Текст книги "Дефицит"
Автор книги: Иван Щеголихин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)
Засыпая, он думал, что черствость ее и неуязвимость внешняя – от инстинкта самозащиты. Она будто знала, что рано или поздно отец их бросит, и незачем в отношениях с ним разводить телячьи нежности.
Рано или поздно… Терпи, Малышев, терпи.
14
Смотрел Зиновьев и глазам не верил – как сильно все здесь переменилось! Небо вокруг то же самое и звезды хоть пересчитывай, кромка облака белеет на синеве, правда, опушка по краю слегка загрязнилась. Место встречи прежнее, но вот обстановочка и вид у старца, прямо-таки видуха! Зиновьев явился на сей раз не по вызову, а по собственному желанию, возникла такая острая необходимость.
Свет синеватый, потусторонний, как и положено, очертания предметов не четкие, а всего лишь намеком – кресло с высокой спинкой, стол письменный роскошный со всякими антикварными безделушками, темного дерева книжные шкафы сбоку, интерьер всего лишь угадывается, не предметы присутствуют, а их образы, сам же старец виден отчетливо – и каков шельмец! В тот раз он был как в сауне – голый, брюшко в складках наплывом, без пупка, разумеется, голова лобастая в седом венце, облик имел мыслителя профессионального и с о-очень большим стажем, а сейчас он – грешно сказать – как на броде. Во-первых, в джинсах, штанины подвернуты, на коленях белесая потертость, на заднице нашлепка под бронзу, знак фирмы, не то бугай с пологими рогами, не то орел с простертыми крылами, на ногах кроссовки, опять же замызганные, как и положено хиппаку, тельняшка моднячая в широкую полоску и на шее бранзулетка редчайшая, похоже, из сокровищ Тутанхамона (Зиновьев их видел прошлым летом, простояв с Анютой у врат музея на Волхонке с пяти утра до пяти вечера), – одним словом, перед ним был дед в дефицит одет. Да и атмосфера вообще другая, учуял Зиновьев, микроклимат не тот, не такой взыскующий, без напряженки, к тому же Зиновьев уже ученый, он принял три таблетки баралгина на случай, если старец начнет лихачить и включит сковороду. Дышалось вроде бы легче, чем в тот визит, от космического ветерка колыхались шторы на окне и разносило воздух, причем попахивало, как Зиновьеву показалось, вроде бы даже перегарцем. Сначала Зиновьев не поверил своему зрению, теперь хоть не верь обонянию, а впереди предстояли испытания и слуху еще, и осязанию.
Старец сидел, согнувшись, на краешке кресла, локтями опершись в колени и, судя по позе, страдал одновременно духом и телом, будто с похмелья, и посетителя перед собой не замечал. День был явно не тот, не приемный, Зиновьев понял, но не поворачивать же обратно. Да ведь и не скуки ради он сюда вознесся, а по делу важному, можно даже сказать, общественному.
Зиновьев кашлянул и переступил с ноги на ногу, отметив, что и сам он сегодня не голый, а при параде, в костюме и даже при галстуке, кашлянул еще раз, но старец, как сидел плешью вперед, так и остался сидеть.
– Лет до ста расти вам без старости! – громко приветствовал его Зиновьев, глядя на джинсы.
Старец шевельнул кроссовками, закинул ногу на ногу, согнул руку в локте и подпер ладонью голову. Брови его были сведены от великой думы. Значит, кроссовки не зря в такой бешеной моде, даже невесты во Дворец брака не в туфлях идут на каблучке, а вот в этих дерьмодавах, о чем «Комсомолка» писала с недоумением.
Старец поднялся, скрипя в суставах, прочикилял мимо стола, штаны его брезентово шуршали при каждом шаге, и там, куда он направил стопы, Зиновьев увидел доску, черную и прямоугольную, вроде обыкновенной школьной, и на ней письмена мелом, кривоватым почерком нетвердой руки. Над доской сверху что-то посверкивало, мельтешило рекламным светом, на секунду обозначились дрожащие буквы бегущей строки и пропали, но Зиновьев успел прочесть: «Нео-заповеди на Третье тысячелетие». Он понял, что застал старца как раз в творческом процессе. Тот подошел к доске, написал мелом: «Шайбу! Шайбу! Мо-лод-цы!» – помешкал и поставил сбоку знак вопроса, то есть вариант для обдумывания, а Зиновьев тем временем быстрым скоком окинул все написанное: «Своя рубашка ближе к телу», «Умный в гору не пойдет», «Хочешь жить, умей вертеться». Старец вздохнул, вроде бы устав от писанины, и пошел опять в кресло, недовольно что-то мыча или стеная, сел в кресло, почесал под мышкой и закинул обе ноги в кроссовках на стол, оказавшись боком к Зиновьеву, вполне к нему пренебрежительно.
– Я с вашего позволения, прибыл, извините за беспокойство, – сказал Зиновьев заискивающе.
– Чего тебе? – Головы не повернул и ни один мускул его не дрогнул.
– Нужен совет, ваше э-э-э, космическое высочество.
Старец убрал ноги со стола, оперся о кресло обеими руками, встал с кроватным скрипом в суставах, опять пошел к доске, написал: «Ушла на базу», подумал-подумал, взял тряпку и стер последние афоризмы про шайбу и про базу, после чего вернулся в кресло и, не глядя на Зиновьева, углубленный в свои мытарства, спросил:
– Чего тебе надо, хиляк? Я тебя не вызывал.
Ну и ну, что еще за хиляк? Хоть ушам не верь.
– Нужна помощь, ваше высочество, наставления, указания и неотложные меры.
– Ходют тут всякие.
Не только одеяние старца, но и лицо у него было иным – не умудренным и не взыскующим, как в тот раз, а сугубо земным и ультрасовременным – губа брезгливо от-квашена, в глазах тупое, прямо-таки тупейшее равнодушие и рот постоянно открыт, будто у него аденоиды или полипы, морда дебила, ни дать ни взять, что как раз и модно в миру-то, на броде и на эстраде, и тут Зиновьев наконец-то вспомнил: да ведь он же ему сам советовал! Старец на земле побывал, в нужды населения вник, как всякий неофит усвоил то, что сверху лежит, – и вот вам, пожалуйста, любуйтесь на него и радуйтесь. Зиновьев поискал еще земные приметы, в окно выглянул – так и есть, «Лада» стоит шестой модели и номерной знак белый «АД-666». Что же, тогда этикет меняется, с такой публикой надо вести себя понаглее.
– А вежливее со мной нельзя? – сказал Зиновьев и ногами ощупал облако под собой, не нагревается ли? А то ведь и баралгин не поможет, если такого хиппака раззадоришь, они же ведь без руля и без ветрил. Кстати, и сковороды что-то не видно. – Послушайте, а сковороду вы что… отключили?
– Энергетический кризис, балда, – пояснил старец.
Да тот ли перед ним старец, в конце концов? Может быть, у них пересмена, скользящий график, и Зиновьев не к тому попал? Да нет вроде, сменщик ему по штату не полагается, он один, един, всеблагой, всевышний. Ну а коли так, неужели он забыл про свои наказы, угрозы и требования в прошлый-то раз? Такую прожарку Зиновьеву устроил, век не забудешь, а что теперь? Настроил, мобилизовал, накачку дал, распекачку и все забыл. Надо же контролировать исполнение, – растил в себе негодование Зиновьев. – Пусть ты на земле побывал, переоделся, рожу свою, извините, лик свой под дебила перестроил, но сущность-то твоя первозданная должна сохраниться?!
Злись не злись, а если уж большое начальство тебя в упор не видит, то делай вывод. Составляет старец заповеди, прими посильное участие и не суйся со своим личным под видом общественного. Зиновьев зычно, как в степи, откашлялся, привлек внимание и изрек на пробу:
– Языком мели, а рукам воли не давай! – В словах его и намек содержался особливо не бесчинствовать, если что.
– Ла́жа, – отозвался старец лениво, но все-таки плешь свою поднял и на Зиновьева посмотрел, значит, клюнуло.
– Моя хата с краю, – увереннее предложил Зиновьев.
– О, да ты молоток, смотрю, волокешь. – Старец прошагал к доске, четко выписал зиновьевскую подсказку, отряхнул руки от мела. – Ну, чего там у тебя протекло? – небрежно спросил, как слесарь-сантехник.
– Поговорить бы надо. Желательно по душам.
– Валяй, только покороче.
– В прошлый раз вы со мной вели разговор, между прочим, поучительный. Я его принял к сведению, но есть определенные трудности. Вы должны меня понять правильно и помочь мне. Поможете? – повысил голос Зиновьев.
– Все для блага населения, – как заведенный, сказал небесный старец совершенно земным голосом.
– Ситуация сложилась такая: я уже не беру.
– Ну? – сказал старец, глядя на Зиновьева с приоткрытым ртом, ну прямо с брода чувак или с эстрады этот, как его, из кулинарного техникума.
– Я даже не намекаю, мало того, я категорически отказываюсь, – не помогает! Сами суют, силком суют, вы понимаете, силком? Что прикажете делать? – Зиновьев даже шагнул вперед, требуя усиленного внимания; и тут старец оживился, легонько хлопнул себя по лбу, кажется, даже произнес: «Эврика», пошел к доске и написал четко: «Только бульдозер от себя гребет».
– Не хватит ли? – сказал Зиновьев, теряя уже терпение. – Пора подвести черту.
– Фигня, – отозвался старец. – Надо семь как минимум, иначе не комплект. Чего там у тебя еще есть, пошарь во лбу? Только чтобы верняк, актуальное.
Зиновьеву тут и думать не надо, чего-чего, а такого добра у него навалом.
– «Ты мне, я тебе», – предложил он. – Иначе говоря, любовь к ближнему, если по-старому.
Старец охотно принял эту максиму, мало того, поставил ее на первое место, затем, возвратясь к столу, сказал:
– Утрясем вопрос и провентилируем тики-так. – Похлопал себя по карманам, ища закурить, вытянул пачку «Кента», щелкнул зажигалкой «Ронсон», выпустил дымок, и пижонское колечко сизым венцом повисло над его головой, как на картинке Жана Эффеля.
– Вы, я вижу, на земле побывали на грешной и вкусить кое-чего изволили, – заметил Зиновьев.
– А как же? Ближе к массам. Нельзя отрываться, изучать надо нужды, потребности и чаяния.
– Надо бы людей к порядочности призвать, совесть окончательно потеряли. – Возможно оттого, что подобная фраза была Зиновьеву не совсем к лицу, она как бы свернулась в нуль и легким таким флером ускользнула в космическое пространство, не задев головы старца.
– Толкуют, вишь ли, что бога нет, что он умер и всякую-такую лапшу на уши вешают. А я докажу! Это вы там умираете да не сдаетесь, а я гибкий, тики-так. – Он самодовольно ухмыльнулся и выпустил еще два колечка дыму.
Зиновьев тяжело вздохнул, не видя признаков для своего утешения. Старец на земле насмотрелся, наслушался, принял все некритически и решил возглавить движение вместо того, чтобы поставить ему заслон. Пошел на поводу у толпы ради дешевого авторитета.
Зиновьев с тоской огляделся – куда теперь обращаться за помощью, кому высказать покаяние и попросить всепрощения? – увидел, наконец, сковороду пресловутую, но, бог ты мой, в каком она состоянии? Бесхозный инвентарь, осиротело пустынный, с ошмотьями горелой ржавчины в сизом полумраке заброшенности; с дальнего его края доносилось слабое шарканье метлы, словно по асфальту. Зиновьев вгляделся и сквозь облачко рыжей пыли различил призрачное созданьице с острыми крылышками за спиной, вот оно взмахнуло метлой – звякнула и покатилась пустая бутылка, еще взмахнуло – затарахтела консервная банка, облачко вздымалось и отходило в сторону, и одно, и другое, и третье.
Старец между тем докурил сигарету, загасил ее о подошву и щелчком пульнул окурок в пустоту.
– Сатане теперь кранты, дорогуша, конфронтации никакой. А что помогло? Связь с земными нуждами помогла. Не отрывайся, познавай, изучай запросы – такая, вишь, злоба дня.
– А кто тебя надоумил, как не я? – возмутился Зиновьев. – Хотя бы спасибо сказал.
– Спасибо, дарагой. Ты мне, я тебе. Хошь, судьбу предскажу?
С поганой овцы хоть шерсти клок. Зиновьев увидел сбоку полки с тяжелыми фолиантами, полная батарея от «А» до «Я», корешки кожаные с выпуклыми полукружьями, и на них бронзовые буквы – «Книга судеб», – прочитал Зиновьев, склонив голову набок.
– Как твое фамилие? – спросил старец.
Раньше знал, маразматик, досконально все.
– У тебя склероз, дед, переходи на сыроедение.
– Ничто человеческое мне не чуждо, страдаю провалами.
Он опустился, – вот в чем главная его беда, – до земной нужды снизошел, пал долу. Люди тянутся к небесам неспроста, в космос взмывают по извечной тяге к возвышенному, а эта орясина старая, наоборот, опустилась до простого смертного и слышишь теперь, что боронит? Вместо того, чтобы взять человека за уши и тянуть из рутины на высоты духа, он сам скатился и погряз в болоте, поддался заразе разложения и подобающе принарядился, каналья.
– Стадо без пастыря разбредется, – сказал ему с упреком Зиновьев. – Вести же надо его.
– Хочешь, чтобы я зазнался? – подозрительно спросил старец. – Чтобы оторвался? Хрен тебе. Я демократичный и общедоступный. А стадо из отдельных голов состоит и каждая запрограммирована и внесена, куда надо, все тинь-тили-линь. Как фамилие, спрашиваю?
– Так для чего ты сидишь тут? Вахтером устроился, синекуру нашел, халтуру?
– В длинной поле запутаешься, длинным языком удавишься, – беззлобно парировал старец. – Подай фолиант.
Зиновьев, делать нечего, шагнул к стеллажу, учуял мышиный запах, пылесос тут еще не освоен и про хлорофос не ведомо, посмотрел по корешкам «Зан, Зен, Зин», вытащил тяжелый, как аккумулятор на «Жигулях», том и подал старцу, тот положил книгу перед собой, водрузил на нос очки, опять же тонированные и со значком фирмы на стекле, раскрыл, послюнявил палец, полистал.
– Ну вот, Зиновьев Борис Зиновьевич, одна тысяча девятьсот тридцать седьмого года рождения, – старец отколупнул наклейку фирмы – мешала, но не выбросил, а положил на стол. И снова в книгу. – Учился, женился, про то ты знаешь, а вот про это не ведаешь, милок, огорчу я тебя крепко, под суд пойдешь! – старец словно бы обрадовался неожиданной для слушателя вести. – Четыре статьи указаны с консифи… конфиси… кацией, – еле выговорил он, – имущества. За злоупотребление служебным положением, раз, за незаконное производство абортов, два, за служебный подлог и подделку документов, три, а главное тебе – за получение взятки должностным лицом, занимающим ответственное положение. По совокупности узилище тебе на девять лет строгого режима. – Старец поднял на Зиновьева голубые свои, небесные глаза со светлыми, вполне можно сказать, поросячьими ресницами, скукоженные щеки в морщинах, как печеные яблоки. – Написано пером, не вырубишь топором.
– За что?! – Зиновьев захлебнулся от негодования. – Опиум для народа! Головотяп! Бездельник!
– Постой-постой, как тебя там, интеллигент паршивый, прослойка, чего ты на меня бочку катишь? Думаешь, бессмертному легко? Понавешают на тебя собак, не соскучишься, да еще будут тут всякие с критикой возникать. Истина конкретна, понял? Давай мне факт, разберемся, обсудим, а то ишь – слабода слова!
– Люди от тебя поддержки ждут, а ты, разложенец, самоустранился, фолианты завел, досье, инвентаризацию, будто мы ведра, чайники. Но где твой перст указующий? Я тебя как бога просил умерить потребности, сократить жадность бесовскую, алчность ненасытную.
– А что я с этого буду иметь?! – возопил старец словно находке и посмотрел на свои скрижали – а не добавить ли еще одну заповедь?
– В джинсы влез, развалюха, бодягу тут всякую сочиняешь, – на чью мельницу воду льешь?
– Чего разбухтелся? Все тут будете.
– Хочу жить по-старому, понял?! Чтобы тот свет был, чтобы сковорода на полную мощь работала, чтобы возмездие было и страх кары не покидал. – Зиновьев шагнул к доске, схватил тряпку и замахнулся стереть одним махом все нео-заповеди, но тут старец проворно подскочил к нему, дернул за рукав, и когда Зиновьев обернулся, он с возгласом: «А вот хрен тебе!» залимонил Зиновьеву в ухо, в левое – дзинь! – срезонировало у Зиновьева в голове, но он не унялся: – По-старому хочу! – изо всех сил закричал Зиновьев. – Если бьют по левой щеке, подставляй правую. На, бей!
Старец не стал упрямиться, поплевал в кулак и звезданул Зиновьева в правое ухо, – дзи-инь, более продолжительно отозвалось в голове, словно в органном зале…
Зиновьев открыл глаза. Звонили в дверь. Настойчиво.
Было светло, солнечно, хотя еще рано, кого там принесло, почтальоншу? Анюта сопела, раскрыв рот, ничего не слышала, голые груди горой. Набросил халат, подошел к двери, один ключ повернул, второй ключ повернул, дернул на себя дверь – стоят четверо: старший следователь такой-то, просто следователь такой-то и двое понятых для обыска – Витя-дворник и миляга Чинибеков.
15
Только на работе, в больнице он чувствовал себя уютно, при деле, а дома словно отбывал повинность. Отношения с Мариной выровнялись, стали ровно отчужденными, без претензий и требований. Он чего-то ждал, непонятно чего. Ну хотя бы возвращения Катерины, чтобы не оставлять Марину одну. Дочь все-таки поехала на целину, сделала ему одолжение. Пока собиралась, довела Марину до истерики. Сначала заставила ее прострочить в клетку нейлоновую куртку, чтобы получилось под телогрейку, Марина сделала, но клетка оказалась мелкой, дочь все распорола и уговорила мать прострочить снова, крупнее, потом носилась по городу в поисках особых сапог под названием апрески. Марина обзвонила свое застолье – достали. За сколько, он уже не стал выяснять, но диву дался, как увидел – на толстенной, как шина у самосвала подошве, нечто вызывающе уродливое. Потом сшила себе подобие комбинезона, еще одну имитацию рабочей одежды, и все спешно, срочно, с невероятной энергией. И поехала имитировать целинные подвиги, хорошо, что не у него на глазах. Сначала подделка рабочей одежды, а потом подделка трудовых движений, от этого, как известно, и родился в древности танец как вид искусства.
А в больнице все шло своим чередом – обходы, операции, перевязки, выписки и новые поступления.
Лева Ким поправлялся, приносили ему передачи и палата на веки вечные пропахла корейским блюдом с едкой приправой для аппетита. Малышев ему дал задание набирать вес, и Лева старался. Он должен жить долго, он обязан, он призван написать тысячу и один портрет своих современников для людей XXX века. Он обещает уважаемому Сергею Ивановичу не курить, не пить и все время отдавать творчеству.
Алим Санаев тоже поправлялся, жаловался – «наел морду» – и улыбался редко. Жанна приходила к нему то с утра, то после обеда, они подолгу сидели рядышком и старались не говорить про суд. Алик держал под подушкой отрезок железной трубы, пряча ее от нянечек и сестер, как дополнительное средство лечения. В магазине 7/13 работали уже и другой заведующий, и другие продавцы в винно-водочном отделе. Мусаева со своим «прокурором» и обоими племянниками содержались в следственном изоляторе, писали жалобы и поочередно симулировали сумасшествие, определенно на кого-то надеясь.
Вах тоже сидит. Кроме растраты, ему будет статья за спекуляцию дефицитом и еще за хранение огнестрельного оружия. Если бы он меньше швырялся деньгами, то мог бы служить представителем новой категории жуликов. Хапанет такой тысяч сто, припрячет надежно и после суда идет в колонию с ощущением хорошо проделанной работы. Энное время пробудет он колонистом – тут не жаргон и не издевка, именно колонистом, сейчас нет ни тюрем, ни лагерей, ни конвоя, а есть следственный изолятор, колония и сопровождение, не арестанты и не зеки, а прямо-таки дипломатические представители, – поживет на всем готовом, робу ему дают, едой обеспечивают, за здоровьем его следят, сон и покой стерегут неусыпно. Поработает он на совесть года три-четыре из тех десяти-двенадцати, которые ему определены приговором суда, скостят ему за труды оставшийся срок и выйдет колонист на свободу к своим припрятанным тысячам, извлечет из тайника нахапанное и спокойно будет говорить всем любознательным, будто он из загранкомандировки вернулся.
Но зачем туда идти Алику, для которого вся эта история – похмелье во чужом пиру! Взяли с него подписку о невыезде и он перестал улыбаться, потому что знает – на суде ему быть не только свидетелем, но так же и обвиняемым. Может быть, дадут условно? Если что, Жанна поедет вслед за Аликом хоть на Колыму, носить ему передачи и ждать его освобождения. Грудная клетка у него до сих пор в гипсе, ребра на рентгене срастаются, была еще гематурия сильная (кровь в моче), но теперь прошла. Беспокоило Алика еще одно обстоятельство – будет ли свадьба? Снимут ли ему гипс, или так и пойдет он в загс в броневом жилете? В таком случае никакая сволочь ударом в спину не застигнет его врасплох, а из трубы Алик сделает тросточку на случай встречи с другими племянниками Мусаевой.
Настенька Сиротинина пошла в десятый класс и снова танцует в ансамбле Дворца культуры, теперь ее провожает другой поклонник с проверенным социальным положением и моральным обликом, о чем постаралась Елена Леонидовна. Профессор Сиротинин жив и вполне здоров, по-прежнему обожает свою единственную дочь и спокойствию его в такой ситуации могут позавидовать многие.
Какие еще новости? Трудно стало работать с Кларой, но Малышев надеется, что она отойдет, успокоится. Она не скрывает свою обиду на Сергея Ивановича, хотя и знает, что он болел в те дни, как раз в больнице лежал. Известно ей и про две характеристики, и про записку проректору Кучерову, к которому ходил Григоренко, но… дочь Сергея Ивановича поступила с первого раза, а верная его помощница вторично уже оказывается за бортом. Малышев посоветовал ей пойти на подготовительное отделение при мединституте, оттуда как правило поступают все.
С Даниловой у Малышева отношения прекрасные. Одним словом, на работе все как будто в порядке, все ясно, понятно, определенно, а вот дома…
Спит он в спальне, на прежнем месте, но спокойствия нет. Он устал от семьи, он ощущает свою ненужность здесь, а сил уйти – нет. Он знает, кому он нужен, но не может принять решение, кажется ему, что еще есть силы тянуть лямку дальше. Не могут короли жениться по любви…
Тебе нужен отпуск, говорила Алла, ты не можешь сейчас так много работать. Не возражала против отпуска и Кереева, – идите, Сергей Иванович, а то я сама пойду, а вас за себя оставлю. А ему не хочется пи в отпуск идти, ни за главврача оставаться. «Поедем вместе куда-нибудь», – предложил он Алле, но она использовала свой отпуск в июне, когда выдавала Лизавету замуж.
С Мариной не о чем говорить, если договорились уже до развода.
Но не ей же уходить надо, а тебе. И он уйдет. Когда – не знает пока. И куда – тоже не знает. Чего-то ждет, знамения свыше, что ли? Или, может быть, истечения срока своих депутатских полномочий, – неприлично разрушать семью, когда сам призываешь к порядку. Так ведь еще полтора года ждать. Да и не попы депутаты, чтобы жениться один раз в жизни.
Однако надо ждать Катерину, она приедет в октябре, не раньше, без нее будет бегство, не может он оставить Марину одну.
Алла ничего не знает. Спрашивала его, поступила ли Катерина, сказала: «Вот и хорошо, я рада за тебя, будешь спокоен». Ничего не знает и ничего не узнает, пока он не останется один. Останется он один, и тогда слова придут сами – свободно.
Осень будет, дождливая ночь, мрак – в самый раз уезжать при такой погоде, только в дождь и при ночном мраке, чтобы острее была жажда рассвета и уюта.
Дом медиков ему опротивел, удивительно, как он мог тут жить раньше? Чинибеков, Витя-дворник, да и Борис Зиновьев, – отвратны все. Он так и не знает, какую характеристику написала ему Кереева на запрос милиции. Спрашивать – гордость не позволяет, а забыть про нее не может. Почему-то из милиции ничего ему не сообщают, не вызывают, так уж трудно, черт возьми, разобраться! Это тоже сидит в нем занозой.
Терпит пока и ждет. Прислушивается к самому себе, как идет перемена в нем. У него инкубационный период решимости, не вспышка краткая, не молодежный бзик, а продуманное и пережитое отречение зрелого.
Ну а почему бы не сказать Алле, почему бы не посоветоваться? Он на нее надеется, но не знает, как она к этому отнесется. Тебе вредны стрессы, Сережа, подожди, скажет, успокойся, потом. Наверное, ей тоже потребуется время принять решение, она тоже не девочка…
Нет, лучше потом. Когда оба они станут одинокими. Двоим одиноким легче решить проблему быть или не быть.
Сегодня он обещал позвонить ей без четверти четыре, – застать ее в больнице перед уходом ее в поликлинику, там ей говорить труднее. Ждал этой минуты и волновался. С каждым днем волновался все больше – а вдруг сегодня все само собой скажется? А она с каждым днем все ласковее, она будто чует что-то, голос ее дрожит. Возьмет трубку после его звонка, скажет обыденным голосом: «Да, слушаю» – и тут же, узнав его, смолкает, у нее перехватывает дыхание, будто совсем не ждала его, врасплох он ее застал. Нет, она что-то чует и тоже ждет.
Без четверти четыре он вошел в свой кабинет, протянул уже руку к трубке, как телефон зазвонил.
– Хирургия, Малышев, – сказал он радостно, для нее сказал, и услышал мужской незнакомый голос:
– Здравствуйте, Сергей Иванович. Вас беспокоит следователь горУВД Крухмальный.
– Слушаю вас.
– Мне хотелось бы с вами встретиться, Сергей Иванович, поговорить. В удобное для вас время.
Молодцы, ребята, предельно вежливы, всегда корректны, как главы правительств, умеют позолотить пилюлю.
– Я к вашим услугам.
– Можно мне зайти к вам завтра, лучше бы с утра?
– С утра я занят. Давайте сегодня, я сам к вам приеду, вот прямо сейчас, в шестнадцать тридцать. Мне это уже надоело, я вашего звонка ждал.
– Так-так, – следователь помедлил и спросил с некоторым удивлением: – Вы знаете, о чем речь?
– Догадываюсь.
– Тем лучше, Сергей Иванович. – Нет, удивление в его голосе Малышеву почудилось. – Где мы находимся, вы представляете? По улице Мира ниже Алтынсарина. Кабинет двадцать третий. Жду вас, Сергей Иванович.
Малышев положил трубку и подумал, что Марина была права, советуя зайти к Харцызову в исполком, чтобы разобрались, в конце концов, и решили. Взыскание так взыскание, только не тянуть волынку, не железные у него нервы. Зря не зашел, теперь вот придется со следователем обмениваться любезностями…
Ладно, спокойнее, все идет своим чередом. Заявление написано, есть какие-то резолюции, заодно он узнает, какую характеристику дала ему главный врач. Не верит он Кереевой, а надо верить, вместе работают, пусть ему покажут все бумаги для ясности. После беседы он позвонит Алле и наверное все скажет. Пора уже.
Но она ждет его звонка сейчас. Набрал ее номер – какие новости, Алла?
– Никаких, Сережа, это у тебя всегда новости. Сижу, гадаю – позвонит, не позвонит?
– У меня встреча в шестнадцать тридцать, я тебе потом позвоню. Ты до семи в поликлинике?
– Да. Если не успеешь, звони домой, только обязательно.
– А если я сегодня зайду к тебе? И что-то скажу.
– Что, например?
– Мне пора, не хочу опаздывать.
– Ну хоть чуточку – о чем? Я не вытерплю до вечера. На какую тему хотя бы?
– Пусть всегда будет солнце, пусть всегда буду я.
– А я?
– Скажу вечером, потерпи, я больше терпел.
– Ла-адно. – Она вздохнула. – Куда ты все-таки идешь, у тебя в голосе напряжение?
– Да так, пустяки, Алла. Устал слегка.
Вышел из больницы. Вовремя он пожелал, пусть всегда будет солнце, как раз набежала туча и стало как будто уже семь вечера. До улицы Мира он доехал троллейбусом, там пешком резво еще квартал, вот и горуправление.
Вот сегодня и развяжется узел, думал он, шагая по ступенькам неторопливо, ритмично, прислушиваясь к своему сердцу. Видно, узел был стянут крепче, чем ему думалось. Прошел один марш, на повороте окно, по стеклу били струйки дождя и стекали потеки пыли, ему повезло, успел пробежать до дождя, повезет и дальше. К вечеру станет прохладнее, они с ней сядут возле окна, будут смотреть на дождь и говорить неторопливо.
В том, что следователь уже во всем разобрался, можно не сомневаться, принято, наверное, какое-то решение, Малышеву надо с ним ознакомиться, расписаться. Какой бы ни была характеристика Кереевой, Малышева она не огорчит, – так он себя настроил, не огорчаться.
Поднялся, вздохнул, пульс ровный, ритмичный, а вот и дверь с номером двадцать три и фамилия на табличке «Крухмальный Л. С.»
– Можно войти?
Из-за стола поднялся молодой, вернее, моложавый человек в сером костюме, в голубой сорочке, рыжеватый, с четким пробором, шагнул навстречу Малышеву, подал руку.
– Прошу садиться. – Указал на стул, корректно, хотя и не очень приветливо – служба, и от тона его у Малышева сразу собранность, как-никак перед ним следователь, а не артист разговорного жанра.
– Мы с вами не знакомы, Сергей Иванович, ни я у вас не бывал, слава богу, ни вы у нас. Я старший следователь горуправления Крухмальный Лев Сергеевич.
Малышев кивнул.
– А я заведующий хирургическим отделением горбольницы. Имя, отчество и фамилия вам известны.
– У нас возникла необходимость побеседовать с вами, Сергей Иванович. Это не допрос, не следствие, просто беседа, даже, можно сказать, не обязательная. Я по своей личной инициативе решил с вами встретиться.
– Спасибо за личную инициативу, Лев Сергеевич. Я готов, слушаю.
Малышев уже замечал, любезность у них особенная, она им удивительно легко дается, у врачей, к примеру, так не получается, может быть, потому, что любезность следователя не столько этикетная, сколько профессиональная, деловая, сначала он тебя усыпит вежливой формой, а потом эффектнее шарахнет неожиданным содержанием. Малышев частенько встречался с сотрудниками милиции, прокуратуры, следователями, работниками ГАИ, особенно после праздников, имел возможность понаблюдать.
– Для начала, Сергей Иванович, вернемся к нашему разговору по телефону.
– Давайте вернемся.
– Когда я спросил вас, знаете ли вы, о чем пойдет речь, вы мне ответили: догадываюсь. Скажите, о чем вы догадываетесь?
– Догадываюсь, что к вам поступила кляуза, будто…
– Кляуза? – перебил Крухмальный. – Сергей Иванович, мы обычно пользуемся нейтральными формулировками – сигнал, допустим, или там заявление. А оценку этому сигналу пли заявлению уже дает суд. Может быть, это и кляуза, может быть, даже и клевета, но – суд, а не мы с вами.
– Это именно кляуза, – подчеркнул Малышев недовольно. – Я и сам пока в состоянии определить, что к чему.
– Вы ее видели?
– Да.
– Где, у кого?
– У главного врача Кереевой.
– И что там, в этой, как вы говорите, кляузе?
– Полагаю, вы изучили ее не хуже меня.
– И все-таки, Сергей Иванович, я вас прошу. Я могу знать одну точку зрения, а у вас она совсем другая. Требуется, как известно, две стороны медали.
Крухмальный, однако, ничего не пишет и не собирается, хотелось бы знать, почему? Или он надеется, что Малышев будет ходить к нему девяносто девять раз по этому вонючему эпизоду и давать показания, пока не собьется и не поймается? Полегче, Малышев, ты не с луны упал, должен знать, что такая у них работа, спрашиваешь же ты анамнез у больного, и вопросы, бывает, задаешь нелепые, у него рези в животе, спасу нет, а ты ему – чем болел в детстве?..
– По утрам дворник подметает у нас во дворе в самое неподходящее время, когда люди идут на работу, когда ребятишек ведут в детсад, все вынуждены пыль глотать, кому это приятно?