, живем все напряженнее, и все эти ускорения и усиления неостановимы, как рок, отсюда рациональное мышление, поиск выгоды, рассчитанные действия, в итоге притупление чувств, но ты человек, живое существо, тебе хочется остроты ощущений, значит, сила возбудителей тоже должна возрастать, и ассортимент меняться. Нам некогда размышлять и грезить, все предопределено, задано ритмом каждого дня – с утра до ночи дел под завязку. Не успеешь решить свои служебные, лечебные, производственные задачи, как тут же наваливаются задачи общественные – собрания, семинары, политинформация, ДНД, субботники, на картошку, на сенокос, и все это неизбежно вызывает у биологической особи огрубление чувств в порядке самозащиты.

Юра Григоренко неплохой хирург, отлично знает анатомию, освоил технику, навыки, ловкости его пальцев можно и позавидовать, и при всем при том он последовательно, открыто и как будто даже старательно избегает дополнительных забот и тягот, а ситуации в больничной работе далеко неоднозначные, регламенту не поддаются. Если Юре приходится дежурить за другого врача, жди непременно скандала. Почему, спрашивается, Юра, что – несознательный? Да нет, беда как раз в том, что он сознательно, мотивированно не хочет потакать беспорядку, идти на ненужные по его мнению жертвы. Ему ставишь вопрос ребром: а если больной умрет? И тут Юра, сознавая кощунственность своего ответа, тем не менее говорит, что есть нечто поважнее жизни отдельной человеческой особи. Здоровье общества, например, важнее здоровья индивида. – «Но ведь это слагаемое». Слагаемое – это порядок во всех звеньях. На случай замены должен быть предусмотрен горздравом, минздравом подстраховочный дежурный с двойной оплатой, либо с продленным отпуском, либо с какой-то еще компенсацией, – во имя порядка. Юра не намерен выкладываться сверх своих сил, как это делает, к примеру, Малышев. «И вам не советую, Сергей Иванович, времена неурядиц тех самых – временных, прошли». – «Нет, Юра, как видишь, не прошли». – «И не пройдут, если мы им потакать будем! Затем я должен потворствовать разгильдяям, которые все свои прорехи в работе затыкают нашим энтузиазмом? Ведь социализм – плановое хозяйство, откуда же выскакивают внеплановые перегрузки и притом систематически? Есть у нас наука управлять или нет ее? Говорим, что есть, а на деле? Нахрап, накачка, штурмовщина, неразбериха. Врачам на сенокос, академикам на картошку. И наш энтузиазм – это потворство бесхозяйственности и безответственности. Самоотверженность всегда была нравственна, всегда положительна, но нередко она становится ярким показателем плохой организации. И чем больше людям приходится проявлять самоотверженности – на комбинате, в институте, в больнице, – тем неотложнее надо менять руководство комбината, института, больницы, иначе компрометируются наши принципы. Таков Юра Григоренко, философ доморощенный и социолог, проще сказать – читатель, потребитель информации, ибо все это он не выдумал, а прочитал и сопоставил.

– Как там наши, все живы-здоровы?

– Валя Мышкина ушла в отпуск, Клара, как вы знаете, сдает экзамены. – И, зная, что Малышеву понравится, добавил: – Вчера забегала в отделение, говорит, скучаю. Все вам передают привет и наилучшие пожелания.

– Есть у тебя листок бумаги и авторучка?

Юра щелк-щелк, открыл свой дипломат, достал листок, щелкнул авторучкой, удобно положил дипломат перед Малышевым, соорудил ему стол. Малышев написал коротенькую записку.

– Пожалуйста, Юра, отнеси ее сам Кучерову, проректору мединститута. Скажи хорошие слова о Кларе. Если не застанешь его в институте, узнай адрес, скажи, по просьбе Малышева, и поезжай к нему домой, выбери время.

– Будет сделано. – Юра положил листок в дипломат и снова с удовольствием щелк-щелк. – Между прочим, Сергей Иванович, персонал вверенного вам отделения советует вам меньше думать о делах и целиком сосредоточиться на своем здоровье. Просили взять от вас клятвенное обещание.

