355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Мележ » Люди на болоте. Дыхание грозы » Текст книги (страница 29)
Люди на болоте. Дыхание грозы
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:22

Текст книги "Люди на болоте. Дыхание грозы"


Автор книги: Иван Мележ



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 56 страниц)

Поклонюся богу – другого попрошу на подмогу!

– Работа, тетка Сорока, дорогая! Как раз для горба!

Наживу что у вас или не наживу детям своим, а горб, видно, будет!

– Будет. Не обойдешь!

– Согнет в крюк!

– Трудное, фактически, крестьянское дело! – философски обобщил Рудой.

– Тяжелое. Не мешало б и облегчить! – согласился Апейка. Он вдруг

почувствовал, как уходит слабость, усталость, как подхватывает задорное

упорство. Сказал горячо: – Не мешало б! Думаете, кроме вас, не болит это

ни у кого?

– А то болит?! – бросил Дятел.

– Болит.

2

Опыт крестьянского парня, волостного и районного руководителя, давно

научил Апейку ценить в каждом разговоре конкретность, деловую точность.

Люди не переговаривались, даже от комаров не отмахивались, когда Апейка

стал рассказывать, какие машины видел он недавно в Минске, выпущенные для

крестьян. Она была словно необычайная красавица, та конная косилка, о

которой рассказывал Апейка в красном, зыбком отсвете Миканорова костра.

Василь Дятел будто воочию видел, как хорошо сидеть на удобном сиденье

косарю, видел, слышал, как бегают-чикают проворные зубы-ножи, подрезая

траву. А разве хуже те конные грабли: сиди себе да потягивай ручку,

пружинистые железные грабли-вилы будут отбрасывать сзади чуть ли не целые

копны. Косилки и грабли тут, в болотных местах, пока не всюду можно

пустить, но на многих сенокосах они смогут работать. А молотилка

тракторная – посмотрели б: громадина – как припятский пароход, не успеешь

оглянуться – гумно целое снопов обмолотит! Ну, а машина, что копает

картошку: есть и такая – картофелекопалка; это – просто чуда, иного не

скажешь!

– Много чуд! Да денег – пуд! – первая вернула людей на землю Сорока.

Апейке снова бросилось в глаза: Дятел, у которого только что сквозь

недоверие пробивалось восхищение, кивнул согласно: правильно говорит!

– Пуд не пуд, а кое-чего стоит! – Апейка не спорил. – Один бедняк не

купит!

– Ну вот, вот! Я ж и говорю! – Дятел теперь не кивнул – смотрел остро,

ждал, что будет дальше.

– В том и загвоздка: один не разгонишься!..

– А зачем вам одной такие машины! – перебил Миканора, удивленно глянув

на Сороку, Апейка. – Некоторым из них – целого села мало!

– Все коллектив, коллектив! – визгливо, со злостью и отчаянием,

ворвалась Кулина Чернушкова.

Враз тишины, внимания как и не было. Снова запальчиво, беспорядочно

доказывали Апейке, Миканору, Хоне, друг другу: "Какой коллектив, если один

– одно, а другой, вроде бы, другое!" – "Ето ж, если б все одно тянули!" -

"Один спит, другой в носу ковыряет, а ты – разрывайся!.." – "Землю отдай,

хозяйство!.." – вставил свое Дятел – наболевшее, будто злобное.

– Хозяйство там у некоторых! – плюнул с возмущением Миканор, едва

унялся шум. – Полоска – лапоть не вмещается! Конь – дохлятина! А трясемся,

орем! Будто дворцы пропадают!

– Дохлятина не дохлятина, а своя! – Дятел, словно его оскорбили, и не

первый раз, казалось, готов был схватить Миканора за грудки. Все шумно

одобрили Дятла.

Апейка поддержал рассудительно, не Миканора, а Дятла и других:

– Богатому жаль корабля, а бедному – кошеля!

– Вот правильно! – закивали, зашумели вокруг огня.

Дятел уставился на Апейку непонимающими, горящими глазами, успокоился,

просветлел.

Апейка переждал возгласы одобрения, помолчал, чувствуя на себе

пристальные взгляды. Будто подумал вслух:

– А только и за кошель держаться особенно не стоит!

Если, скажем, корабль выменять можно!

– Дак если ж бы знать!

