Текст книги "Люди на болоте. Дыхание грозы"
Автор книги: Иван Мележ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 56 страниц)
болоте: люди здесь испокон дорожили каждым лоскутком хорошей земли. Время
от времени болота нетерпеливо подбирались к самому шляху, а то и
перехватывали его: от Турьи, от Глинищ каждые полтора-два километра шлях
всходил на черные гребни, телефонные столбы шли через топь. Под самый шлях
подбирались болота и на границе района...
Район простирался вдоль Припяти. На карте в райисполкоме, нарисованной
для Апейки в школе, район похож был на рыбину, что вытянулась вдоль реки.
Граница будто умышленно старалась не отходить далеко от берега, виляла
больше вдоль него. Берегом из местечка в противоположные стороны уходили
две другие большие дороги. Обе они шли низом; одна, прогрохотав булыжником
главной районной улицы, сразу за последними домами вползала в густой и
темный сосновый лес, который, сжав с двух сторон, не выпускал ее больше
двух десятков километров, до самой железнодорожной станции, которую также
окружал лес. И час и другой, проезжая здесь, видел Апейка настороженную
чащу, чувствовал, как тяжело вязнут в глубоком песке колеса, как
натуживаются кони. Отсюда, когда сворачивал влево, лесом, песками, через
броды Апейка выбирался к приречным деревням, к Припяти. Вправо же дорога
выводила его в другие леса, в болота, среди которых ряды изб с соломенными
и гонтовыми крышами, огороды, поля были как острова в зеленом море...
Самой знакомой Апейке была та дорога, что бежала из местечка вниз по
Припяти. Здесь было все известно ему:
каждый ручеек, каждая луговина, каждый рядок кривых, корявых верб при
дороге. Оттого, что видел их часто, а больше, может, оттого, что одолевала
какая-нибудь забота, обычно нетерпеливая, беспокойная, глаза нередко будто
и не замечали ни верб, ни луговин. Будто не было в них ничего особенного.
Но случалось и такое – чаще в тихие золотые дни, когда сердце вдруг
становилось, неизвестно почему, на удивление чувствительным, чутким, – что
вербы и гребли шли уже навстречу, удалялись, как живые, как близкие.
Грусть какая-то, как паутина, тонко трепетала внутри, когда пришь минал,
как ехал у этих самых верб, любопытным, пугливым зверьком, впервые в
большой свет, в Юровичи; когда припоминал мельчайшие подробности, что
запечатлелись, врезались в память на всю жизнь. Тоскливо было, когда
вспоминалось, как по этой вот гребле, пьяного, очумелого, везли на войну,
как горланил с братом Савчиком "Последний нонешний денечек", как отец
отворачивался, жалостливо шмыгал носом. Здесь, тихий, постаревший,
казалось, на сто лет, ехал через полтора года раненый – осторожно держал
на сене забинтованную ногу. Рядом в сене ехали мирно костыли, поблескивали
двумя черными клееночными подушечками.."
Около хаты он нарочно весело подскочил с этими костылями, а мать вдруг
заголосила на все тело. Весь день то смех, то слезы...
В другой раз везли раненого уже с белопольского фронта.
Ноги теперь ходили хорошо, но пуля прошила верх легкого и лопатку. Рука
висела как чужая. Доктора советовали молоко, свежий воздух и отдых...
Свежего воздуха было вдоволь, а молока не было: единственную коровенку
ободрали и сожрали хищной сворой паны уланы. Недосуг было и отдыхать: как
тут усидеть калекой, когда все в поле, на лугу, в хлопотах. Левая рука
начинала жить будто заново: училась работать за правую.
А потом, с шинелью, в нехолодные дни накинутой на плечи, ездил сам на
сельсоветской коняге в волость: сначала – секретарь, после – председатель
сельсовета. Все сошлось на дом, чтобы руководить сельсоветом: и кое-какая
грамота, привезенная с армейской службы, и ранняя возмужалость, добытая
ранениями да скитаниями военной поры, и даже инвалидство. И работа была
важная, нужная, и не только важная, а и небезопасная До сих пор, когда
ехал тем болотом, где черные заросли взбирались с обеих сторон на греблю,
чувствовал, как холодеет внутри: надо же – чуть не отдал душу ни за
понюшку! Вот тут вылез гад этот, бандюга, гаркнул: "А ну, слазь!." Он от
неожиданности растерялся, остановил коня Заметил – еще двое вылазят. Это
их, видать, успокоило, что послушался, остановился. Это и помогло ему..
Как он вдруг – откуда взялось! – догадался, так внезапно, ловко стегнул
кнутом по глазам того, первого! И как дернул вожжами коня, и как, когда
конь рванул, догадался упасть на телегу! Три раза бабахнули – не попали!
Жить ему, значит, долго выпало! Хорошо, что и дорога быстро повернула,
спрятала его: помогла! Однако ж как близко была с косой старая. Еще б
немного – и тот свет увидел бы!
Многое напоминала дорога Апейке. Напоминала, как ветреным октябрьским
днем ехал в Гомель на курсы, как возвращался с курсов, летом уже, с
желанным, честно заработанным документом о том, что он – учитель; как
ездил в волостной центр на партийные и учительские совещания. Мысли тут
каждый раз вели своей тропкою: то в гомонливую хату, где он один вел
четыре класса, в темное лесное село; то в другое такое же село, где он
снова был в сельсовете; то к тому или Другому товарищу той поры...
Воспоминания о давнем захватывали Апейку чаще всего, когда он ехал к
родным. На обратном пути им больше овладевало то, что довелось увидеть
дома, в селе. Было почти всегда тоскливо и неспокойно; жаль было отца и
мать, которые уже совсем состарились. Мать еще суетилась, когда он
приезжал, будто и не чувствовала усталости, а у отца все валилось из рук.
Рука дрожала, когда держал ложку. Сдавал старик, заметно дряхлел. К
тревоге об отце постоянно примешивались противоречивые, путаные, с
жалостью и злостью, мысли про брата, про Савчика. То ясное, сердечное, что
когда-то жило меж ними, теперь не только не вносило в их отношения
согласия, но возбуждало еще большую нетерпимость, непримиримость. Были не
только чужими, а хуже чужих: Апейка просто ненавидел брата, а брат
ненавидел его.
Ненависть эту Апейка и вез с собою, возвращаясь: проклинал дурную
братову жадность, злое упорство, что калечили, поганили человека; жалел
мать, что разрывалась между ними...
Беда с братом очень тревожила жизнь Апейки. Мало о чем думал он теперь
с такой печалью, с такой тоскою: какникак тот, кто лез в трясину, был
братом...
Кроме трех дорог, которые столько раз бежали навстречу Апейке, которые
он особенно хорошо знал, была еще одна, такая же важная, но не похожая ни
на одну из трех. Она начиналась у речного маяка, на песчаном берегу
Припяти, и вела в "округ" – в холмистый, горбатый, то дружески
приветливый, то деловито-строгий Мозырь. Работящий белый "Чичерин", мерно
шлепая плицами, что ни день шел навстречу широкому припятскому течению; с
мая, когда спадало половодье, до поздней осени охотно вез и на совещания и
на суровые отчеты. Зимой, по заснеженной реке, была самая ровная и самая
удобная санная дорога: сани добегали до окружного города веселее и скорее,
чем по берегу...
От всех трех главных дорог района сворачивало множество дорог, дорожек,
тропок. У каждой дороги и дорожки был свой характер, мало где на свете
было столько норовистых, ненадежных дорог, как на этой земле. Только
немногие из них и недолго шли спокойно полем или лесом: большинство, лишь
Апейка съезжал со шляха или с бойкой дороги, сразу заводило в мокрые
заросли или в болотные кочки.
За болотами, за зеленой топью и зарослями по сторонам гати Апейкина
таратайка через некоторое время выбиралась на меньшую или большую насыпь,
и колеса в летние солнечные дни мягко сеяли песок и мелкую, как мука,
пыль. Наплывало, кружилось поле: млели на солнце полоски обычно бедных
хлебов – никчемный колос, тощие, чахлые стебельки, поле все просвечивало
насквозь, песок и песок. Тянулись полоски запорошенной пылью картошки,
ветер доносил слад– кий запах гречки. За вытоптанным выгоном, почти
всегда у болота, Апейку обступали хаты – новые, посивелые уже от дождя и
ветра, скособоченные, обомшелые от давности. За стеклами, за плетнями
встречали любопытные глаза: чем дальше от большой дороги, – тем реже
видели здесь чужого человека...
В каждом селе были у Апейки теперь знакомые, друзья; когда не очень
спешил, даже направляясь дальше, он останавливал коня, наведывался в хату.
До выпивки он был, все это зн-али, не великий охотник, знали, что, если
голодный был, не скрывал, не отнекивался ради приличия и не брезговал
скудной, какой-нибудь грибной или щавелевой, похлебкой. И знали, что любил
юровичский гость, как лучшее угощение, толковый, интересный разговор.
Знали и потчевали.
Чего-чего, а разговоров в Апейкиных поездках хватало всегда! То будто
пустые, с шутками, то серьезные, они были для него и удовольствием и
работой: кто-кто, а он знал, как далеко понесут по хатам не очень богатые
новостями дядьки да тетки, разговоры эти, как долго будут пересказывать,
вслушиваться, доискиваться не только явного, но и тайного смысла.
Разговоры интересны и полезны были и самому Апейке: здесь, у этих людей,
было море новостей, таких необходимых его душе, жаждавшей быть с людьми...
Когда он отправлялся дальше, рядом зачастую шли несколько мужчин,
женщин, стайка любопытных малышей – провожали. За крайними хатами
таратайка снова катилась песчаными колеями, вбегала еще в одно болото. По
сторонам снова менялись заросли сизоватых лозняков да поблескивающего
ольшаника, снова ядовито зеленела ряска, тепло, тлетворно пахло болотом.
Трещали сучья под мелко подрагивающими колесами, курилась пыль – рыжая,
торфяная.
Сразу у обочины гати млела трясина, зыбкая, зеленая, с буйной травой;
ступи – и не выберешься, затянет, засосет навек. Долго тянулись то купы
зарослей, то высокая мокрая трава, то ряска с лягушками, то черный,
осклизлый валежник. Болото – зеленая погибель – сколько видит глаз, на
много километров, до синей полоски кудрявого леса.
Время от времени болото сменял лес, такой же мокрый, с болотной травой,
с осклизлым валежником. В нем еще острее чувствовался смрад гнили, еще
назойливее лезло в глаза, в уши комарье, что набрасывалось целыми тучами.
Болото, мокрый лес, снова болото; островки, даже песчаные, встречались
редко, исчезали как-то очень уж скоро.
Иной раз лес обступал понурый, черный, с такими зарослями, что солнце
не могло пробить, с таким густым сплетением вверху, что не было видно
неба. Становилось среди – бела дня темно, как вечером. Дорога была уже
будто и не дорога, а пещера. Сколько ни знавал Апейка таких дорог, а
чувствовал, как что-то сжимается и чернеет и в его душе, как берет
непонятная тоска, смутная тревога. Когда ехал с ним исполкомовский возница
Игнат, Апейка замечал, что и у того пропадает обычная дорожная сонливость,
в глазах появляется беспокойный блеск. Оглядывается невольно.
Грозно, зловеще обступали огромные ольхи, березы, осины, иногда дубы,
что сжимали убогую дорогу, заставляли ее вилять и туда и сюда. То там, то
тут колеи исчезали в лужах, вода в них была тоже черная, как деготь. И
час, и другой шли мимо, давили с обеих сторон могучие комли, черно
нависали ветви, – казалось, никогда уже не будет ни поля, ни солнца. Но
наконец впереди меж деревьев проблескивало что-то веселое, а вскоре
слепили глаза вольный простор, радостное небо, облака.
2
Во всем районе не было теперь села или даже хуторка, куда хотя бы раз
не наведался Апейка.
Еще в первые поездки свои по району Апейка заметил, что люди в разных
местах жили не одинаково, что те, кто жил подальше от реки, меж болот и
лесов, во многом рознились от знакомых сызмалу земляков – жителей песчаной
надприпятской деревеньки. Рознились и некоторыми обычаями, рознились
наречием: вдруг заметил, что в близких, можно сказать, соседних селах
по-разному произносили одни и те же слова, будто разговаривали на разных
языках! Удивительно было слышать, как мужчины или парни одного села
потешаются над языком тех, что жили у того же болота, с другой стороны
его! Потешались, хоть у самих речь была странная, хоть те, с другой
стороны, также подсмеивались над ними! Апейка, доискиваясь разгадки такого
чуда, предполагал, что это была, должно быть, память далекой давности,
когда деревеньки на своих островах среди трясины жили еще более
разрозненно.
Кое-где среди полешуков встречались поляки и евреи. Поляки, заметил
Апейка, селились вместе возле местечек, на окраинах; евреи же, кроме тех,
что осели в местечке, жили по одному, по двое чуть не в каждом большом
селе, вблизи от дороги. Поляки копались в земле. Евреи тоже нередко пахали
и молотили, но чаще кормились ремеслами – кузнечным да портняжным. Многие
занимались торговлей. Любили землю эту и цыгане: не в диковинку было
Апейке видеть то телеги-будки на гатях, то шумливые таборы на выгонах. Не
раз самого какая-нибудь навязчивая чернявая молодица хватала на дороге за
руку,набивалась рассказать,что ждет его...
И поляки, и евреи, и цыгане были тут своими людьми.
Поляки часто роднились со здешними; евреи мирно покуривали на
завалинках вместе с полешуками; почти в каждом селе находилась хата,
которая давала цыганам тепло и приют на всю долгую зиму. Они все: и
поляки, и цыгане, и евреи – легко уживались с давними обитателями этой
нещедрой земли.
Район был, как вычитал Апейка в одной краеведческой книжке, "довольно
однородный". Апейка читал книжку уже тогда, когда обстоятельно
присмотрелся к району, и в словах про "однородность" почувствовал будто
иронию. Ему показалось – ничего не было более далекого от истины, чем эта
"однородность"! Уже то, где жили, в каком месте, во многом различало
людей. Его земляки, что умели смолить лодки и закидывать в припятские
затоны сети, не во всем были похожи на тех своих братьев, избы которых
лепились вдоль шляхов, которые с весны до зимы только и копались на своих
переделенных, перемеренных полосках. Люди на шляху тоже бывалые, привычные
к близким и далеким гостям. Не редкость здесь грамотный человек, почти в
каждом большом селе – школа, учителя. Все же люди здесь не так
громкоголосы, не так непринужденны. Этим лодка да сеть – как чудо, эти не
верят в нежданную удачу, когда за один день можно разбогатеть. Может,
потому и торгуют так тихо, осторожно, степенно и дальше юровичского базара
выбираются редко.
Приречные же – подвижны, и в Наровле их встретить можно, и в Мозыре.и
за Мозырем. Легко приобретают и легко тратят.
Земля у реки большей частью песчаная, неблагодарная.
Тех же, что около шляха, она подводит редко, ей больше верят,
старательнее обрабатывают. Здесь земля извечных пахарей, вековых
плугарей...
У тех, что за чащами, за болотами, во многом и свое особенное житье, и
свои характеры. За болотами земля обычно плохая, люди держатся за лес,
ищут спасения в нем.
С ягодами, орехами, грибами запасают на зиму желуди: целыми горами
ссыпают в сусеки. Желуди любят свиньи, желуди толкут на муку: хлеб там
редко без желудевой примеси.
Бывает и только из желудевой муки. Он в горле – как глина, в животе -
что кирпич. За болотами школ меньше и учителей меньше, из-за болот люди
редко выбираются в свет. Там не удивительно встретить женщину или парня,
которые никогда не видели ни паровоза, ни парохода. Там больше всего
темных, больных лихорадкой, чахоточных, там самые недоверчивые, диковатые
взгляды...
"Довольно однородный..." Тот, кто писал книжку, интересовался
этнографией, он рассказывал об этнографическом составе населения района.
Его не интересовало – он "имел право" обойти – главноег что определяло
положение людей в обществе, – состояние их хозяйства; главное, что
бросалось прежде всего в глаза бывшему крестьянскому парню и теперешнему
председателю райисполкома. Не только по обязанности, а прежде всего из
душевных побуждений выяснял Апейка, какое у человека хозяйство: сколько
земли – пахоты, сенокоса, леса (был еще, случалось, "свой" лес); сколько
едоков в семье, сколько трудоспособных; сколько лошадей или быков – какое
тягло; сколько коров, овец, свиней. Не безразличный, не формальный,
человеческий интерес толкал его дознаться не только о том, сколько земли и
сенокоса, но и каких; и кто те едоки в семье, что не работают; и какой
конь, корова – какая польза от них. Разные ведь земли и кони бывают – знал
он не из учебников, а потому, что поисходил эти всякие земли, поизъездил,
понаработался на всяких конях. И еще не забыл ни разу спросить: не служит
ли кто из сыновей в Красной Армии, где и кем, – не забыл не только потому,
что знал, как много значит парень в хозяйстве, а и потому, что помнил,
уважал армейскую службу; хотел, чтобы все помнили: армия – это армия,
парень не на гулянке, а на государственной службе, служит народу. Значит,
почет и ему, и его родителям, и братьям. Почет и уважение.
Видел Апейка, что и зажиточные и бедняки не все были на одну колодку.
Были среди зажиточных богатеи-кулаки, пиявки, что только и жили чужой
кровью, чужим потом, а были и такие, где достаток приобретался тем, что
семья вся – из подросших, работящих девчат и парней, которыми правит
суровый, беспощадный командир – отец. Отец-монарх, отец-каторжник,
командир каторжной команды. Были и такие, у которых только числилось земли
больше, чем у других; но потому, что земля их желтела песочком, зажиточные
такие в действительности напоминали голых королей.
Были и такие, у которых за черными, покосившимися стенами, за слепыми
оконцами, заткнутыми онучами, таились богатство и хищность, о которых
никогда бы не подумал: полная кулацкая держава под ободранной, нищенской
стрехой!
А другого готовы были зачислить в кулаки только потому, что хата у него
видная на все село: вылез, поставил всем на зависть, бросается всем в
глаза своими хоромами; а в тех хором-ax вечно голодные дети – все
богатство!
Не близнецами были, видел Апейка, и те, кого объединяли одним понятием
– беднота. За тем общим, хорошо знакомым обличием голытьбы и голодности,
которое объединяло всех, видел Апейка разницу судеб и причин: бедные от
бедности земли – что ты выжмешь из того песочка ил и болота! – от нехватки
тягла: попробуй развернись без коня! – оттого,
что больны кормильцы; оттого, что несчастья – неизвестно за какие грехи
– сыплются; оттого, что ртов детских полно в хате: все дай да дай, а
помощи никакой! Были бедняки, что всегда в работе, в хлопотах, и бедняки,
что чесались и то с ленью; были вечно трезвые и вечно пьяные. Были такие,
что Апейка загодя мог бы поручиться – в колхозе опорой станут, колхозное
хозяйство на таких держаться будет; а были и такие – Апейка это так же
хорошо видел, – что не порадуется колхоз, приобретя: трутень,
прихлебатель, бедностью своей похваляться будет, как билетом на бесплатную
поездку в рай...
Что правда, то правда: были в болотной да лесной стороне, в которой
Апейке выпало работать с людьми, тихие, покладистые, именно такие, какими
полешуков показывали миру старые сочувственные книги; но были и совсем
иные, неизвестно почему не ворвавшиеся в книги: не кроткие, а горластые,
задиристые даже; были робкие, что дрожали перед всем, и ухари, которые не
страшились ни черта, ни бога. Были ужасающие темень и дикость, но сколько
встречал в глухомани своей Апейка таких теток и дядек, что хоть не умели
расписаться и весь век копались на своих богом забытых островках, а были
настоящими мудрецами. Хоть, казалось, должен привыкнуть – встречал таких
не единицы: чуть не в каждом селе встретить можно такого, – каждый раз
восхищался глубиной, четкостью суждений, широтой мысли не известных нигде,
кроме своего села, философов. Не мог не удивляться, как можно иметь такой
ясный, богатый ум при извечной, до изнеможения, работе, при многовековой
дикости.
Он любил болотных мудрецов. У Апейки была неодолимая слабость:
побеседовать с таким философом, задеть, вызвать на спор, затеять
дискуссию; у каждого из них были свои суждения, свои доводы, свои
сомнения, – сколько здесь можно было услышать интересного и поучительного
ему, уже немало повидавшему на свете!..
В одном, может, большинство людей, с которыми доводилось встречаться,
походили друг на друга: в том, как относились ко всему, что говорили им.
Даже Апейка, свой человек, чувствовал неизменно: у земляков его нет
избытка доверчивости. Они слушали Апейку; родственный им, он умел говорить
с ними, знал, как подойти. Его слушали и охотно, даже очень охотно,
кивали, соглашались. Однако почти каждый, слушая, кивая, ощущал Апейка, не
забывал никогда притом просеивать все через свое очень частое, бдительное
сито.
В каждом селе, да и почти в каждой хате – крестьяне в этом были
убеждены еще больше Апейки – жили чем-нибудь выдающиеся люди. В одной хате
славился на все село пасечник, который так постиг пчеловодческое дело, что
разговаривать с пчелами умеет; в другой – удивительный грибник, проникший
во все грибные тайны, всегда приносивший грибов больше других; в третьей -
слава сияет над охотником: мало того, что волков да рысей перебил
неисчислимо, с закрытыми глазами в уток попадает из ружья; этот знает
такие секреты рыболовства, что другим и не снилось; тот – такой выдумщик,
что, как сочинит, животы надорвете; тот – так споет, что за сердце
хватает; тот – сказочник, тот – балалаечник, тот плясун! А сколько
мастеров косить, копнить, стога метать, жать, молотить, веять! Печь хлебы,
стряпать кушанья; колоть кабанов, резать телят! Прясть, ткать, отбеливать
холсты! Пилить дрова, плести лапти! Много в чем есть человеку показать
свою сноровку, свой талант!..
Тысячами самых разных, путаных, иной раз, казалось бы, неожиданных
узлов вязала неутомимая жизнь человеческие взаимоотношения. Пестрый,
дерзко красочный шел перед Апейкиными глазами мир; мир не застывших,
простеньких, черно-белых существ, а мир сложных, не подвластных схемам, с
различными, порой противоречивыми чертами, стремлениями, чувствами людей;
живых людей.
Апейка жил в этом мире: среди противоречий, путаницы, загадок. Он не
умел – и не мог – жить среди выдуманных, кому-то удобных существ; ему не
позволяли этого ни его место в жизни, ни характер его: ежедневно,
ежеминутно небезразличным сердцем ощущал он живую беду, живые надежды! Ему
судьбой самой надо было отвечать живым, советовать живым, развязывать
бесчисленные узелочки и узлы.
И надо сказать, он не роптал, он даже доволен был– с таким богатством
интересно жить! Живя с такими, понимаешь, что ты нужен им, нужен делу;
понимаешь, что не даром хлеб трудовой ешь.
3
Наступила пора, всегда особенно волновавшая Апейку, – осень. Он заметил
ее приближение издали, с жатвы, – когда солнце подымалось еще высоко и от
жары в иные дни млели деревья, бабки и недожатые полосы, огороды за
плетнями.
Приближение ее радовало хорошей погодой: поля дружно оголялись,
зеленели только полосы с картошкой. Дороги полнило трудовое оживление: где
бы ни был – скрипели возы, двигались к селу, по загуменным дорогам,
втискивались в распахнутые гуменные ворота. Не только в холодноватых
гумнах, а и на горячих пригуменьях пахло житом, ячменем, овсом; там и тут
ряды снопов опоясывали темные гумна: снопы сушили. Кое-где перестукивались
уже цепы.
Осень досчитывала летние плоды. Что ж, Апейка не имел причин быть
недовольным этими плодами. Оно было не пустое, не лентяйское – можно уже
сказать – минувшее лето.
Как и в прошлые годы трудными, неодолимыми заботами отягощали дороги;
надо было, как и в прошлые годы, пользуясь тем, что болота подсыхают, что
среди лета есть немного свободного времени, подправлять гребли, чинить,
настилать мосты. Дороги были вечной бедой: хоть немало з-а минувшие годы
подправили, хлопот хватило и на это лето; хватит и еще, может быть, не на
один десяток лет. Повозиться пришлось немало, однако старания, что ни
говори, не пропали зря: еще две гребли новые – в самую топкую глухомань.
Подсыпали, подладили несколько старых, перебрали щербатые, проломанные
мосты, построили новые. Можно, не хвалясь и не прибедняясь, сказать:
кое-что сделали. Конечно, до порядка еще далеко, дороги еще во многих
местах режут без ножа, а все ж кое-что сделали. Сделали.
Первого сентября школьный звонок позвал малышей в три новые школы;
Апейка в тот сентябрьский день попал в одну из них, в Мокром: сам видел,
сколько радости-утехи было у родителей и детей. Все село, старые и малые
сошлись как на праздник; занятия долго не могли начать, потому что каждой
матери, каждому отцу хотелось посмотреть, как будут его сын или его дочь
учиться. Потом разошлись, правда, по полосам, по гумнам, но вечером, если
бы не Апейка, споили б на радостях застенчивого учителя, единственного
пока на всю школу. Чувствовался настоящий праздник, и Апейка не удивлялся:
раньше надо было тащиться в школу за целых семь километров, да почти
сплошь лесом, по неисчислимым лужам, что и летом не высыхали, через болото
за Куренями.
И лес там большей частью черный, непролазный, полный всякого зверья и
гадов... В самих Юровичах – здесь были и Апейкин замысел и его руководство
– построили интернат для детей из дальних сел: школ второй ступени в
районе не густо, пока что полная – только одна; так вот и пусть будет
постоянный приют всем, кто желает идти из болот к свету.
Пусть будет теплый угол и крыша до школы и после школы; не всякому отцу
есть на что нанять их в местечке. Апейка радовался, гордился даже, как
особым достижением, что в этом году школы будут не только с топливом:
дровами удалось обеспечить школы неплохо, детям не придется мерзнуть в
холодных классах; в этом году во всех школах будут для детей горячие
завтраки – хлеб и чай с сахаром! Во всех школах теперь есть котлы или
бачки – кипятить чай. Есть хлеб и есть сахар. Это уже нечто от будущего,
это уже, можно сказать, признаки социализма!..
Теперь, когда осень видна не по отдельным приметам, а властвует всюду,
безраздельно, можно уже свалить с души тревогу за урожай. И налило все, и
поспело, и убрали с поля, – за все зерновые можно быть спокойным: и за
жито, и за ячмень, и за овес. То, прошлое лето было неудачное: зерновые
уродили плохо; что вымокло с весны, а что погорело; и людям не хватило, и
перед государством в долгу остались – не выполнили поставок. Была тяжелая
осень: в тревоге за людей, с неприятностями сверху за невыполненнцй план;
и еще более тяжкая зима и весна. Люди в некоторых селах примешивали в муку
желуди, пекли хлеб из желудевого теста; не одной семье, нескольким се,лам
угрожал голод; надо было помогать, спасать изо всех сил. Помогали и
спасали: взяли из богатейших сел, выжали из кулаков. Кое-чем, спасибо ему,
помог округ. После всех этих бед. особенно неспокойными были весна и лето;
оттогб и особенно радостно, что не подвели: урожай в этом году неплохой.
Жизнь должна наладиться. Теперь беспокойство только о картошке: чтоб с нею
все было хорошо...
Осень пока – не придумаешь лучшей. Золото, не осень.
Дни как один солнечные, ласковые, необыкновенно чистые: все вокруг
волнует удивительной ясностью. Все окутано млеющим величавым покоем -
белесое небо, далекие и близкие леса, травы при дорогах; всем этим, небом
и землей, природа будто говорит: я поработала немало, наусердствовалась за
весну и лето и вот хочу понежиться в покое. Она, может, и имеет праведна
покой, а людям не до него, не до отдыха. Люди полны забот, извечной
осенней устремленности...
Постукивают цепы в тысячах гумен – за полями, за борами и кустарниками,
–за чащобами болотных камышей и осок. Постукивают в дневной ясности и в
черные, с первым дыханием холода ночи – при свете "летучих мышей". Звенят
и днем и ночью еще немногие колхозные молотилки: днем – тоньше, как бы
прозрачнее, ночью – басовитей. Гудение их еще не всюду привычно и потому
веселит особенно: оно – как новая и очень звонкая мелодия в давней песне
осени.
Люди ночами, при свете фонарей, и на своих гумнах и около молотилок
выглядят необычными. На стрехи, на скирды, на поля фонари отбрасывают
огромные тени; от теней этих людские руки с цепами, с вилами – будто руки
великанов, сами люди кажутся великанами. Может быть, они и есть великаны:
из ночи в ночь, до рассвета бьют цепы, гомонят молотилки; люди работают не
щадя сил, до изнеможения. Теперь самое главное – хлеб. Хлеб нужен им,
нужен городам, нужен армии; в хлебе – жизнь народа, могущество страны,
которая строит пятилетку. Хлеба этот район даст не много – только
несколько капелек в хлебное море, но и они – не лишние. Страна живет не
легко, не роскошно – каждая капля на учете.
Первыми в округе были красные обозы из их Юровичского района. Один обоз
повел в Калинковичи, на станцию, новый секретарь райкома Башлыков, с
другим в неблизкую дорогу, в Хвойники, отправился Апейка. Апейка вел обоз
из сел, расположенных ближе к Хвойникам.4 Собирались на шляху; возы шли к
шляху по греблям, по мостам, по полевым дорогам; с окованных ободьев
стекала то рыжая торфяная, то белая, как мука, дорожная пыль. По шляху
двинулись вместе: возы с мешками зерна ползли по песчаным колеям, меж
старых и шумных берез, через села и мимо сел, мимо хат, поодаль от
ветряков, что не спеша поворачивали крыльями. Ехали под марши и полечки
куреневского гармониста Алеши, под песни возчиков, среди которых особенно
усердствовал Миканор; когда же гармонисты и возчики смолкали – под долгий
задумчивый гомон телефонных про"
водов. Только флаг на переднем возу все время огнисто ходил под
ласковым теплым ветром.
С полечками да кадрилями прогремели колесами по мостовой главной улицы
местечка, вдоль болот, выбрались в строгий, хвойник далекой станции.
Запыленные, усталые, с обессиленными конями, но говорливые, голосистые...
Про эти обозы писали потом в газетах. Это было событием не только для
района, но и для округа и, можно сказать, для республики. Башлыков
чувствовал себя тогда героем: обозы эти как бы прогремели о том, какой
руководитель, какого полета приехал в район. И надо сказать, что для
обозов этих он немало потрудился, так что начальный этот его триумф был
вполне заслуженным. Но, как и случалось не раз в прошлые годы, начав
первыми, завоевав шумную славу республиканского масштаба, всю эту славу
вскоре потеряли, позорно отстали – несмотря на все старания секретаря
райкома и к его большому огорчению. Апейка, конечно, также сожалел, что
заготовки затягиваются, но он относился к этому спокойнее: был и
характером более сдержан, и о славе не так беспокоился, и, главное,
принимал то, что случилось, как пока неизбежную беду. Все же беда эта и
его мучила: дороги резали, принуждали тратить впустую столько времени и
сил! Если б мог подсчитать кто-либо, сколько потеряно их за все годы;
сколько поломано одних телег, замордовано коней! Во всем районе ни одной
версты железной дороги, ни одной станции. Половина деревень направляется
на станцию в один соседний район, другая – в другой. И как ни выгадывай, и