– Обещаю. Стены обязывают и койка. – Ему захотелось сказать что-то приятное Юре, в его духе приятное, и он поинтересовался, что за часы у Юры, почему с тремя заводными головками вместо одной?

– Заводной ни одной, – в рифму сказал Юра, – они заводятся сами по себе, от качания руки. Вот эта кнопка переводит дни недели, вот эта – дату и стрелки, а вот эта – секундомер. – Он легко отщелкнул браслет, снял часы и уронил их, да не просто уронил, а показательно брякнул об пол, тут же поднял их и поднес к глазам Малышева – часы продолжали идти, секундная стрелка прыгала с деления на деление. – А другие сразу бы рассыпались, и я ползал бы сейчас под койкой, собирал шестеренки, – уверенно сказал Юра, затем взял спички, чиркнул и приставил горящую головку к часовому стеклу, после чего опять сунул Малышеву под нос, торжествующе возвестив: – Никакого следа! А на других была бы красивая паутина и помутнение в виде бельма на глазу.

Малышев заметил ему – не для того же часы придуманы, чтобы их брякать об пол и жечь каленым железом. И тут же помрачнел – опять вспомнилась Катерина. Она мечтает о таких вот часах, а купить не успела, поскольку всю зиму они с Мариной были заняты поисками дубленки, непременно импортной. Дочь его ничего нашего не признает. Отломилась ручка у зубной щетки, ну так пойди, купи, их в галантерее навалом, – нет, она неделю зубы не чистила, пока не нашла щетку из ГДР.

– Юра, сколько может стоить дубленка?

– Вы серьезно, Сергей Иванович, или с подвохом?

– Серьезно. Не представляю – рублей двести, двести пятьдесят?

– Смотря какая дубленка, смотря откуда. По фирме. Такая, как на вашей дочери, минимум восемьсот.

Он удивился, но более того возмутился. Удивился такой бешеной цене на предмет первой необходимости – одежда все-таки, а не бриллиантовое колье, а возмутился, что они без него нашли такую сумму, без обсуждения с ним пошли на такую трату – по меньшей мере трехмесячная его зарплата! Катерина была счастлива, преобразилась вея, похорошела, даже выражение лица стало иным, он заметил, думал, дочь влюбилась, вон как расцвела, а оказалось – от вещи. Правда, одежина великолепная, что да, то да, опушка по всей поле, на рукавах и по бортам сверху донизу, а вместо пуговиц массивные такие застежки, предмет ее особого восхищения. Да еще в талию, стройнит. Не говоря уже о тепле. Но цена-то, цена! «Придет Марина, спрошу».

– Юра, а где ты видел мою дочь в дубленке?

При всех заскоках Юра славный парень. Женат уже, а жаль…

– Ну как же, прелестное созданье!

Опять же нынешняя манера, ответил сразу, но совсем не на тот вопрос, только по интонации ответ, а по существу увертка. Впрочем, Катерина заходила к отцу на работу. Вспоминал-вспоминал, когда заходила, так и не вспомнил. Во всяком случае до дубленки. Да так ли уж это важно? Встретились где-нибудь. Малышев знал, его семьей интересуются, особенно женщины, – как выглядит его жена, как дочь, что носят да как носят, и никому не интересно, о чем они думают…

– Ученые полагают, что в условиях правильной экономики не может быть проблемы дефицита, – продолжал Юра, раз уж Малышев сам нашел тему от больничных забот подальше. – Есть проблема цен. Восемьсот рублей, тысяча рублей считается чем-то средним, ценой ходового товара. Между прочим, в конце прошлого месяца в ЦУМе выбросили кожаные пальто дамские, из Югославии. Три штуки по тысяче рублей каждое. Девицы кинулись примерять, ахали, охали, потом ринулись к автоматам папе-маме звонить, а тем временем подошел небритый кавказец в аэродроме. – Юра описал над головой круг. – И купил все три пальто. «Беру, не глядя».

Догадается Юра, что утомил шефа, или придется ему помочь?

Телятников лежал, молчал, не мешал их общению, но вот возникла пауза после пальто и он задал наводящий, если не сказать провокационный, вопрос:

– А скажите, что на ваш взгляд является в наши дни главным злом?

