Текст книги "Дефицит"
Автор книги: Иван Щеголихин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
Вся беда, наверное, в том, что нет у него гармонии между хочется и можется. Хочется упорядочить окружение, а оно сопротивляется, вот вам и конфликт. Хочется ему быть хозяином жизни, а она настолько разнообразна, свободна и в принципе бесхозяйственна, настолько не поддается упорядочению, что конструкция его сломалась. Надо, следовательно, приспособиться, изменить себя, гнуться надо, чтобы не сломаться, а он не умеет, не может, не хочет. Не хочет смиряться перед чьей-то волей, перед тем, кто его будет гнуть – по какому праву? Почему тот выглядит более убедительным, весомым, жизнеспособным, чем он вооружен? Да ничем. Дребеденью цинизма, делячества, беспринципности.
У Юры он взял пачку сигарет. Вредных для будущего, но живительных в настоящем. «Изменил жизнь». Выложил из пачки три штуки, установив таким образом для себя норму. Три белых палочки как вехи его дневного пути. Маяки надежды. Пока он терпит, не закуривает, все три надежды могут сохраниться до вечера. Вот и появился смысл, три бумажных палочки с зельем. Он терпит и не так уж тяжело ему, потому что он знает о своем богатстве, оно не убывает, а наоборот, прибывает с каждым часом. Чем больше пауза, тем больше к себе уважения, и если дело так же пойдет и дальше, то к вечеру у него вместо одной сигареты будет целых три. Он растягивает промежуток и убеждается в своей силе. Знает ли об этом его лечащий врач? «Надежда, мой компас живой, а удача награда за смелость…» Только не покидайте меня надолго…
Настал день, когда Алла Павловна разрешила ему прогулку. После ужина он взял сигарету, первую из трех, спички, влез в махровый халат и вышел во двор. Здесь прогуливались больные, было их немало и показалось, что все они его знают. Стало неловко – не тот на нем халат. Все-таки, если уж врача прихватило, надо как-то особняком его госпитализировать, либо дома уложить, не выставлять напоказ. Простая людская логика – сам болеет, а других намеревается вылечить. Водворение врача в больницу сродни его дисквалификации. Но не сидеть же сидьмя в палате, к тому же есть утешение – здесь, в областной, больше лежат из районов, если не считать отделение для руководящих товарищей, а городские недужные там, у него в горбольнице. Однако утешение тут же было поколеблено, едва он направился было к журчащему фонтану, как послышался оклик:
– Приветствую вас, доктор Малышев! Как говорили наши предки, врачу, исцелися сам?
Малышев едва узнал Гиричева, журналиста из областной газеты – худой, изможденный, сутулый, в блеклой пижаме и с серым, мятым-перемятым лицом язвенника. Года три назад Гиричев ездил к нему «за материалом», чуть ли не книгу собирался писать о Малышеве, видно, не получилось, но статью он написал и довольно пространную, даже премию за нее получил. Для закрепления знакомства Гиричев приводил к Малышеву на консультацию свою жену, затем тещу, затем жену своего главного редактора, потом еще кого-то. Перестал он звонить и появляться с год назад, когда сам заболел, но к Малышеву, ясное дело, пойти побоялся – предложит операцию.
– Давление, – односложно пояснил Малышев свое пребывание здесь и закурил – еще одна польза от сигареты, сунешь ее в рот и можешь молчать по уважительной якобы причине.
– А у меня язва, язви ее.
Прежде Гиричев выглядел иначе – бодрее, живее, не сутулился, а главное – глаза, цепкие, наблюдательные. Не особенно вроде бы вникая в больничные дела, без нудных расспросов многое успел заметить и задавал Малышеву вопросы не в бровь, а в глаз: «Из каких фондов вы получаете белье, простыни, одеяла? Ведь рванье у вас, смотреть страшно».
Вместе пошли к фонтану, сели на скамейку из крашеных жердей, Гиричев тоже закурил, хотя ему-то уж совершенно нельзя, и начал так, будто они с Малышевым только вчера расстались:
– После завтрака сбегал в самоволку через забор, взял три пачки «Медео», одна уже на исходе. А жена считает, я завязал, оставляет мне только копейки звонить из автомата. Пришли коллеги, занял пятерку.
Прежде у Гиричева была уважительная к Малышеву интонация, как и принято у корреспондента к своему персонажу, а теперь никаких таких интонаций, тут, наверное, уважать надо того, кого больше прихватило, чей козырь, так сказать, выше. Они словно бы вышли временно из игры, получили тайм-аут, и теперь можно посидеть, покурить, отдохнуть и не соблюдать правил. Игра у них в жизни разная, роли разные, но вот вышибло из колен, и они стали одинаковыми.
– Пятерку потрачу, скажу, пусть мне сюда зарплату несут, не хочу жене открываться, у нее тоже, кстати, давление. Да и соседу надо долг возвращать. Приголубили с ним вчера бутылец «Пшеничной» – и ничего, хотя у него диабет, ни капли нельзя, как врачи говорят. – (Малышев будто уже и не врач). – А долг платежом красен, завтра моя очередь выставлять бутылец, тем более, что сосед мой из народного контроля, зоркий глаз. – Гиричев докурил сигарету, тут же от нее прикурил другую. – Кстати, спички здесь дефицит, учтите, сестры по тумбочкам шарят, курение, говорят, губительнее действует на тех, кто рядом сидит, лежит и тэ пэ. Так не сиди, кто тебя просит? – Он говорил, говорил, будто дорвался до слушателя после долгого молчания, а может быть, хотел Малышева насупленного развлечь-отвлечь. – Бросил я курить в день поступления – сразу боли усилились. Докторица мне – потерпите, это временное явление! А я ее спрашиваю, что не временно, что вечно? Лошади на Большом театре? Или наша с вами жизнь не временна? Вечны только взяточники-преподаватели, жулики-продавцы. А я вот сижу-куру и тем облегчаю себе остаток – чего? Жизни, той самой, которая прекрасна и удивительна. А вы что, как сподобились, вроде все было в ажуре? Что-нибудь на работе?
– На работе порядок, – сказал Малышев, дескать, не волнуйся, ты правильно написал, что у Малышева в отделении все надежно и основательно.
– На работе порядок, значит, в семье сикось-накось, – утвердительно продолжал Гиричев. – Это наша уже возрастная беда, подросли дети и начинают колбасить. Медицине пора бы уже вплотную заняться биологической несовместимостью родителей и детей. Поистине бич божий! Старший у меня офицер, щит страны, чин-чинарем, зарплата, квартира, а младшему семнадцать лет и уже алкаш законченный, ампулу вшили и бумагу с красной полоской выдали – в случае оказания медицинской помощи спиртовых растворов не применять. Ну да вы знаете, как это делается.
Малышев не стал возражать, хотя про вшивание ампул и бумагу с красной полосой ему мало что известно. Медицина до того расслоилась, специализация до того раздробила некогда единое целое, что не уследишь, как и что применяют смежники. А уж чем заняты психиатры – вообще темный лес.
– За старшего я спокоен, тем более, что он в Панфилове, за тыщи верст, а младший нет-нет да меня госпитализирует. Алкаш-алкаш, а нахватанный, спорит со мной, поносит всех и вся. Зачем мне, говорит, учиться, если диплом за взятку можно купить? Зачем работать, если везде воруют, а я не умею? Тошно мне его слушать, а иногда думаю, что пить он начал от элементарного страха перед жизнью, честно не проживешь, а нечестно – нужны способности, которых нет. Возражаю ему с пеной, хотя сам знаю, действительно, нет профессии, морально не скомпрометированной, даже врачи взятки берут, для вас это не секрет.
– Болтовни больше. – Малышев докурил сигарету и, черт возьми, захотелось тут же, вот как его собеседник, закурить и вторую. Но просить сигарету не стал, а свои, слава богу, оставил в палате.
– Да не-ет, доктор, дыма без огня не бывает, – продолжал Гиричев возбужденно, курение его заметно взбадривало. – Вот настанет у вас день выписки, чего я вам поскорее желаю, и не станете вы своему лечащему врачу тюльпанчики дарить или гвоздички, а непременно духи, да подороже, французские или на худой конец арабские. И так оно везде, что говорить! Зараза какая-то, отрава. На что книги, святой товар, духовная пища. На продавцов в книжном я всегда смотрел с почтением, а то и даже с сочувствием – никакой у них прибыли, выгоды, не мясной у них товар и не сливочно-масляный, а сейчас и они гребут. Стоит сиротинушка с постным личиком, на прилавке собрание сочинений какого-нибудь нашего всемирно известного, никто не берет и задаром, зато под прилавком у нее «Анжелика – маркиза ангелов», тираж полтора миллиона и цена по номиналу три с полтиной, значит, минимум целковый за экземпляр ей на лапу положь. Приемщики макулатуры с наваром, приемщики стеклопосуды с наваром, о таксистах и официантах говорить не будем, у хозяйственников приписки, у строителей недоделки. А потом детей обвиняем, совсем как по старику Некрасову: «И видя в детях подлецов, и негодуют, и дивятся, как будто от таких отцов герои где-нибудь родятся». Только и вкалывают на совесть шахтеры и металлурги, наш брат-газетчик, да еще, пожалуй, рыцари метлы – дворники.
Дворник у Гиричева оказался уже чище врача, возьми себе на заметку, Малышев.
– А вы не думали, доктор?..
Он забыл имя Малышева – «доктор» – и Малышева это задевало, ведь столько раз Гиричев обращался к нему и как журналист, и как протекционист, а вот теперь доктор «упал с коня» и утратил право на имя и отчество.
– А вы не думали, доктор, над проблемой – почему бы врачам не разрешить частную практику? Или хотя бы узаконить отвод врачу, о чем «Литературка» уже писала? Сразу будет видно, кто действительно врач, а кто всего лишь дипломированный специалист, народ с ходу разберется.
– Частная практика, которой занимаются знахари, шарлатаны, мошенники, показывает, что ваш хваленый народ невежествен, склонен распускать и поддерживать всякий вздор, так что вы напрасно наделяете обывателя компетенцией решать, кто врач, а кто не врач. Я, как вам известно, консерватор, установившийся порядок не мешает мне нормально работать, даже наоборот. Плата за услуги врачу на мой взгляд бесчеловечна. Врач во все времена обязан был лечить безвозмездно и раба, и хозяина, и друга, и врага, и черта, и ангела.
– Мне всегда нравилась ваша последовательность, – признался Гиричев. – Ваша способность к простой раскладке явлений довольно сложных. Но вы действительно консерватор со всеми вытекающими отсюда выводами. Вы пытаетесь отстраниться от требований жизни, а это бесперспективно. – Он докурил вторую сигарету и тут же прикурил от нее третью.
– Да хватит вам! – не удержался Малышев. – Смалите одну за другой, а потом приступ.
– Нет, доктор, нет, я себя уже знаю.
– Меня зовут Сергей Иванович. – Малышев помнил имя Гиричева, но называть его не хотел.
– Я знаю, знаю, – без обиды отозвался Гиричев. – А вот грядут еще два пикейных жилета.
Подошел тучный, бритоголовый, в синей пижаме старик лет семидесяти и с ним, словно для контраста, худой и значительно моложе, с длинными жидкими волосами, в синем трикотажном костюме, в домашнем, что Малышеву сразу же не понравилось. Пустяк в сущности, но больница есть больница, тебе здесь служат, изволь подчиняться и надевать то, что тебе выдано, коли сюда попал. Оба кивнули Гиричеву как своему, как кивают при сборе партнеры для преферанса. Все они хроники, понял Малышев, привычные собеседники, взаимные утешители и информаторы. Малышева они не знали или не узнали, да и не актер же он, не Джигарханян и не Миронов, чтобы все его в лицо знали. Тем не менее анонимное его присутствие вызывало у него ощущение неловкости, ему не хотелось сливаться с ними, он не мог представить себя вне врачебных обязанностей.
Теперь их стало четверо, но разговор, под привычным дирижерством Гиричева, с его репликами и монологами, не изменился, – все больше о недостатках, о головотяпах и бюрократах. Да и где, в какой компании у нас говорят о достижениях? В достижениях не может быть никакой новости, потому что об этом постоянно говорят по радио. А в тесном кругу, тем более в больнице, куда интереснее поделиться информацией неофициальной. Разве только глупец отважится здесь говорить прописные истины. Здесь свой такт, своя манера, свои оценки.
– Долбанули мы в прошлом месяце автосервис ВАЗа за взятки. Материал готовили основательно, не только по письмам трудящихся, но послали туда специально своего литсотрудника на папином «Жигуле», и он подробнейшим образом дал отчет, как вынужден был совать рубли, трешки, пятерки, начиная с вахтера при въезде. Дали мы материал и сразу поток писем с гневом и возмущением – давно надо эту лавочку разогнать. Откликов хоть пруд пруди, священный гнев читателей полыхает, одного только отклика не можем дождаться – от самого автосервиса, чтобы дать «по следам наших выступлений». Ждем-пождем, подготовили в печать напоминание, а им тем временем присудили первое место по итогам соцсоревнования, да еще знамя вручили. Утерлись мы со своим гвоздевым материалом! Если на первом месте такой бардак, то можно представить, что там творится на втором, на третьем. А тут еще звонок – вы поспешили с этим материалом, некрасиво получилось. А возразить смельчака не нашлось, что не мы поспешили, а вы промедлили. Разве критическое выступление областной газеты не повод для того, чтобы отказать в каком бы то ни было поощрении рвачам и взяточникам? Всегда был повод, я тридцать лет в газете! А теперь, видишь ли, поспешили, людей насмешили.
– Направили бы материал в ЦК, – сказал Малышев.
– Через голову начальства прыгать? А мне до пенсии еще вкалывать да вкалывать.
– За городом дача стоит в райском саду, – сказал в синем трико и продолжительно, с перекатом рыгнул. – Продана за сорок тысяч. Кто ее строил? Начальник СМУ. А кто купил, выложил такую кругленькую сумму? Начальник автоколонны. Где он их взял, сорок тысяч, с какой зарплаты? У нас вообще кочуют из рук в руки десятки, сотни тысяч и даже миллионы, минуя государственный бюджет.
– Наша страна богатейшая в мире. Если я себе возьму малую толику, ее не убудет, такова психология, – пояснил Гиричев.
Бритоголовый в разговор не вступал и по виду его, несколько сонному, нельзя было понять, задевает его такой разговор или оставляет равнодушным. Старый, больной, том не менее молчал он как-то значительно, возможно, ждал своей темы, но пока ничего подходящего не услышал.
А Малышеву стало скучно. Почему? Ведь говорят остро, говорят правду, приводят факты, он верил – не выдуманные, значит, все это возмутительно, однако же «правда, одна только правда, а значит, и несправедливо»…
– На зарплату нельзя прожить, потому и воруют, – убежденно сказал в трико и опять раскатисто рыгнул, словно сила рыгания у него прямо зависела от степени убежденности, хотя на самом деле у него анацидный гастрит. – В среднем сто двадцать в месяц, как человеку жить? За квартиру плати, за питание, за одежду. А дети?.. Потому и воруют.
– Но почему воруют не на кусок хлеба, а сразу на вагон масла? – поставил проблему Гиричев. – Телевизор ему обязательно цветной, гарнитур Людовик Шестнадцатый за три шестьсот, ковер индийский за две пятьсот, на велосипеде пусть во Вьетнаме ездят, а мне «Жигули» подавай. Откуда такие запросы?
– Но это же естественно, он хочет жить как все, – пояснил в трико.
«Как все» – главный довод Катерины.
– Кто они такие, ваши «все»? – подал, наконец, голос Малышев. – Я специалист с двадцатилетним стажем, нас таких много, если не большинство. Но я ничего этого не имею, мало того, я не помышляю об этих прелестях. Полагаю, что и вас не особо прельщает этот джентльменский набор. Так кто же они такие, эти ваши «все»?
Тощий поморщился, будто Малышев в общем хоре пустил петуха, а тучный посмотрел на Малышева так, будто он только что подошел и с ходу влез в беседу. Однако ничего не сказал, видимо, жару еще пока маловато, чтобы зажечь его, флегматичного.
– Тут не в зарплате дело, – решил Гиричев. – Народ в общем и целом живет в достатке, с этим спорить не будем. С продуктами туговато, с мясом, с маслом, но все как-то умудряются, ухищряются и отнюдь не голодают, что там говорить. – Он стал осторожнее, поняв, что Малышев принял стойку. – Дефицит постоянно то на одну вещь, то на другую, всем чего-то хочется. Но, спрошу я вас, почему дефицит не на примусные иголки, как было когда-то, не на копеечную вещь, не на рублевую, а именно на сотенный, на тысячный товар? Как-то был в столице, иду, гляжу – очередь. За чем? – врожденное любопытство. За шапочками из белой норки по триста пятьдесят рублей. Очередь! Такая же, как в сороковые-роковые за хлебом. И не академики роятся, не артисты народные, не высокооплачиваемые трудяги, а все одни и те же гости столицы.
Малышев сидел будто на экзамене, ему задают вопросы, а он молчит, его стыдят, а ответа у него нет. Он закипал медленно, но верно, словно упреки звучали не вообще, не разговора ради, а ему лично за неверно прожитую жизнь, за безучастие, за попустительство там и сям.
– А загранкомандировки возьмите, – не унимался Гиричев и повернулся к тучному: – Федор Тимофеевич, а вы что молчите, будто вас не касается?
– Я на пенсии, – тучный неожиданно улыбнулся ясной детской улыбкой.
– Наготовили нам делов, а теперь за пенсией хотите спрятаться? – грубовато-ласково продолжал Гиричев. К толстяку он относился с почтением, как понял Малышев, видимо, тот занимал прежде важный пост.
– Я на пенсии, – повторил тучный уже без улыбки. – Читать стал много, раньше времени не было. Журналы, газеты и все подробно. – Говорил он мягко, с явным украинским акцентом. – Попалась как-то критика на поэта.
– А что я вам говорил, Федор Тимофеевич?! – перебил его Гиричев восклицанием. – Начали писать стишки для внука, через год потребуете книгу издать, а там потянет вас и в Союз писателей.
– Не потянет, – серьезно ответил тучный, юмора не принимая. – Так вот, про того поэта. У него стихотворение – идет дама и в каждом ухе по «Волге», серьги такие дорогие. Поэт возмущается, жаль, пишет, что нет милиции! Не знаю, как тут с поэзией, но позиция его мне понятна. А критик с ним не согласен. Слава богу, говорит, что нет милиции, носить дорогие серьги не преступление. Очень так ядовито его одернул. «Может быть, – тучный поднял палец перед собой, прося особого внимания, – может быть, говорит, это бабушка подарила ей свои бриллианты». У меня что-то вот здесь засвербило, – он покрутил пальцем возле сердца. – Раньше так не писали. Бабушки с бриллиантами были, но про них в газете, – он подчеркнул «в газете», – никогда не писали в таком оправдательном тоне. И в газете и по радио писали и говорили только о тех бабушках да дедушках, которые свои сбережения отдавали в фонд мира, или для детей Вьетнама, а еще раньше в фонд обороны. Точно знаю, на восстановление Сталинграда поступило от частных лиц тридцать два миллиона рублен, в сорок третьем году банк открыл особый счет. Об этом писали и говорили с гордостью. А теперь критик уже и от поэта требует, чтобы он оправдывал личное бабушкино накопительство. Ты вот как думаешь с точки зрения своей газеты? – обратился он к Гиричеву, и в его «ты» было не пренебрежение, а скорее доверие, равенство.
Теперь и Малышев посмотрел на бритоголового с интересом.
– В нашей газете ни про бабушек, ни про дедушек, – ответил Гиричев. – Всякие-такие нравственные сопли-вопли шеф не признает. – Лицо его пожелтело, он уже не курил, а обеими руками держался за живот, будто прижимал грелку, растопырив пальцы. – Давай ему одни только достижения, тогда как пресса должна выявлять, бичевать, громить порочную практику, мешающую нашему продвижению.
«Моя врачебная практика тоже порочна? – хотелось Малышеву спросить Гиричева. – Вы и про меня писали как болтун и демагог?» Сам тон Гиричева, его позиция вызывали у Малышева протест. Разве не обидно ему и за себя, и за других врачей, которые, выходит, доброго слова не заслужили? «Бичевать, громить, выявлять». Выявляй, бичуй, кто тебе не дает? Только увертки свои не оправдывай тем, что тебе до пенсии вкалывать да вкалывать… В ушах сильнее зашумело, он недовольно откинулся на спинку скамейки, не слушая Гиричева, без намерений вступать в пустой разговор.
– Вы не согласны, доктор? – правильно понял его Гиричев.
– Не согласен! – отрубил Малышев.
– Вам нравится, что врач отказывается принять умирающего только потому, что тот с другого участка? Вам нравится такая практика?
– Не нравится! – со злостью ответил Малышев. – Но не в этом же, черт возьми, суть моей работы! Есть же высший счет. Когда я еду в автобусе и слышу объявление водителя…
– Вот, пожалуйста! Известный хирург, заслуженный врач республики ездит в автобусе, а заурядный кожно-венеролог или средней руки гинеколог раскатывает на «Жигулях»! – ликуя, перебил его Гиричев. – Вам и это нравится?
– Дайте хоть слово сказать! – Малышев повысил голос, закипая от точных его попаданий. Не отсутствие собственной машины его злило, а стремление Гиричева заметить это и подчеркнуть. А когда долбят в одно место, что-нибудь да выдолбят, порода у людей разная, как и у камней. – Все, что вами тут собрано, правда, но суть, повторяю, не в этих мелочах. Я все-таки расскажу про автобус. Когда я слышу объявление водителя – граждане, приобретайте билеты, в салоне контроль, – меня это злит не меньше, чем ваши правдивые слова о драном топчане. В автобусе едет полсотни несомненно честных людей с билетами, допускаю, что среди них один-два без билета, но почему хамят в лицо большинству, оскорбляют их человеческое достоинство?
– Не вижу связи, – признался Гиричев, продолжая растирать живот обеими руками.
– Нельзя по одиночным фактам оценивать всю жизнь. Угроза водителя – из той же категории, что и ваше бичевание. Обывателя все это радует, а труженика раздражает и злит, не помогает ему, а мешает.
– А вы на место водителя встаньте, – посоветовал трикотажный. – После смены он сдает кассу, от безбилетников у него недостача, его лишают прогрессивки.
– А мне плевать на его прогрессивку! – Малышев не привык спорить, не умел да и не хотел учиться, полагая, что истина должна быть ясна без слов. – Плевать, если он по два раза в день хамит мне в пути на работу и обратно. Мне плевать и на заботу журналиста прослыть правдолюбцем, таким смелым, таким принципиальным на одних только мерзостях нашей жизни. Потому что я знаю, как работает большинство, как оно действительно вкалывает в поте лица – подавляющее большинство! Строят они. И практика у них не порочная и надо ее поддерживать, освещать, воспевать, нравится вам это или не нравится. Они этого заслуживают и пример их должен быть известен, показан и даже, если хотите, навязан тем, кто принять этого не желает.
– Кто же против этого возражает, доктор? Вы ломитесь в открытые ворота. Я сам писал о вашей работе именно в таком плане. – Гиричев перестроился на ходу – служебная привычка. Потом, словно вспомнив, что здесь не редакционная летучка, продолжал убежденнее: – Но без критики совсем – нельзя! Маразм растет и крепчает. Скрывать незачем, скрывающий болезнь умирает, медицине это известно.
– Медицине известно, что не скрывающий болезнь, а кричащий о ней, тоже умирает. Лучше не на смерть ориентироваться, а на жизнь.
– Вот вы сказали, большинство честно вкалывает, я согласен, – вступил трикотажный и в тоне его – камень за пазухой.
Малышев отвернулся, не слушая.
Но почему подобная болтовня задевает его лично? Как будто он на скамье подсудимых и за все в ответе или будто он некий самодержец, премьер-министр или, по меньшей мере председатель колхоза, а не просто хирург с определенной своей ответственностью, с ограниченным кругом задач. Дело совсем не в том, что он депутат горсовета, это как раз не причина, а следствие его отношения к жизни, такой у него характер, в нем есть социальное честолюбие, и оно не с луны свалилось. Пусть не принято нынче выглядеть ортодоксом, – а он выглядит, ему наплевать на крайности правых и на крайности левых, ибо что те, что другие одинаковы под ножом хирурга, и силы его и способности они забирают одинаково. Обязанность его такая святейшая – исцелять без деления на своих и чужих, близких и дальних. Однако же профессия его пристрастий не растворила. У Гиричева как раз в силу профессии должен быть подход резко разграничительный в оценке событий и суждений о них, но этого нет, и вот это несоответствие Малышева и раздражало. Воровать сверх зарплаты плохо, но и не оправдывать свою зарплату – то же самое жульничество.
Наступила пауза, Малышев своей горячностью внес заминку, без него они еще долго балабонили бы все о грехах да о грехах наших, как вчера и позавчера, а тут к больным подсел врач и повел оздоровительный разговор. Гиричев перестал спорить, все сильнее болело под ложечкой, он сидел и все тер и тер живот, трикотажный, глядя в сторону, усмехался и шевелил губами, перебирая в уме вопросики один язвительнее другого, но не решаясь подать голос. Настал черед вступить в разговор бритоголовому, как самому старшему, вроде бы для заключения дискуссии.
– Грехи людей мы чертим на скрижалях, их доблести мы пишем на воде, – он по-школьному четко выговорил каждое слово, цитируя. – Молодые вы, ребята, и горячие, за деревьями леса не видите. «Достаток губит, денег завелось много, тысячами швыряемся». Так разве не к достатку мы стремились годами и десятилетиями? В чем тут противоречие? Если воруют отдельные, так они и есть отдельные, они всегда были и, мое мнение, всегда будут в той или иной форме. Будут они, но общего дела изменить не смогут, куда мы шли, туда и будем идти. Это вам кажется, что беспорядок везде, вкруговую, что мы куда-то не туда зашли и конца-краю безобразиям не видать. Кажется! Я вот всю войну военным юристом был, в трибунале служил, молодым был, помоложе вас. Так что вы думаете? У меня голова кругом шла, временами так и считал – возьмет нас фашист. Там самострел, там дезертирство, там перебежчики на ту сторону, листовки на нас сыплются вражеские, они мне страшнее бомбы казались. Каждый божий день, или почти каждый, то одно преступление, то другое, и не только на нашем фронте, на других тоже, трибунальцы-то знали. Но войну мы все равно выиграли, все равно победили. Сейчас и я знаю, и любой школьник знает, почему мы победили, но тогда мне, вот как вам сейчас, не дано было понять по моему конкретному положению, высоты не хватало для понимания. А в ней все дело. Надо высоту занять. Если не по должности, так по своему размышлению, умом пораскинуть, с высоты панорама шире. А нет возможности занять высоту, что остается? – Он выразительно помолчал. – Верить надо! А чему и кому, вы про то и без меня знаете. Все хорошие люди идут в ногу, а другие суетятся, под ногами путаются. Но движения не собьют.
– Ну-у, Федор Тимофеевич, не ожида-ал, – протянул Гиричев о притворным осуждением. – Вы же Кафку цитируете, почти дословно: «Все хорошие люди идут в ногу, а другие этого не знают и пляшут вокруг них танец времени».
– Значит, Кафка тоже хороший человек, – благодушно согласился бритоголовый и обратился к Малышеву. – Вот вы про автобус говорили. Есть у нас понятие – презумпция невиновности, заведомое признание всякого, даже преступника, невиновным до тех пор, пока не будет доказано обратное. Это гуманно. Докажи сначала, а потом и обвиняй. В транспорте и в самом деле иной раз получается презумпция наоборот – виновности. Но с другой стороны, не опущенные пятаки оборачиваются миллионами рублей убытка. Тут надо тоже высоту занять.
– Презумпция сволочизма для нас предпочтительнее, – уточнил Гиричев. – В универсаме – покажи сумку, в редакции – предъяви пропуск. Со дня основания газета жила и здравствовала без пропусков, входи, трудящийся, рабкор, селькор, кто хочет, излагай нужды. Теперь у входа милицейские девочки, а что толку? Прихожу я утречком на работу, а в приемной уже поэт сидит, Колька Молодцов, выпиши ему срочно гонорар на опохмелку или взаймы дай без отдачи. Пропускная система для него что есть, что нет.
– Живем мы лучше, – продолжал бритоголовый, не споря, а как бы расставляя акценты в понятиях для него бесспорных. – Потребностей стало больше, и ничего тут плохого нет, радоваться надо. А дефицит – он всегда будет. Чем живее, предприимчивее, расторопнее население, тем шире круг интересов. Спрос велик, ну и замечательно. Главное, не надо разделяться на «мы» и «они», пусть будем одни только мы. А то выходит, что мы имеем потребности, а они их не удовлетворяют, как будто они рабы наши, пленники. Они – это мы все. Голодали и бедствовали, жилья не имели, а сказка всегда была, мечта жила, ждали, когда ее можно осуществить и дождались по многим статьям. А то, что хватают сейчас, покупают да накапливают и счастье видят только в этом, так это временное явление, оно пройдет, уверяю вас. От внешнего народ обязательно обратится к внутреннему, попомните мое слово.
– Пока он обратится, Федор Тимофеевич, от народа останутся одни людишки, растопчет орда золотая и серебряная, дубленочная и «жигулевочная», та самая, которая исповедует – было бы здоровье, а остальное мы купим. Чингисхан хребты ломал прямо, пятки к затылку, хрясь – и готово, издыхай с переломанным позвоночником. А эти – души ломают, по вере-то как раз и бьют. Вера, конечно, великое дело, но ее подкреплять надо.
– Какая вера? – полюбопытствовал трикотажный. – Христианская, мусульманская, буддийская?
Гиричев, будто опомнившись, снова перескочил на циничную свою стезю:
– У нас есть молодой сотрудник в сельхозотделе, дока, подсчитал, сколько эшелонов мяса и масла было бы сэкономлено, если бы вся страна соблюдала великий пост, а также постилась бы по средам и пятницам.
– Хватит вокруг экватора, – ввернул трикотажный. Он перестал рыгать от действия таблеток, но симпатия Малышева к нему не возросла.
«Реагирую неадекватно, привычки нет, – думал он. – А привыкать не хочется, хотя и приходится вот сидеть, выслушивать. Больничные разговоры также неизбежны как режим, пижама, уколы, передачи». Нормальная его работа не позволяла вот так сидеть и разглагольствовать, не нужно было убивать время, а здесь вынужден. И вместе со временем убивать заодно и наивность в себе, однобокость и предрассудки. Вспомнил Марину, она говорила, что первые уроки жизни молодая женщина получает тогда, когда попадает в гинекологическое отделение. Уж там ее просветят, окунут в мерзости по макушку. Каждая женщина сама по себе вроде чиста и порядочна, но, собираясь в палате, они словно аккумулируют все плохое и культивируют цинизм, жестокость, разврат, не женщины лежат в гинекологии, а сущие ведьмы, – побуждения низменные, разговоры грязные. Потом выписываются и снова становятся добропорядочными мамашами, возлюбленными женами, нежными подругами, но отметина, наверное, остается.
Взял бы магнитофон, занялся английским, но не взял, занимайся русским, той его разновидностью, которая без костей.