355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Щеголихин » Дефицит » Текст книги (страница 7)
Дефицит
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:57

Текст книги "Дефицит"


Автор книги: Иван Щеголихин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)

– И ждали меня возле кабинета, – напомнил Малышев.

– Ой, не говорите, двойную муку терпел. Не знаю, что с маман, – раз, а в руках бутылка непочатая, – два. Но терплю, ибо священный долг. Похудел килограмма на два.

Астахов пристроил бутыль на тумбочке возле главрежа.

– Новостей пока никаких, Константин Георгиевич. Кроме той, что я начал проявлять жуткую социальную активность. Или уничтожу этих вьюношей, или опять запью.

Тут на удивление Малышева Телятников загорячился:

– Сразу скажу вам, Слава, не уничтожите, и не думайте! Поверьте моему опыту, они всегда отобьются политической трескотней, на которую вы не горазды. Ставьте себе задачу поскромнее.

– Вы подавали заявление по собственному желанию, Константин Георгиевич?

– Нет.

– А они галдят, что вы подали и что оно уже везде подписано.

– Это их тактика, Слава, прием такой доказать свою силу, деморализовать коллектив. Дескать, захотели убрать и убрали. А что директор?

– Я говорит, не виноват, что так вышло с вами. Пошел к вам на свидание – не пустили, весь театр об этом знает.

– А как Зоя Сергеевна?

– В соответствии с ситуацией… Плохо, конечно. Звонки разные. Мальчишка – где папа? – Астахов махнул рукой.

– Не оставляйте ее одну.

– Гулькевичи с ней. И мы заходим. Хотели номер телефона сменить, она против – а вдруг из Москвы позвонят и скажут, что все не так?.. На грани уже. Да и… беременность. Держим, держим, Константин Георгиевич, на контроле держим. Ничего, как-нибудь. Лия Обалденная, Чингисхан, Леша Ковалев и я записались на прием к секретарю обкома, на пятницу. Плужника помните? Директор Дворца культуры комбината. Мужик серьезный, я его сто лет знаю, вместе в самодеятельности начинали. Говорит, есть мнение в нашу пользу. Тот, кто роет вам яму, сам в нее попадет. А я подтолкну обеими руками, пока трезв.

Боевитость его Малышеву понравилась, хотя Астахов говорил неосторожно, волновал главрежа, и Малышев постарался переключить разговор, спросил Астахова, как здоровье его матери.

– Здоровье отличное, спасибо, доктор. Только вот помирать собралась. Дождалась, говорит, когда сын бросил наконец-то пить, можно и на тот свет спокойно…

После обеда пришла Алла Павловна с профессором Сиротининым, они помаячили в дверях, то она его пропускала вперед, то он ее, рыцарское начало победило субординацию. Малышев тоже не подкачал, поднялся сквозь шум в ушах, но она шагнула к нему с неожиданной резвостью, обеими руками взяла его за плечи и уложила обратно.

– С удовольствием полежал бы с недельку, – начал Сиротинин, подвигая стул к койке Малышева и усаживаясь поближе к нему. Он в сером костюме, в белой сорочке, в черном галстуке, моложавится, да оно и понятно, жена у него лет на двадцать, если не больше, моложе его. – Я совершенно не исключал, что попаду к вам на стол, Сергей Иванович, но совершенно не собирался консультировать вас, как пациента. – Он взял у Аллы Павловны тонометр, фонендоскоп, измерил давление, не стал скрывать: – Сто восемьдесят на сто двадцать пять.

– Опять вы о делах! – сказала Алла Павловна недовольно. – Я не разрешу вам свидания, Сергей Иванович.

Значит, утром давление у него было поменьше.

– Устали, Сергей Иванович, переутомились, а отдыхать некогда, я угадал? – благодушно предположил Сиротинин.

– Пожалуй, нет, не угадали. Я и работаю и отдыхаю, как мне хочется.

– А может быть, вам только так кажется?

– От работы мне всегда хорошо. – Он повторялся перед Аллой Павловной, от этого ему неприятно, полегче надо, поменьше о своем трудовом героизме.