Юра обернулся, глянул чуть свысока и ответил небрежно комплиментарно:

– Интересный вопрос. А если я скажу, что зла, как такового, нет, тогда что?

– Тогда – ничего. – Телятников ехидненько улыбнулся.

– Зла нет, – продолжал Юра уверенно, – как и добра тоже, все это абстракция, фикция. Если же взять конкретику, практику, есть притязания сторон, вполне обоснованные, причинно обусловленные.

– Логично, – согласился Телятников. – Правильно. При одном существенном дополнении: если притязания не одухотворены, вот как ваши великолепные пуленепробиваемые часы. Вещи нейтральны в отношении добра и зла.

Главреж не знал, что вещь вещи рознь в представлении Юры. Джинсы, к примеру, сущее добро, а вот брюки обычные шерстяные, отглаженные, со стрелками – зло смердящее.

– А как же русское «добру пропадать»? – живо нашелся Юра. – Язык отражает душу народа, добро – это скарб, вещи, одежда и прочее нажитое.

– Это языческое добро. А в христианстве, как известно, блаженны нищие.

– Видите ли, бог, к сожалению, умер. В прошлом веке, сто лет назад. Попытки реанимировать его ни к чему не приводят и не приведут. Возможна только замена его составной, синтетической моделью.

Как хирург Юра убежден, что нужно прекратить все попытки пересаживать сердце от донора – все равно ничего не получится, отторжение чужой ткани неизбежно и не преодолимо. Природа настолько щедра, что двух одинаковых организмов не было и не будет. Поэтому все мировые усилия должны быть сосредоточены на создании сердца искусственного, синтетика переносится организмом легче, чем живая, всегда активная ткань. На первых порах это будет целый агрегат, – не беда, пациент может сидеть в своем сердце, как пилот в кабине лайнера, и рычажками и кнопками регулировать давление, пульс, частоту сокращений, ритм, выход гормонов. Заодно можно ему туда вмонтировать цветной телевизор – все интереснее, чем забивать козла или строчить кляузы на соседей. При этом придется исключить всякие высоконравственные соображения, они лишь тормоз в развитии хирургии вообще и замены органов в частности. Изучение анатомии на трупе в средние века считалось делом безнравственным и преступным, а сейчас?..

Юра, наконец, ушел, а досада у Малышева осталась. Откуда Марина взяла эти восемьсот рублей? Сняла с книжки, допустим, но почему тайком? Пусть не отчитывается, но хотя бы посоветовалась с ним… Кстати, а куртка на Марине, или пиджак, или как там – жакет, что ли, тоже кожаный, сколько он стоит?

Но чего ради ты взялся считать-пересчитывать?.. Зашумело в ушах. Знал бы про ее шмотье раньше, обрушился бы еще тогда, а теперь лежи вот и жди, когда она явится. Да и не поздно ли теперь хай поднимать?..

Достал утку, справил нужду и поставил ее обратно в нишу под койкой. От того, что слегка приподнялся, приложил усилие, подступила тошнота и в голове зашумело. Закрыл глаза, увидел: лежит бревном, беспомощный и ничтожный, хотя по виду мужик целый и невредимый.

– Вынести? – спросил Телятников.

– Не надо, нянечка вынесет.

Раньше возле тяжелых больных постоянно находилась сиделка, сейчас они по штату не положены, вообще исчезли, хотя здравоохранение улучшилось. Да и нянечку ждешь-пождешь, не всегда дождешься. Самообслуживание и здесь прогрессивная форма, роль сиделок берут на себя соседи по палате. Главреж сам еле ходит, но про возможность услужить помнит. А Юра Григоренко лежал бы рядом и уповал на порядок во всех звеньях…

Пришла, наконец, Алла Павловна, без колпака сегодня – учтем, побывала у парикмахера – тоже учтем. Все ради своих пациентов. Вошла с улыбкой, неся сияние.

– Доброе утро, как вы спали?

Телятников ответил ей звучным своим баритоном и проделал процедуру вставания. Малышев вынул руки из-за головы и спросил, можно ли ему вставать.

