Текст книги "Дефицит"
Автор книги: Иван Щеголихин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
4
Перед обедом пришел парикмахер, хроник-язвенник, и побрил Малышева. Марина впопыхах не догадалась положить ему ни бритву, ни зубную щетку, спешила погрузить его, пока жив, и довезти до больницы. После парикмахера зашел заведующий отделением, представительный казах, бесстрастный, спокойный, пожал руку Малышеву и сказал, что ему звонил Харцызов, председатель горисполкома, и справлялся о здоровье Малышева. О звонке завотделением говорил спокойно, как о неизбежной процедуре при госпитализации, он привык уже, к нему кладут ответственных товарищей, и родственники, естественно, мобилизуют других ответственных на авторитетные звонки – озадачить персонал, призвать, обязать и прочее. Еще одно веяние времени, раньше такого не было, а теперь стало обычаем, Малышев по своей работе знает – родственники почти каждого больного стараются, заручиться поддержкой влиятельного человека или учреждения, стараются выйти на знакомых Малышева, но непременно позвонить, напомнить, не думая при этом, что звонки в сущности говорят о неверии персоналу, как бы уличают его в заведомой недобросовестности. Не позвонишь вовремя, так и стащат больного в морг, что называется, не глядя. Можно при желании понять просителей, ходатаев, человек обезличен в потоке больных, поэтому, хотя бы в критическую минуту, необходимо его обозначить. Но даже если поступает «обозначенный», кто-нибудь известный, звонков еще больше со всякими-такими просьбами, предостережениями, а то и угрозами – смотрите там! Одним врачам звонки тешат самолюбие, растят чувство самоуважения – вон кто мне звонит, вон кто меня просит, – другим же звонки мешают, возмущают их недоверием к медицине вообще и к ее служителям в частности.
После завотделением пришла старшая сестра, высокая красавица с черными глазами, представилась: «Меня зовут Макен», и опять о звонках – из глазной больницы, из областной газеты, из женской консультации (тут уже Марина постаралась да и не только тут), – все беспокоятся о состоянии здоровья хирурга Малышева.
– И вам тоже звонили, – сказала Макен седовласому соседу. – Из театра, передавали привет и наилучшие пожелания.
– Спасибо-спасибо, – торопливо поблагодарил ее старик. – Я жив, я здоров, только, пожалуйста, никого ко мне не пускайте! Кроме жены и двух актеров – Ковалева и Астахова. – Он явно заволновался. – Больше никого, прошу вас. Ни в коем случае директора, избавь нас бог от этаких друзей. Предупредите на вахте или на проходной, как это у вас называется. Пожалуйста, не перепутайте – только жену и актеров, если придут, Ковалева и Астахова.
Сосед его, видимо, актер и попал сюда скорее всего в связи с Жемчужным. Еще одно следствие «жажды счастья».
– Хорошо, Константин Георгиевич. Я знаю вашу жену, она уже приходила, и Ковалева знаю, и Астахова, да всех, весь театр. В школе я сама чуть не стала актрисой.
– У вас отличные внешние данные, – сказал старик бесстрастно-любезно.
Она поблагодарила, но темой не увлеклась и ни слова про Жемчужного – замечательная сестра. Вот такие и должны работать в больнице, тактичные, сдержанные, неплохо бы и с внешними данными, как у Макен.
– Какие у вас пожелания, может быть, есть претензии к нам? – спросила она с обезоруживающей улыбкой.
Малышев ответил, что никаких, а сосед опять повторил, чтобы не пускали директора.
– Только, пожалуйста, не перепутайте!
Макен обещала, белозубо улыбнулась и вышла.
«Мои сестры улыбаются редко», – отметил Малышев как недостаток.
– Радио вам не помешает? – спросил сосед.
Малышев помедлил, сказал:
– Помешает. Ливан, Бейрут, бомбежка.
– И беспомощность объединенных наций. Понимаю вас, досадно. – Старик лег неслышно, койка даже не скрипнула, заложил руки за голову и уставился в потолок. – История, к сожалению, ничему не учит… А вы постарайтесь сосредоточиться на чем-то светлом, что-нибудь из молодости вспомните. – Он положил себе платок на лицо и ровно засопел.
Что же, угадал старик, молодость его действительно была светлой – от белого халата и самонадеянности здорового человека. Началась его жизнь с больницы – палаты, халаты, анамнезы, глаза больных с мольбой, с надеждой, со страхом, искаженные болью лица и голоса, – и твоя власть, твоя нужность и твоя значительность. Но вот развернулось нечто, перевернулось нечто – и ты уже пациент. В той же самой среде, но совсем в другой, в противоположной роли, а она невыносимо скучна, бессмысленна, не думал он прежде, что это так плохо – болеть, значит, его больные хорошо перед ним держались. Какое у него сейчас лицо? Ломит глазницы, ломит затылок, тошнит… Индусы делят одну свою жизнь на несколько, четко осознают границы, дробят целое обоснованно и для себя убедительно, и живут дальше с новой надеждой и с новой задачей. Наверное, и у него кое в чем отчетливо началась вторая жизнь. Там была боль извне, а теперь вот – изнутри, там – смотрел, а здесь – терпи и не показывай. И как все это продолжится, чем все будет оправдано, пока неизвестно.
Вошла сухонькая седая старушка, халат внакидку, согбенная, но голову держит прямо, она будто привыкла нести тяготы, не сдаваясь. Сосед бесшумно поднялся, и они пошли на балкон – «чтобы не мешать вам», – прикрыли двери, однако слышно было, что заговорили о чем-то весьма важном, серьезном, особенно горячо и непримиримо говорила старушка – ну зачем? Малышеву хотелось крикнуть туда, за дверь: «Хватит! Говорите о пустяках!» И как врач щадил их, и уже как больной.
Многое меняется от боли, если не все, от угрозы конца тонут различия между абстрактным добром и злом, одно зло остается, конкретное – боль. Слепая, нежданная, неподчиняемая и более всего несправедливая. Выравнивает, а то и переставляет значения, нагло делает правыми тех, кто спешит жить, кто насыщает каждый день счастьем подлинным или мнимым, – не все ли равно? И дочь его права, а он – нет со своими требованиями урезать радости. И Витя-дворник прав, скрашивая свои серые дни бормотухой. «Этот процесс изучается, но не все еще ясно», – сказала Катерина. Ему теперь ясно, видно ему из той щелки, что оставила боль, – живи, дочь, как хочется, больше радуйся и прости меня, грубияна…
Старушка ушла, сказав Малышеву: «Всего доброго, будьте здоровы», голова седая и лицо белое, а глаза черные, ясные, они многое повидали и не померкли, нельзя ее называть старушкой – женщина. Сосед тихо опустился на койку.
– На свете счастья нет, но есть покой и воля. – Он прикрыл глаза опрятно сложенным носовым платком. – Прошу обратить внимание, доктор, – древний способ согревать переносицу при бессоннице. Дарю вам на память.
Малышеву согревать переносицу нет надобности, сейчас ему лучше пятки согреть, чтобы кровь от головы отлила и он бы перестал думать.
– Гений есть дар преодолевать лихую годину, – отчетливым баритоном продолжал сосед, настроенный на бодрый лад беседой с женой. – Если один стал слишком свободным, другому обязательно будет слишком тесно. Преодолеем? – У него, видимо, тоже была своя система. – Спите, доктор, покой и воля.
Малышев закрыл глаза, в ушах стучал пульс, гулко, как метроном, подушка будто полая, он то дремал, то снова просыпался, кровь распирала череп, плыли цветные круги и тошно было, муторно, мешанина в голове и досада на себя, на свое тело, на предательские сосуды…
Появилась Алла Павловна, вошла с улыбкой, Малышев не дал ей и слова сказать, заворчал:
– Где вы так долго ходите? Жду вас, жду. Садитесь рядом и никуда не ходите.
Она подвинула стул к его постели и села близко, он ощутил ее тепло.
– Значит, лежали и сердились на своего лечащего врача?
– Лежал и сердился.
– Вам звонил Петрищев, знатный металлург, Герой Соцтруда и просил, чтобы вы на меня не сердились. – Легко говорит, как со здоровым, а он насупился.
В свое время Петрищев попал под такую травму, что Малышев еле его собрал, но дело не в этом. Дело в том, что Марина с утра сидит на телефоне и обзванивает, черт побери, всех, иначе откуда бы сразу могли узнать и в горсовете, и на комбинате, и в глазной больнице? Вот манера! Названивает, вымогая сострадание к своему мужу, будто сунули его в клетку с тигром, спасите его, помогите. Если уж так, вы бы лучше тигра поберегли. Подняла, конечно, на дыбы свое застолье, а у тех в руках все вожжи города, все пульты слухов, сплетен, прогнозов. Для Малышева тут, кстати, немалый фактор риска того самого, патогенного. Собирала она застолье по праздникам – ни одного врача, ни одного родственника, только лишь нужные, только энергичные люди – завсекцией из ЦУМа, директор гастронома, ключевые дамы из ковровой артели и из книготорга, закройщица из Дома моделей, тут же какой-нибудь нужный командированный из Алма-Аты или, еще лучше, из Москвы. Их скрепляло, цементировало сознание своей взаимополезности. Да и престижно собираться у Малышева, известного хирурга. Слава богу, мужа она от застолья освобождала. Говорили они о рецептах пирогов, пирожков и пирожных, о масках против морщин, тасовали городские слухи, кого снимут и кого поставят – «а он такой самодур», – над столом так и плавали пальцы в кольцах и каждое рассмотрено и обсуждено – цена, проба, фирма, модно-не модно. Он не терпел их ритуала, радения, одних и тех же разговоров, вернее, одних и тех же акцентов. Марина иногда приставала: «Зайди, хоть поздоровайся с людьми», – и он заходил, если выпадало благодушное настроение, мог и посидеть с ними минут пять-десять и даже снисходил до понимания – им легче жить в таком содружестве, у них от этого тверже уверенность в завтрашнем дне. Легче жить, думал он в спокойном состоянии; легче хапать, думал он, усталый и раздраженный. Марина лисичкой подъезжала к нему, угодничала, подмазывалась, чтобы он не разгонял их честну́ю компанию, и он терпел, только в одном был тверд – не ходил в сауну, хотя Марина до смешного упрямо напоминала: сходил бы в сауну, Борис тебе сделает. Он фыркал на ее рваческое «сделает, провернет, устроит», будто Борис там мойщиком, парикмахером, вахтером, или мастер спорта международного класса. Она и сегодня наверняка подключила Бориса, теперь жди: вот-вот раздастся звонок из Минздрава СССР или из Всемирной организации здравоохранения.
Алла Павловна измерила ему давление и опять ничего не сказала. Но в молчанку она пусть с другими играет.
– Сколько? – потребовал он.
– Сто двадцать на восемьдесят.
Он по глазам ее видел, что больше, но говорить правду она не хочет.
– Психотерапи-ия, – проворчал Малышев. Ему все-таки явно легче со своим доктором, даже хочется поблажить. Она хороший врач, если от одного только ее присутствия меньше головная боль. Он так и сказал ей, она смутилась, но попыталась скрыть и строго спросила:
– Надеюсь, вы не думали о делах, Сергей Иванович? Вам нужен полный покой, забудьте о том, что вы чего-то не сделали, не успели и прочее. Вы должны быть беспечным и беззаботным.
– С удовольствием. Но как быть с причинами, Алла Павловна?
– Никаких причин, потом-потом.
Значит, давление у него держится.
– Нет, я хочу сейчас, – настоял он. – Скажите мне, какие чаще всего бывают причины. Не бойтесь, я не так плох, как показывает ваш тонометр.
Она помолчала, но он требовательно ждал, и она стала перечислять как по учебнику: давление может подниматься от заболеваний почек, от нарушений эндокринной системы, не исключаются наследственные факторы, возрастные изменения, климакс, у мужчин, как ему известно, он тоже бывает. Наиболее частые причины – повышенная возбудимость психической сферы, неадекватная реакция, дефицит положительных эмоций, производственные условия. У телефонисток, например, гипертония в три раза чаще.
Он смотрел на нее, следил, как она бесстрастно перечисляет, будто стараясь не наступить ему на больную мозоль, затем сказал, что ни один из факторов ему не подходит. Просто навалились мелочи, которых прежде не было. Перестали подметать вовремя – вот в чем причина. Загрязнение стало гуще, и он споткнулся.
– У вас раньше поднималось давление?
– Нет, никогда!
– Ох, уж эти хирурги! Никаких сомнений и допущений, только резать. А давление у вас поднималось, между прочим, каждый день, особенно перед операцией.
– Но потом ведь приходило в норму! Это функциональная гипертензия, а вы сразу ставите гипертоническую болезнь.
– Ничего я вам сразу не ставлю, у вас элементарное переутомление, Сергей Иванович, я же знаю, каждый требует, чтобы оперировал только Малышев. Прыщик вскочит, какой-нибудь панариций на пальце, непременно подавай Малышева.
– Но мне нравится оперировать, Алла Павловна, при чем здесь переутомление? Если у меня долго нет операций, я плохо себя чувствую, представьте себе, у меня наступает самоотравление организма, и вы не смейтесь. Мне плохо от нерастраченного желания помочь и притом немедленно. Я не могу без своего дела жить, ясно вам? Не вскрыл, не удалил, не соединил, не наладил, а ведь мог. Поэтому я и соглашаюсь оперировать, когда угодно и где угодно. Если я действительно болен, то вылечит меня только работа, моя хирургия.
– Но не моя терапия, да?
– Я не верю, что болен, понимаете?
– Понимаю.
– А вы мне ставите криз. Поставьте лучше переутомление и все. – Она молчала, и он поднажал: – Или все-таки криз, категорически?
Он понимал ее затруднение, ей и успокоить надо больного и при этом правду сказать не мешало бы, поскольку выздоровление зависит не только от медиков. Другого пациента – не врача, легче успокоить, попросту говоря, обмануть, но перед ней человек сведущий. К тому же у врачей – это давно замечено, хотя и не все с этим согласны, – даже простые заболевания протекают как-то особенно, атипично. Ей надо утешить его. Но ведь и предостеречь тоже надо!..
– Я готов ко всему, Алла Павловна, выдавайте сразу.
– Много на себя не берите, Сергей Иванович. Полегче, спокойнее, не нагнетайте, «готов ко всему» – не надо драм. Полежите, подумайте, может, что-то надо пересмотреть в своих привычках, планах, намерениях.
– Понимаю, создать особый режим, не курить, не пить, улыбаться всему по-японски…
Она перебила:
– Что-то глубже, Сергей Иванович, что-то глубже.
– Не знаю, как это понимать, глубже, – сердито отозвался он, именно потому и сердясь, что так оно и есть – глубже. – Говорите прямо! – Перекладывал на ее плечи поиск, хотя сам-то ей ни слова не сказал конкретно, не гадалка же она.
– У терапевтов, к сожалению, все не так просто, как у хирургов. Для вас нет загадок, в жмурки вы не играете, а вскрываете и смотрите. И решаете. А мы отгадываем постепенно. Этим, кстати сказать, мне нравится терапия – все время искать, раскрывать тайну. Вот вы сказали «плохо метут»…
– Это так, мелочи.
– Вам хочется думать, что вы могучий, железный, деревянный, не знаю еще какой Малышев, для которого мелочи, что слону дробина.
– Вы угадали, дорогой терапевт, на мелочи я смотрю соответственно. Криз может быть от чего-то серьезного, от краха карьеры, от невозможности реализовать какие-то свои завышенные установки, претензии, но у меня никаких крахов, одни пустяки.
– Они накапливаются, и количество, как вы знаете, может перейти в качество.
Вот именно!
– У вас есть дети? – неожиданно спросил Малышев.
– Е-есть. – Она улыбнулась и тут же посерьезнела. – Ох, какие это не мелочи, Сергей Иванович!
– Да, «ох, какие», согласен. У меня дочь… – Говорить дальше о дочери не пожелал, и вообще, не хватит ли из пустого в порожнее? – Когда вы меня выпишете?
Она поколебалась, подумала, сказала, что, наверное, дней десять ему полежать придется.
– Много! – возразил он. – Долго. Да и нет смысла.
– Покажем вас консультанту, профессору Сиротинину.
– Зачем? Я верю вам, Алла Павловна, что тут неясного?
– Сиротинин хороший специалист. Ваша жена просила показать вас.
Опять жена.
– Свидания у вас разрешаются?
– Да, она скоро придет, звонила мне. А все другие встречи вам лучше пока отложить.
– Согласен, но пропустите хотя бы Григоренко, хирурга из моего отделения.
– Ну вот, «мое отделение», – обиженно сказала она.
– Пожалуйста, Алла Павловна. – Он взял ее за руку.
– Это называется, прибрать к рукам? Но здесь я командую. – Однако руку не убрала. – Какие у вас еще просьбы?
– Вы можете снять колпак?
Она послушно сняла, не стала поправлять волосы, прихорашиваться, тут же подумала, наверное, что выглядит не так, как ей бы перед ним хотелось, и посмотрела холодно, – не слишком ли многого требует капризный пациент? Затем все-таки тронула рукой волосы, пепельные, густые – лицо ее ошеломительно знакомо! Тревожно ему стало – почему забыл? Такое очень знакомое, такое милое лицо. Глаза ее, взгляд как привет из далекой юности, нет – близкой, никогда юность не была для него далекой, – и вот забыл, тем хуже для него.
– Алла Павловна, все-таки, где мы с вами встречались?
– Не ломайте себе голову, Сергей Иванович, она вам еще пригодится. – Она поднялась, явно обиделась, взяла стул и отнесла к стене.
– Извините, я огорчил вас, но сейчас я маму родную забыл.
– А я вас не забывала, Сережа Малышев.
Назвала его по-студенчески, но учиться вместе они не могли, она заметно моложе его, лет на семь, а может быть, и на десять. Он перестал доверять глазу в определении возраста, иной раз привезут больного, старик-стариком, а ему на самом деле тридцать лет. Изматывает боль, недуг, особенно хроников. Здоровый всегда выглядит моложе больного, что говорить, но осматривать здоровых внимательно ему не приходится, он не кинорежиссер.
– Вы тогда были худенькой, – предположил он и вышло неуклюже, будто сейчас она толстая, какой женщине это понравится. – Вы пополнели слегка и похорошели. – Кажется, вышло еще хуже от комплимента.
– Не слегка, а весьма изрядно, тогда я в два раза тоньше была. – Она простила его забывчивость, а его смущение и ее смутило. – Сейчас старшая мои платья донашивает, мода, говорит, вернулась, ретро.
А он сразу о Катерине – носит ли она платья матери? Да топором не заставишь, даже если мода вернулась, разыщет новое. Марина, кстати, гардероб не хранит, чуть поносила и дарит то родственнице какой-нибудь, то знакомой, то в комиссионку сдает.
– А кофту ваша дочь носит с английским штампом «хочу мужчину»?
– Судя по всему, хочет, если в семнадцать лет замуж выскочила. А что, и такие кофточки есть?
Он с усмешкой, пытаясь быть снисходительным, рассказал ей про вчерашний эпизод: «Сижу, смотрю, надпись по-английски: «Ай вонт э мэн», ну и погнал ее из-за стола». Она слушала внимательно, переспросила: «Вчера? Вечером?» Обобщать не стала, но на заметку взяла.
– Вы очень любите свою дочь, – помолчав, решила Алла Павловна, – поэтому ничего ей не хотите прощать.
Дочь, естественно, как ее не любить? Но надпись-то ни в какие ворота! Или она не хочет этому придавать значения? Во всяком случае, раздувать не хочет, тем более сейчас. Для Малышева сейчас хоть матерщину носи на грудях, на все он должен смотреть наплевательски – лишь бы не стресс, это ему понятно.
Ушла Алла Павловна и вскоре появилась Марина, усталая после бессонной ночи, озабоченная, даже губы подкрасить забыла. Непривычно ему лежать и ей непривычно видеть мужа больным, она постарела сразу. Или так ему показалось в сравнении с Аллой Павловной.
Он не сравнивает, он просто видит, что вместе они не могли учиться никак.
– У меня все в порядке, – сказал он сразу, чтобы упредить расспросы.
– Ну и слава богу. Что ты получаешь?
Она не слышит, как шумит у него в ушах, не ощущает, как подкатывает тошнота, все это можно скрыть.
– Дибазол, папаверин. – И сразу в сторону: – Как у тебя на работе, все в порядке?
– В таком порядке, что… – она слабо махнула рукой. – Борьба идет вовсю в связи с этими поборами, так называемыми.
– Давно пора.
– Ты прав, но знаешь как у нас? Любое начинание надо довести до абсурда. Главный врач объявила приказ: ни духов, ни шоколадок и даже цветы нельзя. Нам все ясно, но как быть с нашими пациентками? Представь себе, написали для них на огромном листе: «Товарищи женщины! Просим не благодарить врачей и сестер». Последнее отнять у персонала – право на благодарность.
Он закрыл глаза – Марину не переделаешь. Как и его тоже. Но сейчас ни спорить с ней, ни убеждать ее он не будет – вредно. Надо пощадить своего лечащего врача.
– И так у нас уже никаких прав, одни сплошные обязанности. Грубость терпеть, хамство, неблагодарность. Нянечки стали самой дефицитной профессией, смешно сказать.
– Как-то надо же бороться.
– Но не так же!
– А ты предложи слово «благодарить» взять в кавычки, только и всего.
Она подумала, он шутит, и рассмеялась, но вышло грубо, потому что он предлагал всерьез.
– Нечего вам прикидываться ангелами непорочными. Ясно же, какого рода благодарность имеется в виду.
– Тебе всегда все ясно. – Она устала, под глазами круги.
– В моем отделении обходимся без поборов – и ничего, живем и работаем. А завелась паршивая овца – выгнали.
– Эта овца тебе еще все припомнит, он уже начал. Ай, да ладно! – она опять махнула рукой, не все можно выкладывать больному, лучше придержать язык. – Катерина просит извинить ее, не может она зайти сегодня, готовится. Второй у них биология.
– Заходить не обязательно, оставь свои этикеты. И щадить меня незачем, я не болен, – сказал он резко. – Что там еще, ведь все равно узнаю?
– Сиротинину тебя показывали?
Тошнило, в ушах шумело, – все идет не так, как ему хочется. Вспомнил вечер, дворника, сигареты, спокойные доводы Катерины, свое ночное кино… Докатилась его семья до ручки. Он в больнице, Катерина мечется, не веря себе, жена удручена, растеряна, – все рухнуло как-то сразу, в один день, от твердыни его ничего не осталось.
– Покажут Сиротинину, обещали.
– Лучше сразу же, в остром периоде.
– Завтра он придет, не волнуйся.
Кто кого щадил, сказать трудно, оба пытались.
Она помолчала, думая о Катерине, о возможности попросить помощи у профессора. Он не откажет Малышеву, тем более в такой ситуации. Острый период не только у отца, но и у дочери, беспомощность их очевидна, а Сиротинин человек благородный. Однако сказать мужу прямо Марина не решилась, она надеялась, что в беседе с профессором он и сам про дочь не забудет.
– Что тебе принести?
Он сказал про бритву, зубную пасту и щетку, подчеркнул «зубную», Марина сейчас в таком трансе, что может принести одежную. Вспомнил про сигареты, но решил не просить – обойдусь. Она погладила его по голове, сказала, чтобы он спал спокойно, и ушла. Ему стало легче. В беде лучше побыть одному.
Уже в сумерках пришел Борис Зиновьев, по глазам измотанный, но внешне как всегда элегантный, чистенький, в отличном костюме. В представлении Малышева все мужчины-гинекологи холеные, всегда ухоженные, от женского внимания, что ли? И лица пышут здоровьем, как у диетологов по меньшей мере, или у дегустаторов вин, Малышев видел такого в погребке в Ялте. Или потому что в институте завкафедрой был холеный, лощеный профессор Янковецкий, всегда румяный, ровно седой, вернее, как говорили девицы, ровно крашенный, в светло-сером костюме, в белоснежной сорочке, все на нем с иголочки, подогнано, выутюжено, хоть моду с него рисуй. Читал он, кстати, весьма недурно, так ведь и предмет его специфичен. На определенном этапе студенческого развития все, что ниже пояса, куда интереснее того, что выше.
– Здравствуй, старина, здравствуй многие лета! – бодро, громко приветствовал он Малышева, тут же зорко вглядываясь в его соседа. – О-о, Константин Георгиевич, какими судьбами?
У Бориса талант общения. Если принять, что нет в городе человека, который не знал бы или не слышал о хирурге Малышеве, то следовало бы принять, что нет в городе человека, которого не знал бы Зиновьев, если не лично, то уж понаслышке наверняка.
– Значит, Жемчужный туда, – Борис покачал рукой над своим плечом, показывая большим пальцем за спину, куда-то далеко, – а вы сюда? Мир жесток и несправедлив.
Опять же, если их сравнивать, то насколько закрыт Малышев, настолько раскрыт, прямо-таки распахнут Зиновьев. Грани между простотой и бесцеремонностью Борис не ощущал, речевой аппарат его действовал словно сам по себе. Соседу, между тем, стало неловко, он покивал Зиновьеву вежливо и молча, похоже, не узнал его, что Бориса отнюдь не смутило.
– Прихватило, говоришь? – шумно продолжал он, со стуком ставя на тумбочку возле Малышева плоскую синеватую банку с черной икрой. – А у меня лет семь скачет, как даст-даст сто восемьдесят верхнее, а то и двести – и ни хрена, еду на работу да еще сам за баранкой. Больничный не брал ни разу, таблетку проглочу – и в хомут, адельфан индийский или триампур, а ходовые, дибазол, резерпин, раунатин мне уже, что мертвому клизма. Главное, старина, надо на все плюнуть, еще Остап Бендер говорил, – слюной, как плевали до эпохи исторического материализма. Не будь занудой, будь все до лампочки, – и вся терапия, живи тыщу лет, правильно я мыслю, Константин Георгиевич?
Сосед вежливо улыбнулся.
С Борисом Малышев никогда не был особенно дружен, но и во врагах не ходил, Борис как-то умел найти к нему подход, и по причине своего таланта общения оказывался иногда нужен Малышеву. Да и жили в одном доме, Борис к нему заходил, рекомендовал блатных, чего Малышев не любил, но Борис умел так подъехать, что не отвяжешься. Надо ему отдать должное, сам он всегда охотно помогал другим, а коллегам тем более. К тому же, они с Мариной работали в одной, так сказать, системе.
Сейчас с ним можно было просто молчать, и то уже хорошо.
– Икру я тебе принес для тела, а для духа тебе нужно побольше юмора. – Борис встал, включил, не спрашивая позволения, свет, запонки его сверкнули лучисто, и снова подсел к койке Малышева. – Я всегда говорил, твоя порядочность не доведет до добра, годы идут, сосуды старятся, а ты в каждой дырке затычка. Бери пример с меня хотя бы, а с меня не хочешь, возьми с другого нашего однокашника, Байрама, к примеру. В отпуск вчера прикатил своим ходом на шестой модели. Он тебе не звонил? Ясно, не успел, гудит на радостях от встречи с альма-матер. Как в сказке, между прочим, живет, и что важно – не прячется.
Шестая модель и для Бориса показатель, некая мета, примета, как и для Катерины, хотя возраст у них разный, модель не машины, а благоденствия по меньшей мере, жизнеспособности. Малышев не стал ехидничать, как с дочерью, но одинаковость его озадачила, хотя понятие модели сейчас распространено везде, даже у футболистов есть «выездная модель» – не играть, а добыть очко в таблицу.
– Расскажу тебе быль, а потом охотно послушаю, чем ты ее опровергнешь и по каким пунктам. – Борис обратился к соседу: – Послушайте и вы, Константин Георгиевич, я постараюсь в лицах разыграть.
Сосед кивнул, он не узнавал Зиновьева, но уже заподозрил, что он, возможно, из приятелей Жемчужного.
– Жил-был молодой хирург, – речитативом начал Борис. – Окончил он институт в нашей благословенной республике, отработал по совести три года на целине и поехал к себе на родину в один большой-пребольшой и южный-преюжный город. Приехал он туда в пятницу, в субботу родственники вручили ему ключи от кооперативной квартиры, в воскресенье новосел принял за столом сто пятьдесят поздравлений, а в понедельник собрался в больницу, устраиваться на работу. «А что ты подашь главному врачу?» – спрашивают его родственники. «Диплом подам и трудовую книжку». Родственники переглянулись. «Диплом с отличием, – уточнил хирург, – а в трудовой книжке две благодарности». Родственники за голову взялись: «И чему тебя там учили, в этом солнечном Казахстане!» Посокрушались они, посокрушались, делать нечего, и пошли сами – один в горздрав, другой к главврачу, как ходят к почтовому ящику, то есть с конвертами. А ему наказали сидеть и ждать и упаси его боже соваться куда бы то ни было с его дипломом и трудовой книжкой. Скоро сказка сказывается, да и скоро дело делается, умеючи-то. Не прошло и дня, как принят был молодой врач ординатором в хирургическое отделение. И вот он сделал первую операцию, простую, не золотую – аппендицит. Зажил шов первичным натяжением, доволен молодой хирург, а пациент и того более, веселый и бодрый входит он в ординаторскую: «Спасибо, доктор!» – и подает конверт. Засмущался молодой хирург, – там, конечно же, благодарность в стихах, по восточному обычаю, принял конверт, заглянул, а там не одна благодарность, а сразу четыре и все сиреневые, по двадцать пять. Покраснел молодой врач как честолюбивый прынц, из глаз искры посыпались: «Да как вы смеете?!» Побледнел пациент, за живот взялся, вот-вот швы разойдутся. «Извините, – говорит, – завтра добавлю. У хирурга из глаз полымя, из ушей дым, прогнал он нечистую силу вместе с конвертом и ушел домой гордый. Приходит он на другой день в больницу, а с ним никто не здоровается. Отслужил главврач пятиминутку и оставил добра молодца для беседы с глазу на глаз. «Ты, – говорит ему, – коллектив нам не разлагай, микроклимат не порть, а не то можешь обратно ехать в свой солнечный Казахстан». И он-таки поехал обратно – в отпуск. На «Ладе» шестой модели, им самим заработанной. И рассказывает здесь коллегам, что живет он словно в сказке, операции у него все не простые, а золотые, и, рассказывая, время от времени поет песню: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью». Можешь мне отрезать язык, хирург Малышев, и переставить куда хочешь, если я хоть в одной детали соврал! Кто-то, понимаешь, ловчит и хапает на всех уровнях, а для нас, понимаешь ли, – борьба с поборами.
Малышев ничего не сказал, да и не нуждался Борис в его словах, он больше для себя говорил. Хочешь – верь его байке, хочешь – не верь, но тогда откуда, спрашивается, появляются у врачей «Жигули»? Сколько лет надо откладывать, честно работая даже на полторы ставки, чтобы накопить шесть-семь тысяч?.. Хотя бы любопытства ради узнать, на какие-такие шиши врач, инженер, продавец, тем более, официант покупают себе машину? Узнать, чтобы успокоиться, – все у них честь по чести, они вот так и вот эдак терпеливо, кропотливо, а главное, честно сэкономили нужные тысячи. Да вот беда в том, что узнаешь – не успокоишься, только душу разбередишь.
– Золотая орда, – неожиданно сказал сосед своим звучным, хорошо поставленным голосом.
– Как понять, Константин Георгиевич, врачи, что ли, золотая орда? – поинтересовался Зиновьев. – Или, может быть, пациенты?
Старик не ответил, будто про себя сказал, мысленно, и Борис снова обратился к Малышеву:
– Запиши меня, кстати, в свидетели.
Малышев поднял брови – какие еще свидетели?
– Витя-дворник взял справку у судмедэксперта и с милягой Чинибековым подали заявление. Да не в милицию, а прямо в обком. Так и так, дескать, Малышев коммунист, заслуженный врач, а избил простого работягу-дворника.
– Бред собачий, – пробормотал Малышев.