– Вам хорошо, а вашим сосудам, вашему сердцу? Вы спокойны, как будто, а они резонируют, равновесия жаждут, а его нет, баланс отрицательный, нежелательные эмоции, которые вы, как человек решительный, одним махом сбрасываете со счета. Сосуды реагируют молча, с ними особенно не поспоришь, Сергей Иванович. Вам хочется сейчас сказать, что попали вы сюда по ошибке, я угадал?

– Вы правы, не хочу болеть, не смирюсь.

– И не надо! И преотлично! Только не так бурно, Сергей Иванович, не так агрессивно. Мы с вами знаем, что никто из смертных не застрахован от перегрузок, от стрессов, от переутомления. Никто и ничто. Даже металл, бездушный конгломерат молекул, атомов, и тот, как известно, утомляется. Металл! А человек – живое и трепетное. Самое большее, что от нас с вами требуется в повседневной жизни – помнить о возможности переутомления.

– Есть люди, которые без конца говорят, что они больны-больны. Сдаются заранее.

– Но есть люди, которые думают, что они здоровы-здоровы, берутся за дело не по силам, и тут крайности сходятся, они тоже сдаются, не умышленно, а под давлением. Говорят, у мушкетеров не было ни инфарктов, ни кризов, и вы догадываетесь, почему. Чуть что не по нему, сразу дуэль, разрядка. Негодования, злости, ярости они не копили, не держали в себе эти факторы риска, а вот мы…

– Принцип мушкетеров я соблюдаю, – упрямо сказал Малышев.

– Ой ли! – усомнился Сиротинин. – В наших условиях это не всегда возможно, да-алеко не всегда!

– Бывают, конечно, ситуации, но не такие же, чтобы здорового мужика уложить с кризом.

– Капля долбит камень, Сергей Иванович. Капля, мелочь. Наша задача, ваша прежде всего, каплю сию обнаружить и источник ее уничтожить, ни дна ему, ни покрышки, чтобы мелочи перестали долбить. У вас есть дети?

– Дочь, – сказал Малышев, подивясь его догадливости. А может быть, он уже знает про Катерину? Или уже видел ее? И не в той ли кофточке с английскими каплями – тьфу, буквами? Впрочем, кому не ведомо, что такое современные дети, сколько они доставляют хлопот.

– У меня тоже дочь, – сказал Сиротинин и лицо его стало мягче, блаженнее, что ли. – Настенька. Если бы у меня ее не было, я это понял уже в семьдесят лет, если бы ее не было, то грош цена всей моей жизни, простите меня за банальность. Она мне все осветила, Настенька! Нынче перешла в десятый класс, учится посредственно, но меня это, по ее словам, не колышет, потому что она талантлива, она балерина в Народном ансамбле Дворца культуры комбината.

Малышев про Настеньку слышал, он мог бы сказать Сиротинину мнение Катерины – божьей милостью балерина, – но промолчал. Его семья знает про дочь Сиротинина, а вот семья профессора ничего не знает про дочь Малышева – «у вас есть дети?» – и это задевало его самолюбие. Впрочем, всегда как-то виднее семьи тех, кто повыше в должностях и званиях, это естественно. Он пытался представить себе эту Настеньку, существо, видимо, легкомысленное, поскольку она ни словом не обмолвилась со своим папочкой о Катерине, тогда как Катерина, существо тоже не слишком серьезное, прожужжала о ней все уши.

– Приходит поздно, жена спокойна, а я трепещу, воображение рисует мне страшные картины, будто ее обидели по дороге, ночь ведь, темнота, или в автобусе к ней пристали пьяные, я ей всякий раз на такси даю, монеты двухкопеечные для нее коплю, чтобы она непременно звонила, если задерживается. Три вечера в неделю у меня – массаж эмоций. Пока жду ее, ничем не могу заняться, мечусь по кабинету, готов по потолку ходить, все шаги на улице различаю – не она ли? Скоро ли? Священное писание вспоминаю: чего мы страшимся, то и случается. Молюсь – господи, охрани ее, защити! Наконец, звонок, я бросаюсь к двери, вижу ее и счастлив необыкновенно! Никто не дарил мне такого облегченного вздоха.

Малышев тоже ждет свою дочь в те же вечера по вторникам, четвергам, субботам, что и Сиротинин, иногда они вместе ждут еще и по праздникам, в День металлурга или в День строителя, когда ансамбль выступает с концертами, но Малышев не так уж чтобы очень волнуется. Занимается обычно своим делом, хотя и не совсем спокоен, но не мечется, по потолку ходить не собирается, – однако же криз почему-то не у Сиротинина, а у него…

– «Тебя провожают?» – спрашиваю. «А как же!» – и личико ее сияет от моей заботы, она тоже счастлива от коего ожидания, от эманации моей радости при виде ее. «Насколько регулярно тебя провожают?» – «Ой, папочка, настолько, что не могу отвязаться, я им конкурс устрою «а ну-ка, мальчики»!»

– Она у вас хорошенькая? – спросила Алла Павловна.

Сиротинин руки воздел выше плеч, словно перед присягой:

– Она прелестна. Допускаю, отец субъективен, но она само очарование.

– Ой, смотрите, Николай Викентьевич! – сказала Алла Павловна тоном: допрыгаетесь, довосхищаетесь.

– Понимаю вас, но она естественна, как птенец, как ручей, как сама природа. С ней ничего дурного никогда не случится, я все пойму, как надо, и все приму.

Малышев не знал, провожают ли Катерину, и не спрашивал ее. Мать за нее волнуется больше, тоже снабжает ее двояками и просит звонить. В этом смысле заботы родительские одинаковы на всей планете, тревоги за них глобальные. А они все равно сами по себе растут, своенравные и безудержные.

– Может ли она оставить балет ради меня? Нет, не может, и я об этом не прошу. Меня это сначала тревожило, а потом стало радовать. Я не сразу понял магию балета, а когда вник, ощутил его волшебство, я сам был готов танцевать, я открыл, что балетный ген ей через меня достался. В танце своя поэзия, своя философия, я радуюсь, что познал еще один вид наслаждения! – Глаза у Сиротинина блестели, он явно увлекся, забыл будто, зачем приглашен, и благодарен был слушателям, то на Малышева смотрел, то на Аллу Павловну. Она внимала, как показалось Малышеву, без особого интереса, терпеливо-вежливо, беспокоясь, видимо, за своего больного, – балет балетом, но здесь гипертония, профессор, что вы нам можете сказать о кризе?

– У Аллы Павловны тоже дочь, – вставил Малышев, – она вас очень хорошо понимает.

– У меня две дочери, к вашему сведению, но я бы не сказала, что счастья у меня в два раза больше. – Она коротко, с легкой горечью рассмеялась, и Малышеву стало остро жалко ее, он вдруг понял, что она живет без мужа, ставка у нее сто десять, за стаж еще тридцать, полставки в поликлинике, итого двести десять, а на такую зарплату не так-то просто содержать семью, к тому же, у нее девчонки, они то того требуют, то этого, им угодить трудно; не случайно старшая донашивает, как она уже обмолвилась, ее студенческие платья. Алла Павловна наверняка дежурит по праздникам, когда идет двойная оплата.

Сказав про дочерей, она замолчала, но Сиротинин учтиво смотрел на нее и ждал, чтобы она сказала больше, ведь он-то наговорил семь верст до небес, пусть хотя бы немного уравновесит, и ей пришлось продолжить:

– Младшая ходит на фигурное катание, но проблему ожидания я решила просто – сама с ней хожу, а иногда и катаюсь, правда, без тодосов и тулупов. Она у меня еще кроха, в пятый класс пойдет.

Она живет на свою зарплату, потому и висюлек нет. Отошли в прошлое, анахронизмом стали в наших условиях понятия богатства и бедности, сейчас у них синонимы – прожиточный минимум, достаток, обеспеченность, жить не по средствам, тем не менее, Алла Павловна, врач со стажем, живет бедно в сравнении, скажем, с аптекаршей горбольницы, та вызывающе сверкает золотом в ушах, в зубах, на пальцах, разлагает, развращает людей и, прежде всего, женщин, а пресечь ее жульничество Малышев не может, не доходят руки, хотя видно всем, гнать ее надо без всякого разбирательства на месткоме, без суда и следствия. Она сама создает дефицит и на нем живет-наживается. Она заявляет старшей сестре, что такого-то лекарства нет, но из уважения к ней лично, она, дескать, может достать за наличную плату. Сестра о том же доверительно говорит больному, по секрету, «иначе вы меня подведете», а больной родственникам – несите сумму. Медикаменты сейчас все дороже, особенно импортные, а когда их берут на курс да из-под полы, десятку, а то и две надо как минимум. Лекарственная тирания вместо терапии. Занозой сидит в Малышеве эта аптекарша, владычица наглая, но уличить ее, разоблачить он не в силах, – надо бросать больных, устраивать засаду, ловить за руку, криминалистическую лабораторию подключать, следователей ОБХСС, – государству обойдется дороже…

Алла Павловна заметила его отрешенность и сказала:

– Извините, Сергей Иванович, мы несколько отвлеклись.

Сиротинин понял ее слова как упрек в свой адрес и пояснил:

– Я хотел сказать, что всем нам нужна отрада, тихая пристань в житейских бурях, переключение эмоций и очищение от яда перегрузок. Есть у нас неплохие средства медикаментозные, но прежде нужна радость, надежда, именно отрада нужна, а если ее нет, надо искать и найти. Отрада – дети, семейный уют, отрада – книги, музыка, либо огород на даче, продуманный отпуск, альпинизм или по Енисею на плотах. И более всего – любовь, привязанность сердечная, как говаривали в старину.

Есть у него отрада – его хирургия. А все остальное… все остальное он никогда, кажется, не брал во внимание.

– Конечно, работа по душе – чрезвычайно важный фактор, – продолжал Сиротинин, – но этого сейчас, я убежден, мало. При любой работе нужна смена, замена, постоянная надежда на отключение-переключение, несущее радость, отдых…

Но работа его не с машиной, не с железом, не с деревом, а с живыми людьми, каждый раз новыми, разными, неожиданными. Ему несут радость и отдых глаза его пациентов, их лица, вчера искаженные гримасой боли, а вот сегодня, после его помощи, совсем иные, счастливые. Радость у него отраженная.

А любовь, что же… наверное, нет у него любви в том расхожем, романном, что ли, или киношном смысле. Нет ее и отсутствие не особо его печалит.

Просто ему некогда. А это как раз и значит, что нет у него возможности для смены-замены, для гор и плотов, для огорода на даче.

Странно однако… Малышеву вдруг стало Сиротинина жалко. Болезнь, видно, расшатала нервы, чувствительным он стал, шибко трепетным, и сейчас вот пожалел Сиротинина за его иллюзии, которые он себе так ярко создал, вдохнул в свою дочь идею, ему самому нужную, одухотворил ее танцы, относится к ней нетребовательно, пожалуй, не по-отцовски, и тем не только утешен, но даже и восхищен. Предупредить бы надо…

А может быть, Малышев ошибается и несправедлив к профессору, ибо у самого отношение к дочери совсем другое. Требовательность к ней он ставит превыше всего, и возможно, потому они с ней расторжены, отчуждены. Он не разделяет ее увлечения, поскольку сам слышал от нее не раз, что балетом она занимается для осанки и только. Нет в ней страсти, фанатизма. И никакой, конечно, магии, никакой философии ни дочь, ни отец в балете не видят. И если ему что-то надо менять, а менять надо, так это прежде всего отношение к дочери. Нельзя ему оставаться таким бесконечно требовательным, до произвола. Наверное, ему самому следовало бы догадаться, что дочери нужна дубленка, и самому ее купить. Сиротинин вон догадывается и везет Настеньке всякую дребедень из Токио, из Венгрии, Катерина рассказывала за ужином, – привезет, и всем радостно.

Сиротинин догадывается, а Малышеву не надо, у него другое на уме, он хочет, чтобы дочери его легче жилось в будущем, тогда как дубленка этому противостоит, он убежден – ориентация на дефицит чревата разложением, дурной жизнью, подменой истинных ценностей, стяжательством. Но если дочь тебя спросит, в чем они, какие они – истинные? Она покупает вещь зримую, красивую, весомую по цене, а ты ей хочешь взамен подсунуть одни лишь слова-слова…

– Что я вам могу посоветовать, Сергей Иванович? Не только лекарства, повторяю, нужен благоприятный климат семейный, на работе, а также и в себе некое равновесие. Ликвидировать конфликт с самим собой. Время у вас есть, подумайте, покрутите себя, как граненый стакан, присмотритесь к каждой грани. Обращайтесь ко мне, когда захотите, звоните, приезжайте.

Малышев поблагодарил, после чего консилиум перешел к Телятникову, и далее главреж не дал профессору и слова сказать, сам с нетерпением заговорил о балете, как будто только ради этой беседы и лег в стационар. Для врачей такие больные клад, они не застревают на своих жалобах, немощах.

– Любопытно, профессор, что у древних греков танец и музыка объединялись одним словом. На других языках такого слова нет, требуется два, а значит, и два понятия, поэтому у нас нет органического единения танца и музыки, и очень жаль.

– Да, вы правы, очень жаль. Мне порой кажется, что в сфере искусства за века цивилизации мы потеряли больше, чем приобрели.

И пошел у них изящный треп начитанных стариков, способный вызвать улыбку у непосвященного.

Какой конфликт с самим собой имеет в виду профессор? Какие-такие грани в себе должен осмотреть Малышев?..

– Прекрасно пишет об этом Поль Валери: балет – это хоровод граций, телесные волны от дуновения музыки, это освобождение бренного тела от реальности, от скудных наших целей куда-то идти, куда-то бежать.

– Да, это действительно так, – вторил Сиротинин главрежу. – Когда я смотрю на балетное действо, мне так и кажется, что в далеком прошлом все люди были вот такими пластичными, грациозными, а потом их заели заботы, и они стали просто ходить, стоять и сидеть.

«И еще лежать, – мог бы добавить Малышев, – да к тому же на больничной койке».

– Наша беда, знаете ли, в том, что всему мы жаждем дать объяснение, – вдохновенно говорил Телятников. – Появились искусствоведы, уже как профессия, они паразитируют на прекрасном теле искусства, которое рассудку не подвластно принципиально.

– Да, вы правы, рассудок мешает моему непосредственному восприятию. Почему, спрашивается, глазам или ушам я должен верить меньше, чем языку?

Они переключились на прошлое, на двадцатые годы, Айседору Дункан вспомнили, футуристов, Хлебникова, поиски нового языка.

– А помните, было такое слово ХЛАМ? – сказал Телятников. – Оно объединяло в себе художников, литераторов, артистов и музыкантов.

– Да-да, – подхватил Сиротинин. – Было еще слово СОР – старые ответственные работники. А «шкраб» вошло в официальные документы, потребовался приказ Луначарского называть школьных работников полностью…

Сиротинин все-таки умудрился попутно с воспоминаниями выслушать больного и дать кое-какие советы, а когда они с Аллой Павловной удалились, Малышев отметил, что в разговоре с соседом профессор ни слова не сказал о Настеньке. Телятников же заметил другое:

– Вы обратили внимание, он мне ничего не сказал про калики-моргалики. Я имею в виду лекарства.

Малышев знал, чем моложе врач, тем он решительнее ставит диагноз, а назначения выписывает гирляндами, сестры за время дежурства не успевают все выполнить.

Интеллигентно, мило, без паники, но зачем он, собственно говоря, приходил? Что он увидел, нашел, понял как профессор терапии? Что добавил Алле Павловне или ему, пациенту? Пожалуй, – успокоение, не волнуйтесь, больной, за вами зорко и со знанием дела следят. К тому же, надо уважить известного в городе коллегу Малышева. А кроме того, личное – жена, видите ли, просила.

Раньше консультации профессора были делом исключительным, а теперь стали нормой. Каждому больному подавай светило, собирай консилиум, как будто лечащий врач уже не врач, а так, дежурный диспетчер. Почему стали мало верить врачу? Усложнились болезни или просто-напросто возрос эгоизм, побольше хочется жить, подольше. «Бог дал, бог взял» уже не годится, на силы небесные надеяться стыдно, мы материалисты, и потому живем все дольше. В начале прошлого века средняя продолжительность жизни в России равнялась тридцати годам. Нынче она в два раза больше. Во времена Екатерины II в стране было двадцать миллионов жителей, теперь стало двести семьдесят миллионов, несмотря на смертоносные войны – Отечественная с Наполеоном, Крымская, турецкая, японская, германская, гражданская, наконец, Великая Отечественная… Пройдет еще двести лет и сколько нас будет? Философы говорят, что человечество в целом живет само по себе и не управляемо, как стихийные силы природы. Стихия сама себя и задорит, и укрощает, сама себя регулирует, а человек, в частности, врач, вмешивается самонадеянно. Нет, не станет давление нормальным от таких размышлений.

Любопытно, что там написал Сиротинин в его истории болезни? Озадачил Аллу Павловну, обязал. Если больной отказывается от назначений лечащего врача, это еще полбеды, но когда он отказывается от назначений консультанта, тут уже все отделение на дыбы, уже не о больном речь, а о врачебной исполнительности, ответственность переключается.

Нет, не облегчил профессор состояние Малышева, а скорее даже нагрузил. А чем – пока сразу не ухватить. Не по причине же стариковской болтливости он так много говорил о дочери. Он подсказывал тему Малышеву и надеялся, что тот заговорит о своей дочери и что-то в себе приоткроет. Может, так, а может, и не так.

Подозрителен ты стал, мнителен. По-твоему, кто бы теперь о чем ни говорил, все направлено в одну точку – ради успокоения, причесывания, сглаживания эмоционального фона. Занятно, что бы сказал Сиротинин, стань ему известной история с Витей-дворником?

Все-таки, Малышев, ты слабак, импульсивный, слишком вегетативный. Не воспитал в себе чувства достоинства. На худой конец, чувства юмора. Лежишь теперь и выговорить не можешь, чем тебя встряхнуло, мягко говоря, слишком мягко, ибо для криза требуется не мелкая встряска, а потрясение. Досадно, что вот так – с дворником-то… Да и с Катериной тоже… Да и с путевкой злосчастной. Не в одном ли ряду все это?

В одном.

Но тогда вопрос – почему его не поддерживают, не усиливают его созидательный гнев, правоту его, страсть его по наведению порядка? Как раз все наоборот – гасят, успокаивают, советуют изменить жизнь, как будто он хулиган, дебошир и прочее. Изменить с терапевтической, видите ли, с лечебной целью. Смирись, гордый человек, давно было сказано, тысячи лет талдычат, а человек не смиряется. А коли так, то вот тебе неотложка, вот тебе палата, лечащий врач и консультация профессора – последствия твоей социальной активности.

И Алла Павловна улыбается ему с той же целью – с лечебной. Ему и в самом деле легче от ее присутствия. И доза здесь чем больше, тем лучше, интоксикация не грозит. Улыбка как средство обезболивания, – надо бы сказать ей об этом и развить тему вполне научно. Будущее анестезиологии – в улыбке. Станет красна девица за операционным столом и будет улыбкой гасить боль от ножа. При условии, конечно, что ты эту женщину любишь. И преисполнен мужского самолюбия, рыцарства и отваги. Представил Данилову в операционной… Но ведь и ее улыбка для кого-то прелестна! Тем более, если ничего не знать.

Все-таки ничего не знать – лучше, чем знать слишком много. Внедрялась теория лет десять тому назад: отрицательные эмоции, якобы, от дефицита информации. Сущая чепуха – от избытка. От фактов. Каких только не бывает фактов!

Привезли как-то больного с перитонитом, подзапущенным, из района, долго выхаживали, дренаж, перевязки, и в мышцу антибиотик, и в вену, кое-как спасли. Молодой еще человек, тридцати лет, между прочим, учитель. Что выяснилось в анамнезе? В селе у них дед Матвей лечит водой, обыкновенной холодной – водопроводной, колодезной, речной, какой угодно. Приходят к нему с двумя банками, дед над банками пошепчет-пошепчет, перекрестит их сверху, закроет крышкой или тряпкой завяжет, получит по пятерке за банку, после чего дает наказ, как этой водой пользоваться: в первые три дня по полстакана четыре раза из первой банки, во вторые два дня по полстакана три раза в день из второй банки, в третьи четыре дня по стакану два раза из первой банки. Пациент поморгает-поморгает на такую головоломку, пытается переспросить, но сзади его уже очередь подпирает с банками, шевелись-пошевеливайся, выложил червонец и беги лечись. Если же к деду являлись с рекламацией, мол, не помогает твоя вода, он тут же устраивал экзамен, как принимал, по сколько да из какой банки, обязательно собьет с панталыку и прогонит: «Иди в полуклинику». У деда Матвея две новых «Волги», дом выше сельсовета, есть личный шофер съездить в город, положить деньги на книжку. Учитель вынужден был обратиться к деду «из уважения к народу». У него был приступ аппендицита, сельский врач предложил операцию, учитель отказался, вскоре боль в животе прошла без операции, подтвердив, так сказать, правоту больного. Но через полгода второй приступ, врач опять операцию, больной снова отказ и снова «одержал победу», поглотал таблетки бесалола, анальгина, еще там чего-то и выздоровел. А потом уже и третий приступ, да посильнее прежних, к врачу уже идти нет смысла, ничего путного он не предложит, кроме операции, а боли держатся, температура не спадает. Тогда жена его, тоже учительница, повела мужа, да что повела, повезла уже к деду Матвею, поскольку сам дед по вызовам не ходил, принимал только в своих хоромах. Решение везти мужа своего просвещенного к темному знахарю учительница подкрепила цитатой: обманывать можно одного человека, можно обманывать двоих-троих, но весь народ обманывать невозможно. Приехали, а к деду очередь стойкая, по записи, к нему не только из других сел, из других областей едут, телеги вокруг, мотоциклы и даже машины. Устроить дело тайком не вышло, сам дед Матвей всей очереди твердокаменной объяснил, что учителя надо пропустить, он учит внука деда Матвея и сам дед сильно учителя уважает. Вместо тайного посещения вышла громогласная деду реклама. Освятили сеятели просвещения свои банки, начал больной пить, а температура все выше, боли все сильнее, он к врачу уже с мольбой, тот рад бы помочь да поздно, вызвали санитарный самолет и отправили больного в город, усилив тем самым рекламу – пока ходил к деду Матвею, был жив, а обратился к врачу, тут же и увезли помирать на самолете. Малышев расспрашивал потом горе-учителя, как он дошел до жизни такой, тем более, что пациент оказался совсем не таким глупцом, как можно было о нем подумать. Дедово лечение не помогло, как он считает, из-за высшего образования, оно лишило учителя той слепой, но спасительной веры, которую сохранили другие, невежественные люди. Посвятив себя селу, он вынужден был перенимать нравы, чтобы не казаться всем белой вороной. Если раньше прогрессивный учитель вел за собой темных и забитых, то теперь прогрессивный должен понимать, что народ у нас не темный и не забитый, так что не заносись, не выпендривайся, а уважай и цени вековечные мудрости. Началось с автобуса. Из села на станцию, где была библиотека, книжный магазин и прочие очаги культуры, ходил автобус, билеты лежали рулоном возле шофера, клади гривенник, если ты честный, и отрывай, если ты – какой? Вот тут загвоздка. Поначалу учитель клал гривенник и отрывал билет, а потом заметил, что кладут все, а билеты не отрывают. Можно ли их назвать честными? Вполне, поскольку за проезд каждый платит. Но можно ли их назвать сознательными? Нельзя, поскольку билет они не отрывают, а шоферу самому отрывать и подавать некогда, он баранку крутит и за дорогой следит. Следовательно, шоферу идет навар. Учитель понял, что в этом – не отрывать билета – некая порядочность местная. Они сознательные на свой манер. Если шоферу от такой работы польза, зачем лично я буду его такой пользы лишать, что мне, больше всех надо? За проезд мной заплачено, а дальше я ведь не просто билет отрываю, я из кармана труженика гривенник выгребаю. Оторванный зря билет как бы ложится пятном на их совесть. И никакими доводами их не вразумишь, учитель и не пытался никому вдалбливать, как надо ездить в общественном транспорте, они и сами знают. А начни вразумлять, тебе тут же насуют фактов, как порядок нарушается самими его учредителями, пусть не всеми, но отдельными наверняка, и хапают они не гривенниками, а тысячами, пусть даже один хапанул, для молвы на селе хватит и одного. У них не потворство наживе, у них нежелание всякий раз подвергаться испытанию на сознательность, презрение к обузе. Пришлось учителю сделать вывод, что честность и сознательность не одно и то же. Изменилось представление о должном. Если раньше было явным геройством стаскивать трактором купола с церкви, то сейчас такого героя охают и заплюют, хотя сами ни в бога не верят, ни в черта, – не трожь, если не тобой поставлено, не лезь, куда тебя не просят, не заносись, будь как все, слушай, что тебе говорят. «Дед Матвей лечит от всех болезней, дед спасает народ», – твердит стоустая, тысячеустая молва, все идут к нему и едут, выкладывают десятку без сожаления. Бесплатная помощь в «полуклинике» она и есть бесплатная, ничего не стоящая. Одним словом, надо верить слепо, тогда поможет самая что ни на есть чушь.