Она измерила ему давление, опять не сказала, сколько, только дала совет:

– Сегодня вам лучше бы полежать. – И снова улыбнулась как давнему своему знакомому. – Вот вам развлечение, Сергей Иванович, – подала ему книгу в зеленой обложке, итальянский детектив.

– Спасибо. А курить мне можно?

– Нет, конечно. Вы вполне можете бросить, только прикажите себе. – Вон как хорошо она о нем думает. – А что вас беспокоит, почему так уж хочется закурить? – Типичный вопрос некурящего, привычку она исключает.

– Я лучше потом брошу, дождусь момента, – пообещал он.

– А вам не кажется, что момент самый подходящий?

– Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким помрет.

– Как вам не стыдно, Малышев! – Она рассмеялась. – Ну что за чушь!

– Алла Павловна, если мой больной перед самой операцией решает бросить курить, я прошу его этот подвиг перенести на потом. Абстиненция, синдром отнятия, сказывается, как вы знаете, на общем состоянии, а тут еще предстоит наркоз и хирургическое вмешательство. Он у меня на столе дубаря даст.

– Но я же не собираюсь вас оперировать!

Чего, спрашивается, пристал? Три дня назад совсем не курил. Ищет возможности поболтать, поблажить? Да нет, просто хочется курить и все. Не в себе он, а она опять заладила свое, как вы спали, да что беспокоит.

– Давайте лучше поговорим о погоде, – сказал он. – Или о видах на урожай. Хотя с вами, наверное, чаще говорят о любви?

– Почему? – Она недоуменно подняла брови. – Да никогда не говорят. – Она обиделась.

– Извините, Алла Павловна. Эйфория. От повышенного давления. Которое вы от меня скрываете.

Он обидел ее своей вольностью, она посерьезнела, подобралась.

– Что вас беспокоит сейчас, Сергей Иванович?

О причинах она сегодня не говорит, не спрашивает.

– Может быть, курение? – предположил он невпопад, она не поняла, и он пояснил: – Я не курил три месяца, а тут пришлось закурить перед этим самым, перед вашим кризом.

При чем здесь «вашим», почему «вашим»? – несет его без руля.

– После какого-то события, вероятно, вы закурили, от неприятного известия?

Нет, не станет он ей рассказывать про всю эту муру.

– Алла Павловна, пока вы не разрешите мне вставать, я ничего вразумительного не скажу. Лежа у меня котелок не варит.

Он был возбужден, раздосадован непонятно чем и говорил несерьезно.

– Полежите, отвлекитесь, – она кивнула на детектив, – и не думайте о причинах.

Вот так, то думайте, то не думайте, – женщина, что с нее взять. Он так и хотел сказать, но она поднялась и перешла к Телятникову.

Очень быстро перешла, ему стало досадно, – куда торопиться? Но не сидеть же ей возле одного и слушать до вечера его разлюли-малину. Ему с ней приятно, а ей, видимо, не очень, вон как резво перескочила к соседу…

– Движения не резкие, Константин Георгиевич, с плавной нагрузкой… Давление у вас хорошее.

Малышев слушал и подыскивал для нее вопрос какой-нибудь существенный, для него оправдательный, но так и не нашел, не успел, спросил только, когда она уже была в дверях:

– Вы еще зайдете? – таким детски-обиженным тоном спросил, что она рассмеялась:

– Зайду-зайду.

Сегодня день визитов. Они не успели еще от Юры Григоренко отойти, как в палате появился Астахов, держа у живота обеими руками бутыль с мутной жидкостью.

– Не самогоном ли хотите меня потчевать? – забеспокоился Телятников.

– А кто его знает, надо открыть, попробовать. Написано «сок виноградный». – Астахов посмотрел на Малышева, галантно ему поклонился: – Здравствуйте, доктор. Вы меня, конечно, не помните. В семьдесят девятом мою маман оперировали.

Нет, Малышев помнил всех, кого оперировал, особенно раньше, а своих самых первых помнит как первую любовь, которой у него, впрочем, не было. Правда, старики и старухи действительно почему-то легче выпадают из памяти. Больше запоминаются дети.

– Вам дали тогда халат, вы завернули в него бутылку коньяка…

– Армянский, пять звездочек, – подсказал Астахов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю