Текст книги "Люди на болоте. Дыхание грозы"
Автор книги: Иван Мележ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 56 страниц)
поблизости лозины, не нашла и вдруг кинулась замешивать свиньям траву.
– Некогда и етому работать! – промолвил Чернушка. – В мать пошел. Тоже
не может жить без политики!..
Под вечер зашла Ганна, и спор, что, казалось, забылся уже, снова
разгорелся, только теперь уже и отец и мачеха – как некоему праведному
судье – доказывали Ганне каждый свою правду. Хведька тоже был здесь, в
сумерках молча сидел за столом, ждал, что скажет справедливый судья ма"
тери и отцу.
Собрались ужинать, а не ужинали. Будто забыли, ради чего собрались.
– Не богатство, говорит, – жаловалась мачеха. – Как все равно я не
знаю, какое богатство! Горе, а не богатство!
А и то забывать не надо, какое ни есть, а живем с него!
Живем, не померли! .
– Только и того! – неохотно – не любил споров! – отозвался Чернушка
– Живем, слава богу! И едим что-то, и одеты! И хлеб твой, и хата твоя!
И корова, и овечки твои! Как там ни живешь, а живешь спокойно! Знаешь,
если что случится, дак выручить есть кому!..
– Только и всего! – коротко и неохотно возразил Чернушка
Ганне не хотелось спорить. Пришла посидеть среди своих, отдохнуть от
работы. От немилой корчовской жадности!
– Жить, конечно, надо с чего-то, – рассудительно, для приличия,
отвечала она мачехе. – А только, мамо, счастье не в одном богатстве...
– Кто ж говорит, Ганно. Я только – что про хозяйство думать надо. Как
жить будешь – думать надо!..
– Если у человека счастье, мамо, дак и хозяйство значит что-то. А если
нет – какой толк из всего!..
– Оно конечно, и без счастья не сладко! А как есть нечего будет, как
зубы на полку положишь – вот будет счастье!
– Вроде там голодом морить будут! – отозвался Чернушка
– Переиначивать все страшно .. – раздумчиво произнесла Ганна. – Да и то
правда, неизвестно, как там будет.
Но только хуже, чем есть, вряд ли будет. Хуже, кажется, не бывает...
В хате у Василя так же сидели за столом, впотьмах хлебали борщ. Ужинали
молча, пока в люльке не всхлипнул ребенок. Маня недовольно промолвила:
"Опять! Как нарочно! Каждый раз, чуть присядешь за стол... А чтоб тебе..."
Произнесла злобно как проклятье, но Василь прервал ее, велел покормить
ребенка.
Кончил Володя ужинать, полез на полати, перекрестился на образа дед
Денис, зачиркал кресалом, хотел закурить трубку, когда мать, сидевшая у
края стола, забеспокоилась вслух:
– Как ето оно теперь будет?..
– Свернуло, тем часом, с наезженной дороги, – отозвался дед. – По
болоту прямо, по кочкам...
Василь молчал.
– Как?! – сказал с раздражением, с упреком. – Знать вам надо все,
конечно! Забивать голову!..
– Дак как же не забивать ее? – словно бы просила и советовала мать. -
Тут же сам видишь...
– Вижу, вижу! – озлился Василь. – Своей сухоты мало!
– Дак разве ж ето обойдется так, Васильке?! – будто спрашивала и
отвечала мать. – Думаешь1, все ето?
– Тем часом, ето начинается только! – поддержал ее дед Денис.
Маня от люльки вдруг вмешалась запальчиво:
– Пусть лезут, кому надоело жить! А мы – нам и так не погано!
– Ето начинается только! – снова подумал вслух дед. – Ето так не
кончится!..
– То-то ж и думки всякие, Васильке...
Василь встал из-за стола, мать сразу отодвинулась, пропустила. Стала
собирать ложки, медленно, будто ждала, как пойдет дальше разговор.
– Как оно кончится, никто не знает, – сказал Василь рассудительно,
степенно, как и подобало хозяину, главному человеку в доме. – Нам и без
того сухоты по горло! – Как бы попрекать начал: – Надо вот молотить жито,
ячмень да овес! Да пахать! Хату достраивать надо, чтоб перебраться скорей!
Чтоб дерево не погнило до того, как входить надо!.. – Помолчал малость. -
У цагельни озимые сеять думаю...
– Озимые должны уродить, – сказал дед. – Если погода не подкачает, -
должны.
– Хату надо чтоб помог доделать батько, – сказал Василь Мане. – Чтоб и
Петра взял на подмогу.
– Поможет, я скажу, – пообещала Маня.
Тем и кончился разговор в доме Дятликовых: стали расходиться по
полатям, раздеваться. Один дед, который и летом спал на печи, долго еще
вертелся бессонно, не мог унять назойливый кашель...
Долго не спалось Хадоське. Она, как обычно, лежала на полатях с
маленькими; меньшой, Антосик, скорчившись, толкал ее своими коленями в
бок, льнул головой под мышку.
Хадоська ласково подымала его на руку, но через минуту он снова
соскальзывал с руки, упирался головой под мышку.
Все малыши спали, только изредка с тихим, мерным дыханием сливалось
глухое бормотание: детям что-то снилось. Сны им снились добрые, не будили
никого; недаром Хадоське больше слышалось тихое, сладкое причмокивание.
Родители ж не спали; хоть сначала не разговаривали, Хадоська
догадывалась, что не спят, думают о чем-то.
– Хозяева! – прохрипел неприязненно, с пренебрежением отец. – Сошлись,
голодранцы!..
– Ты – богатей! – тихо попрекнула мать.
– Не ровня им, вроде!..
– Тише ты, – шепнула остерегающе мать. Снова упрекнула: – Нос
задираешь!.. Гляди, как бы не опустили!..
– Кто ето опустит?
– Некому? Вот впаяют твердое!
– Не впаяют, – уверенно сказал отец. – Середняк, вроде!
– Сегодня середняк, а завтра захотят – прилепят твердое.
– Не прилепят! Не за что!
– Есть за что! Язык распускаешь очень! Смелый очень!
– Смелый! Что думаю, то и режу!
– Я и говорю!.. Да не греми! Детей разбудишь!
Отцов голос стал еще громче:
– И буду резать, что думаю! Молчать нестерпимо!
– Тише, говорю! – снова шепнула, прося, старая. Сказала с упреком: – О
детях надо помнить!
– Ты только помнишь.
– И ты помни. Не одни!..
Отец плюнул и, слыхать было, грузно повернулся. Тоже долго не спал, но
уже не разговаривал с матерью. Думал что-то про себя.
Хадоська думала мало, неохотно, чувствовала себя странно одинокой,
покинутой. День этот будто отнял у нее надежду: еще вчера она надеялась,
что Хоня все же одумается, вернется к ней; чувствовала, что обладает хоть
какой-то силой и властью над ним, а сегодня увидела, что ни власти, ни
силы никакой нет; нет того радостного, теплого, чем жила уже давно, с чем
связывала самые дорогие надежды. Хоня не послушался. Сделал все по-своему.
Говорила ж ему: про колхоз чтоб и не думал; в колхоз, говорила ж, она не
пойдет ни за что; если не выпишется, чтоб и не думал о ней; так вот -
отвез все свое, отдал; совсем ступил за черту, которую она не перейдет
никогда. За межу, которая их разделила; навек разделила.
"Ну и пусть! Пусть живет себе! Не обязательно ето, проживу и одна! Доля
уже такая: жить одной! Есть чего бедовать!"
Бедовать, казалось, было нечего, а тоскливо было на удивление. И
чувствовала себя Хадоська одинокой, покинутой. И все недоумевала: что
будет дальше?
У старого Глушака под тусклой, с прикрученным фитилем лампою сидели
Евхим и молчаливый, понурый Прокоп. Прокоп мощными локтями упирался в
стол, огромными черными ладонями держал тяжелую, заросшую до глаз голову.
Евхим, чуть горбясь на лавке, по-домашнему весь в посконном, в лаптях,
прищуривая глаз, дымил самокруткой.
– Дядько, не думайте много, – говорил, усмехаясь, Евхим. – Вам, ей-бо,
нечего голову ломать!.. Вам, дядько, самый момент – в колхоз!..
Прокоп шевельнул бровью, косо и люто глянул на него.
Он в последние дни был завсегдатаем в Глушаковой хате, коротал здесь
раздумчивые вечера, слушал рассуждения и советы старика. Старик был рад
ему, когда сидели вдвоем, речь шла всегда в добром согласии. Тревожил эти
вечера только Евхим, который иногда вваливался в отцову хату.
Евхим вечно поддразнивал Лесуна:
– Ей-бо, дядько, самый момент – в колхоз!..
Глушак на другой лавке обстругивал, забивал зубья в грабли, глянул на
сына недовольно.
– Не тревожь человека! – велел Евхиму сухо, твердо.
– Время такое, тато, – ласково, будто послушно возразил Евхим, – думать
надо. Хочешь не хочешь, а надо тревожиться. Думать надо. Трясина под
ногами сейчас прорвется. Чтоб не было поздно!.. – Он опять прищурился на
Лесуна: – Ей-бо, один выход, дядько, колхоз!
Прокоп увесисто закатил матюг.
– Ето не надо, дядько! Ето делу не поможет, – и нам чтоб вреда не
наделало! Да и ни к чему все: вам, как трудовому человеку, колхоз -
единственная дорога! Идти надо, подпрыгивая от радости, молить, чтоб
скорей забрали все!
Идти, да и других еще вести с собою!.. Пример другим показывать,
которые несознательные. Которые добра своего для советской власти жалеют.
Ето ж есть такие гады, которые коней, коров, овечек для советской власти
жалеют!. v – Евхим! – снова приказал Глушак.
– Ей-бо, тато, есть еще такие гады!.. Надо ж, дядько, кормить
начальников, которые в городах. Детей их, женок, полюбовниц их, да и не
чем попало, не рассолом каким-нибудь. А мясом, мукою, булками,
коклетами!.. Сознательным надо быть, дядько! Бежать скорей, подпрыгивая,
да и других еще тянуть! А вы, – эх вы, дядько, зачем только голова у вас
на плечах, – раздумываете еще!.. Скорей в колхоз бежите!
Ей-бо! Не бойтесь, что Миканор не справится! Он – шустрый. Скоро найдет
сбыт всему! Вам голову ломать не придется!.. Не бойтесь!.. Бежите!..
– Что ж ето, правда, будет? – отозвалась с полатей старуха, которая то
дремала, то пробуждалась.
– Будет, что хочет советская власть. Что хочет – то и будет! – Евхим
докурил, плюнул на окурок, растоптал лаптем на полу. – Советская власть -
власть твердая. Что намерится, то и сделает!.. – Преодолел серьезность,
снова заговорил с усмешечкой: – Я, если б не твердое задание, с радостью б
в колхоз!.. А то ж не примут – елемент классовый! Не посмотрят, что и
женка с трудящего елемента.
Встал, собрался идти. Задумался над чем-то. Неожиданно серьезно сказал:
– Таки и правда, пошел бы. Все равно жить – не живешь. А там – кто
знает. Может, и будет что... Только ж, – опять произнес с насмешкой, – не
просят! А лезть, когда бьют, не люблю!
– Наплел, – покрутил головой старик, когда Евхим звякнул щеколдой в
сенях
Старик был в этот вечер непривычно молчалив и угрюм.
Так и коротали остаток вечера: один возился с граблями, другой только
время от времени свирепо шевелил бровями да жевал черные космы усов.
Беспокойным, полным тяжелых раздумий был для куреневцев этот вечер.
4
До сумерек Зайчиха и Вольга подоили коров, стали раздавать молоко
колхозным женщинам. Под присмотром председателя, явившегося лично
проверить, как будут выполнять его указание, Вольга корцом отмеривала
молоко, наливала в кувшины, что принесли женщины.
– Строго по числу едоков, – напоминал важно и гордо Миканор Вольге,
черпавшей из ведра. – Чтоб по справедливости! ..
Он говорил не столько для Вольги, которая уже знала все и которая,
конечно, будет делать все как надо, – новый председатель говорил для тех,
что с интересом толпились вокруг, наблюдали.
– По справедливости чтоб. Поровну! А не так: кому густо, кому – пусто!
Миканор был доволен: замечал, что каждое слово его ловят, понесут по
дворам, будут обсуждать, думать над каждым словом. Доволен был, что все
видели: колхоз живет, – недаром добивался, – уже не словами, делом можно
было показать пример, как надо жить, – и тем, что стояли в стороне,
посматривали. Пусть смотрят, думают, – может, тоже за ум возьмутся!
Вблизи стояла мать, перехватил какой-то грустный и выжидающий взгляд
ее, но не подал виду, что заметил: не место для-семейных дел, не сын
здесь, а председатель. Сам, можно сказать, отец.
– Ну, дак как первый день работалось? – повернулся председатель к
Зайчиковой, которая, сложив руки на животе, смотрела, как Вольга делит
молоко Была, заметил Миканор, взволнована, счастлива, но радость
сдерживала. И словно чувствовала себя неловко на глазах у людей.
– Да чего ж Работать хорошо. – Она обрадовалась, продолговатое, худое
лицо засветилось, неловкость, исчезла – Работалось весело... Только
Алешина, – снова будто обрадовалась, – не дается! Не признает будто! Я и
так и сяк с ней – не хочет! Одну Арину подпустила!
– Она и дома одну меня признавала! – сказала Арина.
– Не привыкла. Старые привычки! – вставила какая-то из женщин.
– Привыкнет! – заявил Миканор спокойно и степенно.
С той же степенностью приказал Хведору, дояркам: – Дайте корму на ночь.
И можно – до дому. Завтра чтоб рано, как положено по режиму.
– Не бойся, не запозднимся, – пообещал Хведор.
– Ну, дак я пойду, – сказал Миканор озабоченно. – Надо еще поглядеть,
что там на конюшне!
Уверенно ступая, прошел мимо любопытных, подался улицей. По тому, как
шел, в сером, в полоску, пиджаке, в кортовых праздничных, в первый раз
надетых брюках, в хорошо намазанных дегтем сапогах, в кепке, надвинутой на
лоб, было видно, что идет человек озабоченный, человек, на которого
возложены нелегкие обязанности. Размеренно, деловито вышел со двора,
по-хозяйски степенно двинулся улицей. Остро замечал взгляды из-за плетней,
из окон.
На Хонином дворе, около сарая, тоже толпились люди. Как и днем, здесь
собралось больше всего мужиков, меж которыми вертелись дети; из баб
заметил одну Сороку.
– Пора уже, не секрет, и расходиться! – будто распорядился Миканор; не
останавливаясь, деловито подался в сарай.
– Не гони! Придет пора – сами пойдем со двора! – услышал вслед, но не
остановился, не ответил ничего.
В хлеву было уже темновато; в полутьме различая Хонин и Зайчиков
силуэты, бодро бросил:
– Как тут у вас, конюхи?
– А так что, – будто рапортуя, звонко отозвался Хоня, – можно сказать:
служба идет!..
– Все как надо, братко!
– Не братко, а председатель! – поправил Зайчика Хоня. – Отвечать не
знаешь как!
– Молодой еще! Не научился! – захихикал Зайчик.
Дали коням сена, Миканор прошел, проверил, как они
привязаны. Вместе с Хоней и Зайчиком вышли из сарая.
– Не очень, председатель, побогатели! – услышал Миканор из толпы
злорадное.
Остановился, резко ответил:
– Не радуйся, дядько! Будем богаче! Породистых скоро приведем из Юрович!
– Ждут вас там!
– Ждут! Привести должны скоро! С конного завода!
– Соскучились там, ожидаючи вас!
– Ето увидите, когда придут!
Миканор с Зайчиком пошли от сарай. Следом послушно тронулась и толпа.
Хоня закрыл ворота за всеми, направился к Зайчику и Миканору, курившим
перед крыльцом.
Миканор уже собирался податься домой, но Зайчик сказал:
– Такой день грех упускать сухим, братко, ей-бо!
– Не Микола святой сегодня, дядько Иван, – чтоб, конечно, пить, -
возразил Миканор.
Зайчик повел глазами в сторону приближающегося Хони, заговорил более
уверенно:
– Не говори, председатель! Праздник еще больший, дак и выпить больше
надо!
– Ето правда! – подхватил Хоня. – Дак давайте в хату! Может, найдем
слезу какую!
В хате было темно, в темный угол, туда, где лежала обычно Хонина мать,
сказали "добрый вечер". Хоня зажег лампу, и Миканор с Зайчиком увидели
добрые, внимательные глаза старой, детей, что стояли у стола, следили с
полатей, с печи. Хоня открыл сундук, достал бутылку самогона, поставил на
стол три чарочки, одну, с отбитой ножкой, положил. Под веселое кривлянье и
шуточки Зайчика выпили вместе с Хониной матерью. Хоня, прежде чем пить
самому, подал чарку старой – помог ей поднять голову. Только когда мать
выпила, когда дал закусить огурца с хлебом, вернулся снова к друзьям.
Сидели втроем за столом, чавкали, закусывали огурцами, прихлебывали
рассол, дружные, повеселевшие, как братья.
– Перегородки, не иначе, делать надо! – рассуждал удивительно
хозяйственно Зайчик. – Чтоб не покалечили один одного!
– Конюшню надо! Как положено! – Миканор чувствовал, как от выпитой
самогонки крепчает в нем задорное желание спорить, выдвигать свое. – На
тридцать коней! С кормуйлками и со станками! Как в Водрвичах!
– Не плохо бы! – засмеялся Хоня. – Только что молотить надо да пахать!
– Пахоту отложим пока! Землеустройство сначала проведем! Чтоб один
массив отрезали! Да чтоб земли, не секрет, как положено колхозу. Лучшей,
что у цагельни, я требую!
– Не погано! Высмотрел! – засмеялся Хоня.
– Выбрал! – похвалил и Зайчик. – Если б отрезали ту, ничего себе было
б, ей-бо!
– Отрежут! Я требую! Под колхоз – по закону положено – лучшую должны!
– Лепятся там уже, на лучшей! Гвалт подымется на все село! -
рассудительно сказал Хоня.
– Как в муравейнике забегают! Когда палкой разворошишь! – Зайчик мотнул
головой. – В самый муравейник.
воткнем палку, братки!
– Дятлик Василь выторговал там полоску у Лесуна, – вспомнил, будто
сочувствуя, Хоня.
– Будет крику, – радовался Зайчик.
– Есть такие, что и без того зубы точат! – хмуро сказал Миканор. – Если
б их взяла – съели б!
– Съели б, если б зубы такие имели! Ето правда, Миканорко! – весело
поддержал Зайчик.
– "Богатеи"! Смеются! "Голодранцы сошлись"! Пусть смеются! – Миканор
стукнул кулаком по столу. – Посмотрим, кто потом смеяться будет! Кто
смеяться, а кто – плакать!
Когда выпили еще по чарке, Хоня покрутил головой, с дружеской
откровенностью, с усмешкой признался:
– Отвернулась от меня присуха моя! С нынешнего дня любовь моя дала
трещину! – Не так уже весело добавил: – Наперекор ей сделал!
– Правильно сделал! – заявил громко, ничуть не колеблясь, Миканор. -
Давно надо было ломать ето с ею! Кулацкое, не секрет, нутро у нее, у
Хадоськи! Точно такое, как у батька ее!
– Про батька не скажу ничего, а на нее_ ты – напрасно, – тихо, но
уверенно сказал Хоня.
– Не напрасно. Вроде Игнат – стопроцентный кулак по нутру! И она -
недалеко от него! Ты правильно ето,– что поломал! Кончать надо сразу!
Хоня помолчал немного, не таясь, признался:
– Не могу! Весь день, как вспомню, кошки на душе скребут! Сам себе не
рад!
– Твердости в тебе мало! – сказал с упреком Миканор. – Никакой
пролетарской стойкости!
– Мало! – охотно согласился Хоня Неожиданно, с обычной своей
беззаботностью захохотал: – К ней правда – мало!
Миканор от этого хохота нахмурился еще больше, не скрывал, что ему не
нравится неразумный Хонин смех. Зайчик вдруг заметил, кивнул Хоне в
сторону полатей:
– Мать что-то сказать хочет...
Хоня встал, склонился над полатями.
– Все свое! – сообщил довольный, вернувшись. – Хорошая, говорит,
Хадоська! Чтобы – женился! – Он засмеялся: – Вот, а ты говоришь! – Со
смехом, будто в отчаянии, решил: – Женюсь!
– Как это?! – в Миканоровом голосе слышалось удивление и возмущение.
– Не знаю сам! – свел все к шутке Хоня. – Женюсь! Правда!
Зайчик вмешался в разговор, шуточками отвел его с опасного
направления...
Остаток вечера шел снова в добром согласии, в общей озабоченности.
Беседовали снова, как братья. И разошлись с чувством близости,
дружественности, не наговорившись, казалось, вдоволь. Когда Миканор
вернулся домой, мать и отец еще не спали. Отец сидел, разутый, в исподнем,
на полатях, глянул навстречу с радостью и гордостью:
– Где ето так засиделся, председатель? – В том, что он назвал его не по
имени, а по должности – председатель, в том, как сказал это, слышалась
тоже гордость за сына.
Мать быстро достала из печи чугун, насыпала в миску картошки, поставила
сковородку с салом. Обычно на ужин подавали огурцы или капусту, и Миканор
это отметил также как свидетельство уважения к сегодняшней его работе.
Может, это сделать посоветовал матери отец...
– Тато, пойдете завтра на конюшню, – сказал озабоченно отцу. – Кормушки
делать и перегородки...
Отец кивнул: "Добре", – послушно, с удовольствием.
Миканор ел охотно, с аппетитом, и причиною этому были не только
самогонка и бедная Хонина закуска, а и радость, что снова переполняла
всего, За этой радостью не видел,
каким грустным взглядом смотрела мать, сидевшая по другую сторону
стола, терпеливо сложив на груди руки.
– Что ж ето будет, Миканорко? – не выдержала, спросила несмело.
– Как – что? – глянул, будто издали, Миканор.
– Голо, пусто в хлеве, как вымерло все. Тоска.
Миканор вытер сковородку кусочком хлеба, доел, спокойно, знающе
посоветовал:
– Забывать надо, мамо, о старом. – Поднявшись из-за стола, добавил: – А
если уж хочется очень в хлев глядеть, то идите глядеть в колхозный. Там не
пусто.
В темноте, на полатях, ему снова припомнилось насмешливое:
"Побогатели!", схватка с Хоней насчет Хадоськи, однако все это скоро
отступило перед широкой, хлопотной радостью, от которой стало тепло,
хорошо. Даже про беду свою, скрытую от людских глаз, от которой ныло и
щемило сердце, про недоступную присуху свою – глинищанскую учительницу,
думал без обычного сожаления о неустроенной жизни. Веселые от ощущения
великих перемен мысли стремительно забегали вперед. "Веялку скорее
привезти бы, что обещали. А еще бы – молотилку добиться! Да и трактор
попробовать бы выхлопотать! Хоть на день, – чтоб показал, что такое
колхоз! Дадут не дадут, а попытаться надо!
А главное, не секрет, – это упорядочить землю скорей!
Чтоб землемера прислали, не затягивая долго! Чтоб с пахотой не
запоздать!.. Упорядочить землю – главное! Самую хорошую землю, ту, что
около цагельни, конечно! Никакую другую! Будет земля хорошая – будет все!
Пусть посмеются тогда всякие Корчи да Игнатихи! Посмотрим, как смеяться
будут!.. И коров породистых добиться надо!.. И строиться, конечно!
Коровник, конюшню, амбар – как положено!.. Но прежде, конечно, с землей
уладить! И конечно, ту, что у ца"
гельни! Земля – главное!"
5
Немало любопытных сходилось на Хведоровом и Хонином дворах и в
последующие дни. Можно было заметить, что более настойчиво собирались те,
чьи коровы да кони стояли в хлевах. Среди собиравшихся особенным
постоянством отличались женщины. Будто помогая кормить, доить, они -
каждая, как могла, – мешали Хведору, дояркам; Хведор нередко ругал женщин,
отгонял, но, упрямые, они шли и шли в хлев. Понемногу привыкали к другим
рукам коровы, и не косились, и молока больше давали, не утаивали, а
женщины все не хотели отвыкать от своих рогатых.
Непривычное постепенно становилось привычным. Управившись с коровами и
лошадьми, доярки и конюхи шли в гумна; Зайчик и Хоня брались за цепы, с
прибаутками и шутками, опережая один другого, били по снопам. Цепы в
колхозных гумнах, как и в гумнах единоличников, стукали с утра до позднего
вечера. Молотили Миканоров отец, Алеша, Хведорова Вольга, сам Миканор,
когда был свободен.
Зайчиха и Алешина сестра веяли. Через день после того, как свели в одно
место скотину, запряг Миканор коней, с отцом покатил в Юровичи. Когда
возвращались, все, кто попадался на дороге, за гумнами, смотрели
удивленно: на телеге, поблескивая окраской, круглясь колесами, стояла
машина. Словно бы отдавая должное уважение ей, Миканор и отец почтительно
шли сбоку; отец осторожно управлял лошадьми, а Миканор поддерживал машину.
Когда сняли веялку, поставили на пригуменье, Миканор сам показал Зайчихе и
Алешиной сестре, как надо обходиться с нею:
показывал с радостью и достоинством, – чуть не пол-Куреней смотрело на
него и на его радость – веялку. С того дня около веялки едва ли не все
время был кто-то из любопытных, и не только дети: многим хотелось взяться
за ручку, покрутить колеса. Миканор и сам нередко подходил к ней, помогал
женщинам веять.
У веялки Миканср особенно жалел, что пока не удалось добиться
молотилки. А как хорошо было бы, чтоб хоть ненадолго прислали трактор
Однако в Миканоровом сожалении была и надежда, – веялка будто подкрепляла
ее: есть веялка, рано или поздно будет и молотилка и, не секрет, -
трактор. Всякая техника будет. Веялка – это начало. Все понимать должны.
Намолоченное и провеянное зерно свозили в Хведоров амбар. Хромой Хведор
взвешгвал все, записывал в книгу, стукая по полу деревянной ногой, помогал
ссыпать в сусеки.
Хведор не только помогал женщинам в сарае, но и был расторопным
кладовщиком. Он и запирал амбар, следил за ним – был, можно сказать, его
сторожем.
Каждое утро, истопив печи, позавтракав, колхозники сходились около
Миканоровой хаты, беседовали, курили.
Здесь узнавали всё: где кому работать, куда кому идти.
В центре группы обычно был Миканор: он приходил почти всегда с готовыми
планами; перед этим, чувствовалось, рассудил, что надо, взвесил про себя.
Было подчас и так, что ему перечили, советовали, особенно Хоня, Хведор
Хромой, Хведорова Вольга, и он, хоть и спорил, нередко прислушивался,
менял свои решения. Правда, делал он это неохотно и с чувством неловкости,
будто это принижало его, обнаруживало его неполноценность. В такие минуты
очень помогал Хоня, умевший вовремя прийти на помощь, превратить
неприятное в веселое, шутливое. Подчас и на безрыбном болоте поймать
что-то можно; так, мол, смотреть всюду не мешает, ко всем прислушиваться!..
Как бы там ни было, Миканор всему был управой, головой, – как потом
поняли, и бригадиром, и счетоводом, и председателем. Что помнил, а что
заносил в тетрадь: и сколько чего намолочено, и кто намолотил, и кто где
работал. Сам лично ставил каждому за день "палочку", по которым, говорил,
будет видно, кто сколько работал.
Благодаря особому значению Миканора и Миканорова хата все больше
становилась как бы центром для тех, кто пошел в колхоз. Сюда собирались на
собрания, посовещаться; нередко и без надобности приходить в Миканорову
хату теперь стало привычкой. Вечерами здесь постоянно светились окна,
слышался гомон, колхозники обсуждали что-то; иной раз, случалось, без
Миканора, – когда Миканору приходилось пропадать вечерами в Олешниках или
в Юровичах.
Раз или два в эти вечера непрошенный заходил в Миканорову хату Глушаков
Степан. Сидел он обычно молча, почти всегда только смотрел да слушал.
Миканору не по душе были эти его посещения, но председатель молчал: в хату
приходило немало и других посторонних, да и секретов особых здесь не было.
Так что прогонять хлопца не было причины.
Однако через несколько дней Степан появился во дворе утром, стукнул
дверями, вошел в хату. Миканор еще не успел глаза протереть после сна,
спросонья сопя, натягивал сухие, запыленные сапоги, взглянул исподлобья,
недовольно.
– Чего пришел? – спросил он, не ответив на приветствие.
Парень с видом неловкости – притворяется! – стал у дверей, начал мять в
руках шапку.
– В колхоз... Проситься в колхоз хочу...
– В колхоз?! – Миканор посмотрел на него, будто хотел понять, что он
задумал. Поинтересовался неприязненно: – Чего ето?
– Как все. Жить.
Миканор встал, надавил на задник сапога. Опять посмотрел проницательно:
– Кто ето научил тебя? Батько или Евхим?
Степан еще больше смутился, покраснел.
– Сам я...
– Сам?! – Миканор пристально взглянул на Степана: думал найти дурня!
Сказал спокойно, насмешливо: – Иди скажи отцу или брату,.. Скажи: мы не
такие дурни, как он думает!
– Чего? – не понял Степан. На лице его появилось растерянное и
глуповатое выражение.
– Скажи, пусть сам придет! – жестко произнес Миканор.
– Чего? Он и меня не пустит...
Миканор собрался идти мыться.
– Вы мне... не верите?..
Миканор рассердился:
– "Не верите? Не верите?" Знаю я вас! Твой отец тоже сиротою
прикинуться умеет!.. Слезу пустить!..
– Мне батько не указ. У меня своя голова, – в Степановом голосе
послышалось упрямство. – И Евхим мне не пара!
– Пара не пара, а одного поля!..
– На одном поле разное расти может. Не обязательно – какой батько,
такой и я.
– Не для вас ето! Ясно? – нетерпеливо перебил Миканор.
– Дак... как же мне? – Степан ссутулился, будто просил о пощаде.
Миканор почувствовал жалость к нему. Он потому и злился, что все время
одолевала отвратительная жалость. Какой не должно было быть. Переборол ее,
отрезал:
– Не путайся в ногах! Вот как!
Зачерпнул корцом воды и наклонился над корытом. Уже за спиной услышал
неожиданное:
– Дак... бывайте здоровы!..
Хорошо, не было в это время матери в хате. Когда вошла, спросила, зачем
приходил Степан, Миканор только махнул рукой. Знал, что матери лучше не
говорить об этом.
Весь день было не по себе: назойливо преследовало ощущение вины, словно
нечестно, дурно обошелся со Степаном.
Никак не мог отделаться от мысли, что Степан и отец его – разные люди,
что из Степана, не секрет, мог бы выйти толк.
Поддержал в себе прежнее убеждение: то,что может быть, еще не значит,
что – обязательно будет; что Степан не может – если захочет отец – не
пойти за ним, за Евхимом, за всем кулацким кодлом. Убеждал себя: правильно
сделал, так и надо. Старался не признаваться, что жестко обошелся со
Степаном, нетерпимым был особенно потому, что Глушаки – за это уже не раз
цеплялась мать – хоть и не близкие, а свояки. Он и матери говорил и сам
думал, что считать таких свояками можно только в насмешку ему; однако, что
там ни говори, родство все же какое-то было и, что ни думай, какую-то тень
на него бросало. Сознание этого вызывало у него особенную злость на
Глушаков, будто они хотели подкопаться под него таким способом. Поэтому
считал, что с ними надо быть особенно твердым, беспощадным. Поэтому не
хотел, чтобы разговор со Степаном знала мать.
Нередко проводил вечера в Миканоровой хате Андрей Рудой. Сосал свои
деликатные папиросы-трубочки, пускал ноздрями, будто выписанные, изящные
колечки дыма, слушал других, вмешивался со своими суждениями, советами.
Тем, как он слушал других – прищурив глаза, с покровительственной
усмешечкой, когда говорил поучительно, тоном старшего, мудрого, он как бы
показывал, что понимает и в этом достаточно, очень даже может быть -
больше других. Он так держался, будто был здесь не гостем, которого никто
не просил, а едва ли не главной особой, во всяком случае вторым после
Миканора. Миканор, которого не однажды Рудой дополнял, а как-то взялся
даже поправлять, вскипел:
– Дядько, чего вы суетесь всюду! Куда вас не просят!
Без вас разберемся! Пришли, дак сидите тихо – ясно?
– Ты чего кидаешься? – не хотел ронять достоинства Андрей. – Ежели
советуют, так сказать, благодарить надо.
Что помогают разумным словом. А не рычать!
– Я не рычу! Я предупреждаю, чтоб не разводили тут свою агитацию и чтоб
не подрывали авторитет! Ясно?
– Я только хотел помочь! Чтоб авторитет был, следовательно, больший! -
Рудой встал, не скрывая, а даже нарочито показывая, что его неблагодарно
оскорбили: за его же доброе! С достоинством заявил: – Я думал уже, так
сказать, присоединиться. Собрался уже написать прошение. Ну, а раз ты так
кидаешься, то, следовательно, подожду.
Он не спеша пошел к двери, стукнул дверью. На другой день он
подкараулил Миканора около Хведорова амбара, поздоровался с тем
великодушием, которое показывало, что хоть и виноват Миканор перед ним, он
готов забыть обиду.
– Я напишу прошение, – сказал так, будто хотел успокоить Миканора. -
Только чтоб мне, следовательно, интеллигентную работу. Чтоб бухгалтером,
например. Или кладовщиком...
– Сразу вы, дядько, выгоду ищете, – упрекнул Миканор.
– Ето выгода наперво, так сказать, колхозу, – поправил Миканора Рудой.
– Потом уже мне... – Добавил поучительно: – Надо ценить грамоту! И
использовать грамотного как кадрового специалиста!..
Миканор примирительно сказал, чтоб подавал заявление, пообещал подумать