Малышев знает, мобилизация резервных сил организма, проще говоря вера – великое дело, но если у тебя аппендицит, то сначала все-таки нужен скальпель, и все это обязаны знать, поскольку у нас всеобщее среднее образование. Всеобщее – бесспорно, но можно ли его назвать образованием, просвещением, если растет число обращений к знахарям? На селе – один дед, с крещеной водой или с куриным пометом, в городе уже другой – с биополем, с экстрасенсорным воздействием, и тут уже маху дают не только учителя, но даже именитые академики с широкой возможностью якобы научной аргументации. Малышеву претят все эти премудрости о биополях с невыясненной энергетической основой. Пациент должен идти на стол, веря хирургу, а не как обреченный, не как вынужденный прибегать к устарелому мясницкому способу, тогда как на Филиппинах, видите ли, применяется бескровный метод резекции желудка, почки, легкого и всего, чего хочешь. Малышев верит в скальпель и порукой тому служат сотни, тысячи спасенных им жизней, а все эти биополя для него – игра воображения, поэзия в лучшем случае, но не медицина…

Зачем все-таки приходил Сиротинин? Неужто Малышев так серьезно и так непонятно, замысловато болен, что потребовалась консультация профессора? Посидели, поговорили о том о сем, такого случая не представилось бы вовек, не окажись Малышев на больничной койке. Профессор ему дал совет найти равновесие, но и Малышев мог бы кое-что посоветовать профессору. Зачем, к примеру, он так опрометчиво весь смысл жизни вкладывает в свою дочь-школьницу и живет иллюзией, которую очень легко разрушить?..

Равновесие нужно для устойчивости, спору нет. А если тебя качает, мотает, если ты – маятник у часов с гирями повседневности. От качания маятника стрелки показывают время, наш день. Мотает его и мотает, зато другим пусть будет видно, какое у нас время.

Сиротинин все-таки надоумил тебя поразмышлять. Он высказал свое отношение к дочери, любовь свою к ней, понимание ее дара. Профессор не знает подробностей, особенностей среды твоего обитания, но он видит нежелательный для тебя результат и дает наказ изменить жизнь. Но как, в чем? Начать восторгаться танцами Катерины? Надо бы, да у него не получится, человек он сугубо практический, потому и хирург, а не философ. Хотя бывают и хирурги философы, Юра Григоренко, к примеру, или Амосов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю