Текст книги "Дефицит"
Автор книги: Иван Щеголихин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
– Знаю. Главное зло в глупых вопросах. А Жемчужная твоя дура, подождала бы вызова и спокойно уехала. Бежать надо, Мариночка, давай вместе куда-нибудь двинем, а? У тебя кубышка, у меня кубышка, на проезд, на прокорм хватит, чего мы раньше с тобой не стакнулись? Ты не кривись, не кривись, вполне серьезное предложение делаю.
– Язык без костей, – уклончиво сказала Марина.
– А что? Ты бы меня не пилила, не следила бы за мной денно и нощно. А Малышеву – мою Анюту, в аккурат!
Трудно понять, шутил он или говорил всерьез, но Марине стало тоскливо. Малышева своего, увы, она не променяет ни на кого. Хотя Борис удобный и выгодный. Не только муж, он прекрасный был бы отец. Стало досадно и за себя, и за своего непутевого мужа. Ничем он ей никогда не помог. А вот Борис – даже спальный гарнитур достал, на котором она спит с Малышевым. И все-таки она даже представить себя не может с кем-то другим. Может быть, любовь, может быть, привычка или просто-напросто женское тщеславие, – не имеет значения, он ей нужен, и все, какой есть. На зависть другим, хотя бы. Хотя на самом деле все гораздо серьезнее. Если бы он ушел – а был такой период, момент в их жизни, он загулял было, – если бы ушел, то…
Да пережила бы как-нибудь, господи!
– Нет, Борис, Малышева я держала и держать буду.
10
Суббота и воскресенье тянулись как наказанье. Марина уезжала на заготовку сена, Катерина пропадала в институте и у своих новых друзей, а он сидел дома один и маялся. Прежде по субботам он набирал наибольшее количество очков, в воскресенье подсчитывал и добавлял круги вокруг квартала, чтобы получилось тридцать очков, недельная норма аэробики по Куперу. Не каждый ее наберет, отнюдь не каждый, он мог бы гордиться, но вот уже третью неделю живет без очков. Отобрали у ребенка игрушку, и ему обидно, хочется плакать. Вместо бега теперь ходьба всего-навсего, удел униженных и оскорбленных природой.
В понедельник стало полегче, сегодня он закроет больничный. Завтра будет еще легче – операция Леве Киму.
Марина приехала с заготовки кормов усталая, голодная, красная, ночью раза три протирала спиртом обожженные плечи, а сегодня ушла на работу. Катерина вернулась из своей компашки в двенадцать ночи, будет спать до двенадцати дня, а он опять будет один пережидать длинное утро. Взял «Новую аэробику» Купера, полистал, нашел отчеркнутые строки: «Если обнаружится сердечная слабость, надо понизить норму физических требований до безопасного уровня. Врач может порекомендовать ограничиться лишь ходьбой. Однако не огорчайтесь! Добросовестно выполненная, согласованная с таблицами аэробики ходьба может дать вам столько же, сколько и более напряженные упражнения. Разница заключается только в том, что ходьба более продолжительна…»
Аэробика развивает способность организма к усвоению кислорода, чем больше бегаешь, тем выше твое потребление кислорода. М-да, нарушился ритм его жизни, ходьба не бег, мускулы, все тело его не получат прежней радости, пешком за радостью не угнаться, снесло Малышева с коня. Теперь Купер советует ему подождать три месяца, прежде чем начинать упражнения, да и то под контролем врача. Последним, как ни странно, сдается сознание, не хочет мириться с замедлением ритма, считает, что ты резв как прежде. Самомнение – это сознание или инстинкт?
Под контролем врача… Он согласен оставаться под ее контролем, тем более, что она сама говорила: «Вы остаетесь в полном моем распоряжении». А пока пройдемся.
Надел синее трико, обул кеды, зашнуровал, взял секундомер, вышел из дома. На скамейке сидел Чинибеков, читал газету, при звуке шагов отставил ее, как лист фанеры, глянул из-под очков и неожиданно поздоровался.
– Здравствуйте-здравствуйте, – торопливо ответил Малышев и едва удержался, чтобы не подсесть к нему на скамейку. Тренировочный костюм помог ему пройти мимо, вроде по делу, а то подсел бы и сочувственно заговорил с новых ценах на бормотуху. Кажется, еще одним врагом меньше. Осталось помириться с Витей-дворником и можно ждать медали за мир и дружбу. Но дворника пока не видно, он уже или отмел свое, или еще не начинал. А может, и ушел на пенсию. По инвалидности, которую ему обеспечил хирург Малышев. Пожалуй, сейчас он бы подошел к дворнику и спросил, как дела, причем, спокойненько, без всякой издевки. Если по-мужски, то можно ему простить лепнину на малышевской двери в тот вечер – мало ли что бывает по пьянке?
Не спеша пошел по своему маршруту, сразу ощущая – не то-о, э-эх, совсем не то! Ни вдоха тебе, ни выдоха, скукота. «Под контролем врача». Шла бы она рядом, может быть, и дышалось бы лучше.
Сыроедением, что ли, заняться? Еще в палате, когда он вслух пожалел, что вот теперь не будет бегать, набирать очки, Телятников заметил: «Мало двигаемся, это плохо, но много ли мы чувствуем и думаем? Гиподинамия наш бич, но почему недомыслие никого не тревожит, ничему не грозит?» Он отвергает сыроедение, голодание, вегетарианство. Если жареный цыпленок не может сделать твою жизнь содержательной, то как это сделает сырая свекла? Зачем человеку особый режим по изъятию малых радостей? Для чего твоя, и без того убогая, жизнь должна быть еще и длинной? Безнравственно тянуть-растягивать свои годы, придавая им необоснованно большое значение.
Прошел пешком весь маршрут, на секундомер так и не глянул – зачем? Вернулся домой, прикинул дела на день. Алла Павловна в поликлинике будет с четырех, а до четырех он сможет зайти в свое отделение, допустим, часам к двенадцати, есть еще свободное время, чем его заполнить? Сел за свой стол в гостиной, включил магнитофон с английской речью, послушал, выключил – скука. Отворил окно, закурил. Хорошо, что можно покурить, а то бы совсем хана. Утро прохладное, пока не жарко, тянет в окно свежестью. В следующее воскресенье надо бы съездить на рыбалку…
Послышались очень знакомые звуки, сразу его встревожившие, как вой сирены. Он выглянул в окно – и отшатнулся назад. Прикрыл створки и сел подальше, чувствуя, как застучало сердце и во рту стало сухо. Их было шестеро, четыре бабы в серых халатах, парень лет восемнадцати, видно, студент, и уже знакомый Малышеву персонаж. Они шли как косари в ряд, с новыми метлами из длинного желтого чия, и махали дружно, раззудись, плечо, размахнись, рука, и пылили они в шесть раз гуще и выше. Правофланговым шел Витя-дворник, живой, здоровый и невредимый. Это был обещанный горсоветом прогрессивный бригадный метод. Спрятался Малышев не от пыли, а от позора своего поражения. Докурил сигарету спокойно. Приказал себе не обращать внимания, пусть их будет не шесть, а шестьдесят шесть, ему до лампочки. И давление у него не подскочило, он уверен. А если подскочит, завтра он выйдет с ружьем и с шестью патронами…
Алла Павловна могла бы и позвонить, справиться, как там ее пациент. Она поставила бы ему пятерку за поведение. Перед стрессом он незыблем как скала.
А патроны лучше бы зарядить солью.
Ладно, хватит дурить, хватит курить, пора выходить из дома. Надел белую сорочку, галстук в полоску, самый эффектный свой синий костюм, черные туфли – пижон пижоном, будто из отпуска возвращается, из загранпоездки. Между жизнью и смертью тоже граница, между прочим, оттуда он и приехал.
Вот и его больница. Малышев присмотрелся, сравнивая ее с областной – двор поменьше, пыльный газон, желтая листва скопилась в сухом арыке, и фонтана нет, в общем, труба пониже, дым пожиже. Надо взбодрить Керееву на воскресник по благоустройству, деревья подбелить, клумбы почистить.
Он вошел в свое отделение, по-хозяйски распахнув двери, в ожидании радостной встречи с персоналом, и едва переступил порог, как перед ним словно из-под земли возник худой, тощий старик в одном нижнем белье.
– Куда без халата?! – с ненавистью, злобно сказал он Малышеву.
– Сейчас надену. – Малышев с усмешкой попытался обойти старика.
– А я тебе говорю, куда! – вскричал больной. – Здесь хирургия, без халата нельзя! – С маниакальной настырностью он встал перед Малышевым и даже руки растопырил, будто курицу собрался ловить, лицо серое, все из морщин и складок. – Заразу тут разносят всякие, понимаешь ли!
Появился на шум другой больной, подобострастно поздоровался с Малышевым, потянул старика за рукав и, когда Малышев прошел, за спиной его пошло объяснение – ты на кого напал? и прочее, но старик, не сдаваясь, продолжал вопрошать: «Ну и что?.. Тем паче», – раза три повторил свою «пачу». Очень похож на Витю-дворника, но чем, сразу не скажешь, – слепой озлобленностью, что ли, какой-то личной ненавистью, будто Малышев корову у него увел или хату его спалил. Непонятно и, тем паче, необъяснимо, чего набросился? Или у Малышева такой уж здоровый вид, что можно на него орать, кому вздумается? Не подпускать к больнице «тем паче»? Шир-рокая демократия. Слабода слова. И вразумить нельзя. Без лечения его не выдворишь, прогрессивки – тем паче – не лишишь, ни с какого боку хама не урезонишь, одна для него подходящая мера – порка на конюшне, так ведь упразднили давно.
Быстро, почти бегом направилась к нему дежурная сестра Наташа, приглушенно, зная, что Малышев не любит в коридоре шума, сказала:
– Здра-авствуйте, Сергей Иванович, с выходом вас!
Он хотел было сразу пройти в ординаторскую, но передумал, надо успокоиться прежде, а то сорвет зло на ком-нибудь из-за пустяка. Попросил сестру открыть его кабинет, она сбегала за ключом.
– Кто этот старик, интересно, в первой палате, без меня поступил? Дворник?
– Почему дворник? – Наташа улыбнулась, как шутке. – На комбинате работает, Филимонов, с опухолью. А кем работает, я сейчас посмотрю.
– Потом, Наташа, не срочно.
Сестра ушла, он сел за стол, ощутил пульс в виске. Хамло, черт возьми, и ведь прав, нельзя без халата, но что за манера? Делает замечание, притом справедливое, но таким вонючим тоном, что сначала хочется ему в рожу плюнуть, а потом уже принять к сведению. Вцепился аки пес в онучу – за что?
Увидел чистый халат на плечиках, накрахмаленный колпак – его здесь ждут. Посмотрел на рыбок в аквариуме – чистая вода, следят. На столе порядок, молодцы, спасибо. Возле аквариума «живое дерево» в аккуратном бочонке, на стене портреты Пирогова, Склифосовского, Бурденко. Так было в кабинете профессора, его учителя, – и аквариум, и корифеи, и еще полка позади стола с книгами, с хирургическим атласом и журналами. Хорошо у него здесь, все под рукой – пепельница хрустальная, календарь, авторучки, фонендоскоп. Уютно, прохладно, чисто. Только вот муха пленная на окне жужжит. Он открыл окно. Закурил, постоял…
А ведь мог бы и не вернуться сюда. Могли бы уже девять дней справить. И уже кого-то искали бы на твое место. Сам ты о замене не позаботился, не видел нужды. А теперь? Однако вернулся – и хватит.
Хорошо, что пришла Данилова. Дело не в самом факте, а в том, что она оказалась лучше, чем ему думалось. Примирение его радует, хотя опять же не в примирении дело. Истина, говорят, познается в борьбе, в противоречиях, но почему не в дружеском согласии? Не хватит ли ему борьбы и противоречий? Важно правильно думать о людях, оценивать их без предвзятости. Человека без репутации не бывает. Ты сам в числе прочих создаешь ее, иногда опрометчиво.
Муха исчезла, в аквариуме плеснулась рыбка, словно приветствуя хозяина. Плохое все-таки слово «хозяин». Однако так говорят, собственническая лексика почему-то неистребима. Он здесь обитатель, как рыбка в аквариуме, только не сознает, что находится под надзором – будущее следит за ним, глаза судьбы, и забавным выглядит его смятение от мелочей.
Надел халат, отутюженный, жестковатый и окончательно вернулся к себе, в среду обитания, хотя серый привратник и не хотел его впускать сюда. Неспроста, можно и так подумать. Но он без суеверий. Завтра сразу же операция Леве Киму. Непременно. Обязательно!
И незачем так настойчиво заверять себя, словно к небесам обращаешься за поддержкой. Будто ты в себе не очень уверен. Будто тебя не пустят сюда. Да кто не пустит, что?..
Прислушался к отделению – ни суеты, ни беготни, ни паники в связи с его появлением. Либо всегда готовы встретить грозного шефа, либо вообще решили больше его не встречать.
К Леве Киму зашли вместе с Юрой Григоренко, Лева обрадовался, встал с койки, руки по швам, как солдатик. Он заметно сдал, жалко Малышеву, две недели отсрочки сказались на состоянии Левы, оперировать будет труднее, особенно анестезиологам.
– Как у вас, Сергей Иванович, полный порядок? – Лева улыбается, не верит, что доктор болен, просто так, срочная командировка.
– Порядок, Лева, полный порядок. Врачи заставили принять курс, пришлось подчиниться.
– Значит, завтра? Откроем, посмотрим?
– Завтра, Лева, с утра. Хорошо и спокойно, ты ничего не заметишь.
Лева верит Малышеву, Лева радуется, чему? Тому, что завтра сделают его инвалидом, без одного легкого? Нет, тому, что спасут его от болезни, от больницы, от вздохов родителей.
Когда Малышев вернулся к себе в кабинет, вошла Наташа и сказала, что Филимонов, тот самый, о котором Малышев уже забыл, работает счетоводом-кассиром. Все правильно, он тоже при власти, два раза в месяц садится он в свой дзот и выстреливает из амбразуры то одним хамским словом, то другим, будто зарплату выдает из своего кармана. Удивительная у кассиров манера грубить, прямо-таки профессиональная. Как у жуликов вежливость.
Скоро четыре, пора направить стопы к лечащему врачу, но прежде надо зайти за цветами. Пошел по городу праздный в рабочее время, будто в отпуске. Неожиданно много людей на улице, они что, тоже все на больничном? Впрочем, август – время летних отпусков. Цветами торгуют возле кинотеатра, по пути. Какие взять? Самый сезон, выбирай на свой вкус, а вкус-то и подкачал. Куст бурьяна на старой стене, травка между бетонными плитами на дорожке Малышеву милее, беззащитны они, непритязательны, в цветах же много претензии, вызова. Яркость, чрезмерность, показуха скромного лика земли, некое пижонство флоры. Бульдонежи – это сокращенные бульдожьи нежности. Он не любит цветы – мужик, а она, наверное, любит, и цветам от него обрадуется. Малышев представил, как понесет ей пышный букет через всю поликлинику мимо страждущих, стонущих, ожидающих, в кабинет к ней наверняка очередь, и он будет сидеть с букетом, как дурень со ступой, – нет, так не пойдет, не для него такая процедура. Он подарит ей не цветы, а колечко, да-да, колечко, и не пошло золотое, а скромно серебряное, Данилова ему подсказала в своем отчете о конгрессе в Москве. И направился в галантерею.
– А какой размер? – спросила продавщица в платье с кружевным воротничком, как школьница.
Вон как, у них еще и размеры есть.
– Примерно, как на вашем пальце.
– Семнадцать с половиной – восемнадцать.
Он выбрал колечко с голубым камнем – под цвет глаз. А может быть, надо под цвет платья? Или под цвет волос? Нет, раз уж он выбрал такое, пусть она подгоняет все остальное под его цвет.
– Какой это камень?
– Бирюза.
Прекрасно, и коробочка ему понравилась, этакий сельский домик под соломенной крышей. Он вручит ей колечко и скажет, чтобы она не снимала его ни дома, ни на работе, ни в гостях. Посмотрел на часы – половина пятого, сейчас у нее разгар приема, придется ждать очереди, а потом в кабинете даже и не поговоришь, торопит очередь в коридоре. Надо иначе, он придет к самому концу, к семи часам, последним пациентом, а до семи… Чокнуться можно за два с лишним часа ничегонеделания. Инфаркты, кризы, раки бывают не только от напряжения, от непосильного ритма гонки, но и от непосильной скуки.
Пошел в кинотеатр «Сары-Арка», встал в очередь за билетами, кругом молодежь, он прятал глаза в газету, как Чинибеков, хотя стояли не только молодые, впереди него пара лет по сорока, мужчина в вельветовом пиджаке с блекло-зеленоватым отливом, с круглой плешью на темени и с самоуверенным лицом приезжего, на комбинат часто командируют из главка, из министерства, да и центральная пресса не обходит его вниманием. В Москве легко отличить приезжих от столичных – по их неуверенности и пристальному ко всему вниманию; в провинции тоже легко отличить столичных от местных – по их уверенности и полному пренебрежению к окружающим. Рядом с вельветовым стояла молодая хрупкая женщина с сумкой на ремне, явно местная, с постоянной, будто приклеенной улыбкой, не женской, вымученной, этикетной. Ответственный, видать, товарищ, и она от него зависит. Малышев от нечего делать не только замечал больше, но и больше брюзжал. Бывает, приедет сюда москвич, неделю водишь, возишь его туда-сюда, выпьешь-закусишь не один раз, другом он тебе станет закадычным, а приедешь через полгода в Москву, зайдешь к нему в кабинет – не узнает. И не прикидывается слабым на голову, нет, он и в самом деле тебя забыл, кто ты и откуда. Ты его в тысячной толпе разглядишь, а он тебя в упор не видит, – в чем тут дело? Наверное, в том, что ты ему не нужен, – провинция. Он тебе тоже, в общем-то, не так уж и нужен, но – столица, некая магия, неосознанная зависимость.
Шел фильм «Троих надо убрать», французский, в главной роли Ален Делон, в годах уже, но все еще, а может и более прежнего, симпатичный, обаятельный. В итальянском кино, на взгляд Малышева, все мужчины так себе, больше ерники, хотя в прошлом римляне и красавцы, воины и мудрецы, – выродились, вероятно, хотя хвалят их не нахвалятся, а вот во французском кино все мужчины поголовно отменные – и Жан Габен, и Жан Марэ, и Бельмондо, и Ален Делон.
Расселись, Малышеву неловко сидеть среди бела дня, кто-то пропадает, истекает кровью, с жизнью, может быть, прощается, а он в кино сидит сложа руки. Глупо так думать, суетно, тем не менее ощущение такое у него есть. Вспомнил, как однажды в театре – приезжал на гастроли московский «Современник» – сидели они втроем, он, жена и дочь, шел спектакль и вдруг занавес посреди действия, выходит администратор и – «Хирург Малышев Сергей Иванович, вас просят срочно в больницу, машина у подъезда. Хирург Малышев?» В зале включили свет, он поднялся и быстро пошел к выходу. Марина и Катерина – за ним, как будто они втроем оперируют. Кто-то захлопал, потом еще и еще, из зала он вышел под дружные аплодисменты, как футболист после красивого гола. Но зачем нужно было вставать Марине и Катерине? Показательно…
Вельветовый с плешью и дама с улыбкой оказались рядом, свет, наконец, погас, Малышев, довольный тем, что в темноте растворился, вытянул ноги под переднее сиденье и предался разврату. Сразу же интригующее начало – военный самолет, солдаты подвешивают ракеты, выстрел, огненный шар летит, но не прямо, как ему положено, не как снаряд из пушки, а ломаной кривой, хищно преследуя самолет, лавируя вслед за ним, самолет в сторону и шар в сторону, и по настигающей, – черт знает что, неужели есть такие ракеты? Как стервятник за жалким кроликом, – и догнал! Взрыв, огонь, черный клуб дыма и кувырком обломки. Потом появились люди, дельцы, воротилы, негодяи, как водится, всех мастей, убийцы, и Ален Делон начинает с ними борьбу за справедливость – преследования, стрельба, Париж, Трувиль, непохожие на наши автомобили, непохожие на наши квартиры, – все цветное и незнакомое, как сон, занятно все и, надо сказать, убедительно. Малышев увлекся, забылся, и все было бы отлично, если бы не сосед тот самый, вельветовый. Он то и дело громко гмыкал и лающе посмеивался, показывая свою реакцию спутнице, дескать, какая чушь, какой наив, стреляют, убивают, пугают, а ему не страшно, ему смешно, ибо у него хороший вкус. Что ни выстрел, то рядом смешок ернический.
– Не мешайте смотреть! – внятно сказал ему Малышев.
– Да тут и смотреть нечего, – вполголоса, интеллигентно оправдался плешивый.
– Тогда уходите отсюда! – Малышев даже ноги подобрал, дорогу ему освободил. Тот гмыкнул и глянул на спутницу, ища поддержки, она смотрела на экран, улыбка ее стала еще более терпящей. На голоса обернулись девицы впереди, призвали к порядку, можно спокойно смотреть дальше, но плешивый не унимался, теперь он изводил Малышева молча, одними жестами, то вперед подастся, то назад откинется, то рукой этак выразительно поведет, то вздохнет надсадно, всеми телодвижениями словно бы вопрошая: ну не чушь ли, не глупость ли несусветная?! Малышев терпел, не станешь же соседа связывать по рукам по ногам, терпел, крепился, и когда Ален Делон схватил рыжего злодея за волосы и выбил тому мозги выстрелом, Малышеву очень захотелось, чтобы следующим выстрелом он продырявил интеллектуальную плешь соседу, – не пожалел бы ничуть! Но Алену Делону было не до плешивого, ему самому грозили крупные неприятности, и у Малышева оставалась одна надежда – на спутницу, вот-вот она уберет свою прокисшую улыбку и врежет соседу между глаз, поскольку Ален Делон ей очень нравится. Кончился фильм, зажегся свет, пошли к выходу сонно и не спеша, без давки, молча, и только вельветовый не унимался, право голоса получил, гнул-догибал свое:
– «Литгазета» уже писала по этой киношке, критиковала за пошлость, бездуховность и вредность, особенно для молодежи, я читал…
Мог бы говорить потише, нет, он вещает на публику, ждет отзыва. «Не читай, дураку грамота вредна», – хотел сказать Малышев, обернулся, спутница того сняла, наконец, улыбку, устала и вот-вот погонит зануду, глянула она на Малышева с опаской – что он выкинет? А он свойски подмигнул ей, хулиган, вертопрах, и на том успокоился.
На улице стало прохладно, время к вечеру, Малышев вздохнул свободнее. Хочешь не хочешь, пришлось отметить, что он стал ко всему цепляться. Застревает в конфликтной ситуации, либо сам же ее создает. Возраст? Ерунда, оптимальный у него возраст, в сорок пять как раз все должно быть в ажуре, юношеские порывы укрощены, а старческая дряхлость еще не брезжит, самая середина золотая, ничем не отягощенная. Полагалось бы ему равновесие, а его нет. Нервозность может быть от гипертонии, от многих других причин и ни от чего, просто так. Почему-то все больше стало возникать поводов для недовольства, досады, злости. Куда ни глянь, куда ни кинь, везде что-то не по душе, и не только одному ему, но, кажется, всем другим тоже. Какой-то спад, остывание, обветшание. «Поражает новизна зла», – сказал как-то Телятников. Какая-такая новизна, наоборот, дряхлость зла, застойность. И не поражает, а возмущает всеохватность застоя, одряхление, усталость. И оттого готовность номер один идти на конфликт, дай только повод, а повода и просить не надо, вот он, плешь в вельвете, та искра, которая падает на сухой порох, и новизна тут не обязательна, любая искра годится, старая, новая, хоть от кресала, хоть от лазера. «Надо держаться». Надо-то надо, да вот зачем?..
В поликлинике он прошел мимо зеркала в холле и, не останавливаясь, увидел себя вполне здорового, даже элегантного, почти как Борис Зиновьев, отнюдь не помятого больничным пребыванием, одним словом, такого, каким ему хотелось предстать сейчас перед Аллой Павловной. Возле ее кабинета пустые стулья, он приоткрыл дверь – она сидела за столом в халате, без колпака, перед кипой амбулаторных карт, озабоченно что-то писала.
– А я уже хотела вам домой звонить. Как давление? – И взялась за тонометр.
Он снял пиджак, видя себя снизу, с ее точки зрения, рослый здоровый мужчина в хорошей сорочке, в обтянутых брюках (а ведь раньше было наплевать на одежду), отстегнул запонку, чуть помедлил и… снова застегнул. Надел пиджак и сел за стол перед Аллой Павловной, не на стул для пациентов, а на место сестры перед картонным ящиком с диспансерными карточками.
– Хватит прикидываться, давление у меня нормальное, разве не видите?
– Совсем измерять не будете? – звонко спросила она, как будто даже обрадованная его шалостью.
– Совсем не буду, всю оставшуюся жизнь.
Она повертела шариковую ручку в пальцах, с тупого конца на острый и обратно, заполняя таким движением паузу, спросила:
– А что мне записать?
– Запишите сто двадцать на восемьдесят. Или, если вы такая добросовестная, пишите, что пациент отказался измерять давление да еще, нахал, грубиян, намерен говорить врачу комплименты.
Она повела бровью, дескать, послушаем, что за комплименты, что-то все-таки записала, а он смотрел на ее лицо, молодое, ему казалось, лицо, лет восемнадцать ей, а ему двадцать три, как тогда, много лет назад, так много, что… целая жизнь прошла. Где она жила эти годы? Двое детей уже, а осталась такой же. Темный румянец, губы четкие, пушистые брови, вся какая-то цельная, собранная на своих дочерях да на своей загадочной терапии.
– Закрывайте больничный, Алла Павловна.
– Что это вы разошлись, Сергей Иванович? Врачу виднее. Погуляли два дня, и вас уже не узнать. Вам так трудно зайти сюда?
– Не трудно, если на правах здорового.
– Вот и отлично, милости прошу через три дня. А сейчас не закрою.
– Тогда позвольте вас проводить? В отместку.
– Попробуйте.
Пошли. Вечер уже, прохлада. Час пик спал, им легко, просторно идти по улице, все люди навстречу добрые, изумительные люди, – будьте счастливы, пусть вам будет вот так же легко и хорошо, вот как нам. Идут вдвоем, слегка смущенные, словно десятиклассники, впору задать вопрос, глядя на них: а если это любовь? Он видит встречных прохожих, а она нет, будто парит над всеми и осознает только его присутствие рядом.
Кафе «Космос», у входа пять-шесть ожидающих, молодежь.
– Может быть, зайдем? – предложил он. – Посидим?
– Поздно, Сережа Малышев, – она улыбнулась чуть грустно. – Наши места заняты. Идемте лучше ко мне, там и посидим.
Шли-шли, не спеша (где его обещанные комплименты?), свернули за угол, длинный дом, прошли под высокой аркой, и тут навстречу галопом мохнатый пудель, болтая ушами, за ним, шлепая подошвами, девчонка в коротком платье, будто привязанная к пуделю, мгновенно остановилась столбиком, звонко выстрелила:
– Здрасьте! – Сверкнула белозубо улыбкой, быстро, дядю осмотрела с головы до ног и прижалась к матери. Пудель вернулся, запрыгал возле них, поскуливая, девочка взяла его на руки. – А я колготки надела, которые Лиза прислала.
– Жарко же!
– Ну что ты, мама, я немного поношу и сниму. До свидания! – спустила пуделя на асфальт, и опять побежали.
– Это моя Алена.
– Я догадался. Милая девочка.
Алла Павловна покраснела.
– Лизавета прислала ей вчера конфет и колготки. Первый самостоятельный шаг моей старшей, я ее не просила. – Ей было приятно сказать об этом.
А Катерина сделала бы такой шаг? Вряд ли. Впрочем, он не знает, на что способна его дочь. И виноват сам. Хотя помнит о ней всегда, сравнивает и всегда требует от нее лучшего. Замуж она не хочет, во всяком случае, на словах, она в институт рвется. Ему вдруг стало жалко свою дочь. И себя тоже…
Вошли в квартиру.
– Надо разуться? – спросил он и поднял ногу, берясь за шнурки.
– Терпеть не могу! В одних носках, что за мужчина?! – Взяла его за руку, провела в комнату, он сразу обратил внимание на портрет в рамке, догадался – муж, хотел мимо пройти, но подумал вдруг: «Вот так и мимо меня пройдут». Но почему мимо тебя, если ты жив, а он мертв? Ни с того, ни с сего какая-то одинаковость возникла в сознании, он остановился перед портретом.
– Это муж?
– Да. Родионов.
Удлиненное лицо, легкая улыбка, отчаянные глаза, волосы густой прядью вверх ото лба и затем полукругом вниз, к уху. Можешь смотреть, можешь не смотреть, а они сейчас будто втроем.
– Выразительное лицо. И кажется, знакомое.
Она ничего не сказала, помолчала, показала на кресло:
– Садитесь, Сергей Иванович. Чаю вам или кофе?
– Все равно, Алла Павловна, что себе, то и мне.
Знать бы, что она испытывает, спустя годы, после смерти мужа. И что будет Марина испытывать…
Он знал историю с Родионовым, да и кто ее не знал в городе? Из заключения вернулся уголовник по кличке Рига. Его судили за грабеж, в разоблачении и задержании его принимал участие отряд ДНД комбината, начальником отряда был Родионов, инженер-механик. Дали Риге восемь лет, а он вернулся через три, как уж он так быстро исправился, остается на совести начальства исправительно-трудовой колонии. Вернулся якобы к жене и поселился где-то на окраине города, в Самострое. Мало того, что вернулся, не отсидев, он еще и начал действовать в прежнем духе, даже еще опаснее – создал шайку, нашел себе подручного «пацана», боксера восемнадцати лет, который сбежал из дому, чтобы не идти в армию. Этот «пацан» (не по возрасту, а так сказать, по блатному сословию) тиранил ПТУ, забирал у ребят половину зарплаты, держал в трепете молодую смену, тварь была жестокая и опасная. Опять Родионов взялся за это дело. Дружинники выследили и арестовали «пацана», вышли на след самого Риги, долго, надо сказать, следили, месяца два, искали, нашли его логово, окружили дом вечером, а Рига открыл стрельбу из ружья и заявил, что застрелит свою жену, если ему не дадут возможности свободно покинуть город. Приехал наряд милиции, вращалась мигалка на крыше машины, гремели выстрелы в тиши летнего вечера, истошно кричала в избе женщина, а в перерывах уголовник нагло диктовал городу свои условия. Родионов пошел в избу сам и, как стали говорить потом, взял огонь на себя. От смерти на месте Ригу спасла милиция, а суд приговорил к расстрелу…
– Кстати, а кофе вы много пьете? – Она и здесь, кажется, не забывает об анамнезе.
– Нет, только утром чашку. А закурить после кофе можно?
– Конечно, – сказала она ласково, зная, что доставит ему удовольствие. – Вот вам пепельница.
Если бы они поменялись местами, он бы ей курить не позволил. Почему он такой? Запрещает, требует, гнетет-угнетает – пусть сейчас будет трудно, чтобы потом было легче. Но будет ли это «потом», вот вопрос!..
Она ушла на кухню, а он сел в кресло и стал оглядывать комнату, довольно просторную, темную стенку с бронзовыми ручками и накладками, узкий стол, видимо, раздвижной, ваза на нем и цветы. Они напомнили о колечке, он вытащил маленький сельский домик и зажал в руке, чтобы не забыть. Все-таки странно, что у нее дочь, даже две дочери, и уже зять есть, значит, скоро она бабушкой станет. Не верится. Почему-то кажется, она одна-одинешенька и не была замужем. Как-то так себя сохранила, будто в оцеплении прожила.
Она вошла, переставила цветы, легко передвинула стол к дивану, Малышев даже помочь не успел, только дернулся, потерял равновесие и сел обратно.
– Чуть не забыл, – сказал он и подал ей теплый домик.
Оно раскрыла.
– Колечко? – Глаза ее заблестели. Она вертела кольцо в руках, любовалась камешком, вкладывала обратно в коробочку, вынимала и почему-то не решалась надеть.
– Да вы примерьте! – скомандовал он. – Семнадцать с половиной-восемнадцать, ваш размер.
Легонько поворачивая, она надела кольцо на палец – как раз, полюбовалась коротко, посмотрела на Малышева смятенно, на носу появились мелкие морщинки, губы дрогнули, но она не отвернулась и не опустила взгляда, сказать что-то хотела, а может быть, наоборот, услышать.