– Может, выгадаешь, а может, без ничего останешься!

– И кошеля не будет! – предостерегающе высказал опасение Василь.

– Не прогадаете! – Спокойная уверенность его, заметил Апейка, многих

смущала. – Вот я говорил уже – машины.

Это – одно. Тут все ясно: получите кредит – возьмете машины... Другое -

земля. Какая она у вас – не вам объяснять: болото да песок большей

частью... – Никто и словом не возразил: тот кивнул грустно, согласно, тот

вздохнул. – Урожай – сами знаете, урожай на земле нашей – известный!

Бывает, и того не соберешь, что бросишь в земельку такую...

А она и не такая безнадежная, и от нее добиться можно чегото, если

подойти как надо. К земле тоже, сами знаете, подход нужен умелый! Нужны

удобрения! Много и разных удобрений .. Знаете, сколько получают на такой

же земле в колхозах? ..

Люди верили и не верили, но слушали так, что забывали и об усталости, и

р комарах, и о ночи, коротком времени мертвого сна. Темень то опускалась

на самый костер, то отскакивала так, что видны были вблизи неподвижные,

будто зачарованные, ветви дуба. Из темноты появился чей-то конь,

остановился, вытянув морду, смотрел на огонь, словно тоже слушал. Василь,

и не один он, диву давался, откуда столько знал юровичский гость: и

сколько где земля родит, не только у нас, а и на Украине, и в какой-то

Голландии; и чего не хватает почве; и какие богатства таятся в гиблом этом

болоте, с которого пока одна только польза – комары да малярия!

Будто мир весь сошелся сюда, к Даметикову костру: сотни колхозов были

вокруг, тысячи людей стояли, смотрели на них, ждали их решимости, звали за

собой. Как бы приблизились сюда, к Мокути, к костру, и хорошо знакомые

Юровичи, и не такой знакомый, далековатый Мозырь, и уже совсем загадочные,

только иногда слышанные в разговорах знающих людей Харьков, Ростов,

Челябинск. По всей стране старались для крестьян, для колхозов заводы

делали тракторы, молотилки, веялки, готовили удобрения. И всюду, в каждом

селе, по всей земле широкой люди тревожились, думали о колхозах;

обобществляли скот, имущество, соединяли в большие поля тесные полоски,

перепахивали межи. Вместе шли воевать с извечной крестьянской бедой...

– Только в артели, в коллективе – спасение. Только так избавимся от

голода и голытьбы. Добьемся такого, что будет хлеб на столе – и к хлебу

будет! И сами и дети оденемся как люди. Легче станет работать... Иначе не

выбьемся! Тольксктак: все вместе. Артелью.

Апейка пытливо из-под бровей глянул на одного, другого: люди еще

слушали. Ждали еще чего-то. Он снова взглянул на Василя: тот отчужденно

отвел глаза.

Миканор первый отозвался:

– Одним словом, обстановка ясная. Народ по всему Советскому Союзу пошел

в колхозы. Значит, и нам, куреневцам, пора по тому же маршруту!

– Ага! Сразу! – крикнула Сорока насмешливо.

Андрей Рудой с важным видом, поучительно возразил Миканору:

– Ето не так просто: всю Расею, фактически, на новые рельсы

переставить!..

– Расею-то переставят! – звонко заявил Хоня. – Вот Курени удастся ли

повернуть – это не ясно!

– Нет тут ничего смешного! – заметил ему Василь.

– Весь народ двинулся, понял, где его спасение, – рвался в бой Миканор.

– А мы видеть ничего не хочем! Не хочем, хотя каждому, и слепому, видно,

где вся выгода!..

Апейка почувствовал: тишина стала настороженной. Люди беспокойно

зашевелились, отводили глаза, мужчины стали сосредоточенней дымить

самокрутками. Василь Дятел хмуро кусал травинку, затаившийся, неприступный.

Подавляя волнение и как бы стараясь снова вернуться на высоту

образованного, передового человека, Андрей Рудой философски напомнил:

– Ето еще Карл Маркс учил: пролетарам нечего терять, а приобретут они

целый свет!..

– Карп! Карп тот – одно, а тут – другое! – прорвало Сороку. Рудому не

дали разоблачить необразованность Сороки:

забурлила снова разноголосица.

– Дак и иди! Приобретай! А мы посидим, поглядим – как оно! – выделил

Апейка напряженный Василев голос.

– Ну и сиди! А за других не говори! – будто приказал ему Миканор.

– А я за себя! – не поддался Василь. – Каждый сам знает!

"Крепкий орешек!" – невольно подумал Апейка, видя, каким упорством

горят разные Василевы глаза.

Когда выговорились, Миканор снова бросился в атаку – призывал не

отрываться от всего народа, организовать колхоз в Куренях, но его уже

почти не слушали. Те, что были сзади, начали быстро и тихо исчезать в

темноте, расходиться. Вроде Игнат перебил Миканора, напомнил, что время

позднее, Сорока добавила, что о таком важном деле теперь и говорить не

время; их дружно поддержали, и Миканору, видели все, не оставалось ничего

другого, как сесть и замолчать. Но он не сел, невнимание людей его не

только не охладило, а разожгло еще больше; перекрывая шум, наперекор тем,

кто хотел ни с чем разойтись, врезал.

– Дак я заявляю, что хватит уже нам стоять в стороне.

Чтоб с сегодняшнего дня колхоз был и в Куренях! И кто сегодня готов

вступить – пусть тут останется и запишется!

А кто не хочет, кто, – Миканоров пыл жаждал особенных, сильных слов, -

кто против народа и мероприятий советской власти – может идти домой

спать!..

Он тут же сам почувствовал, что перегнул, погорячился излишне, но не

подал виду. Все могли не сомневаться: он сказал то, что надо, и именно

так, как надо. Разве этих людей прошибешь вежливыми, городскими

словечками! Не обращая внимания на то, что в его словах, да и в самой его

фигуре была явная угроза, большинство из тех" что сидели еще вокруг, стали

дружно расходиться, как бы получив разрешение.

Надев кепку, Андрей Рудой не выдержал, под возгласы нескольких

куреневцев заметил Миканору, что угрожать народу, фактически, неправильно.

Миканор увидел среди йих тихого, довольного Андреевым замечанием старого

Глушака, разозлился:

– Дядько, хватит уже вашей болтовни! Или пишитесь с нами, или уходите с

дороги!

– Я-то уйду. Только это ж, так сказать, не по-большевицкому.

Андрей быстро, но походкой победителя подался за мужиками. Уже в

темноте он снова заговорил с ними. Однако Миканор не смог разобрать

ничего. Сорока еще раз хотела убедиться – узнать от Апейки, что загонять в

колхозы не будут. За Сорокой ушел и Василь, следивший до конца издали, как

и прежде, внимательно, недоверчиво.

Наконец остались у огня шестеро хозяев: Хоня, Алеша, Зайчик, Грибок,

Миканоров отец, Хведор Хромой – да несколько любопытных баб; среди них

особенно бросалась в глаза какая-то торжественная и виноватая Зайчиха с

малышом на руках. Мать Миканора смотрела с вечной тревогой, но спокойствие

сестры, Хведоровой жены, для Миканора было утешением.

Сначала больше молчали. Было что-то новое в том, что чувствовали друг к

другу, было какое-то непривычное единомыслие, близость. Эта близость

чувствовалась сильнее оттого, что с радужными надеждами входила в душу, в

мысли забота, тревожившая многих неизвестностью: а как оно там будет

потом, что выйдет из всего этого, что начинается здесь душной ночью?

Неспроста так задумчиво сидел хромой Хведор, обхватив скользкий костыль,

неспроста так сжаты были бескровные губы у Зайчихи. Да и Зайчик не был

таким веселым, каким хотел казаться.

Не один трезво ощущал: их, что здесь остались, было очень уж мало,

можно по пальцам сосчитать, – почти все село не вокруг костра, не с ними.

Если Миканора особенно терзало то, что столько людей не послушалось его,

не поверило ему, то Зайчиху и Даметиху, самого Даметика тревожило иное: из

тех, что следили теперь из темноты, не все смотрели доброжелательно, даже

не с обычным соседским любопытством.

Были там и такие – знали они, – кто проклинал молча, кто плясал бы от

радости, если б их молнией испепелило, ветром развеяло, как заразу.

– Не много, – вслух подумал Апейка, обводя всех таким взглядом, будто

хотел увидеть, кто чего стоит.

– С нашим народом разве сделаешь что! – не стал скрывать Миканор

разочарования и даже неприязни. – Говоришь все равно как не людям живым, а

пням в лесу! Да и пней, кажется, уговорить уже можно было б!

– Ето правда, – поддержал охотно Зайчик. – Семь раз напугаются перед

тем, как осмелиться!

– Да и не так себе сто! – не одобрила Миканорова мать Зайчиковой

игривости. – Не абы что. Разорить все сразу, да еще самому, своим

согласием.

– Ничего, – будто довольный всем, будто другого и ждать было нечего,

сказал Апейка. – Для одного вечера, может, и не мало! – Он взглянул на

Миканора, на других, улыбнулся. – И важно не только количество солдат, а и

какие они!

Качество важно, вот что! Здесь же – твердые, надежные каждый!

– Надежные! – поддержал Хоня. – Каждый десяти стоит.

Хромой Хведор, что все обнимал свой костыль, отозвался:

– Ето все равно что разведка.

– Не мало, ей-бо, не мало! – подхватил Зайчик. – Вся хитрость,

браточки, в том – как считать! Если только хозяев, то и правда – не густо!

А если всех с детьми, то с моими да Хоневыми – полсела, не меньше, будет!

Хоня захохотал:

– Ето правда! Будет!

– Хватит уже, – прервал шутки Миканор, с лица которого не сходила

озабоченность. – Не раннее время. Вставать скоро надо будет... Про дело

давайте подумаем. С чего и как начинать будем... Сразу ж, не секрет,

обобществить скотину и инвентарь надо: дак куда сводить и ставить все

будем, надо решить... Надо выбрать лучшие хлева для коров и коней, повети

– для телят... Я тут подумал уже, наметил, дак давайте обсудим,

постановим...

– А как с курями, не сказано? – перебила его вдруг Грибчиха. – Курей

оставить надо!

– И курей, как и всякую живность, будем обобществлять, – спокойно,

непререкаемо заявил Миканор; однако вернуться к прежнему разговору ему не

удалось: поднялся беспорядочный и горячий женский галдеж. К нему

примешалось и несколько мужских голосов.

Галдеж смолк только тогда, когда Апейка сказал, что с курами пока что

повременить можно. Миканор собрался деликатно возразить Апейке, пристыдить

женщин за отсталость, но Грибчиха, разгоряченная спором, крикнула:

– И когда ето будет, то обобществление? Говорит так, будто завтра

собирается все делать.

– Завтра и сделаем! А когда ж? – Миканор ответил так, как отвечают на

неразумное замечание. Но Грибчиха будто только этого и ждала:

– Завтра! Как же ты начнешь, если все на болоте! Если хозяйство в селе

– черт знает где!

– Ага, не ехать же в село, кинувши все тут! – поддержал жену Грибок.

– Надо, пока погода, управиться с сеном, – – неожиданно согласился с

ними Алеша, почти все время молчавший. – Как там оно будет дальше – бог

знает, а погоду нельзя упускать.

– Дак что ж – колхоз отложить?!

Алеша не смотрел на Миканора, копал суком черную землю. Миканор весь

кипел от такой измены, но Алеша сказал упрямо:

– Некогда теперь. Погоду не упустить надо.

– Дак ето ж, можно считать, и не откладывание, – хотел примирить всех

Грибок. – Сговорились же вместе быть.

Записались. И не выписываемся!.. Только что – пора такая!..

– Успеть надо. Пока не поздно.

– Покосить, пожать! Как есть, каждый свое! – Грибчиха крикнула так, что

все почувствовали: никакие силы не заставят ее передумать.

– А молотить уже вместе... – осторожно помог ей Грибок. – Молотить не

горит так.

– Дак ето значит – опять как единоличники? – Миканор не скрывал

возмущения. Чувствовал за всем этим не столько заботу о погоде, сколько

хитрость, говоря повоенному – маневр: посидеть еще, посмотреть, что выйдет

из всего.

Апейка поддержал его, мирно стал втолковывать, что медлить долго

неразумно, что надо новое здание строить быстрее, не откладывая. Однако,

оттого ли, что говорил он мягко, будто и сам не крепко был убежден, что

спешить надо, или из упрямства, его тоже не послушались.

– Можно помочь тому, кому очень трудно будет, – как бы повинился перед

Апейкой и Миканором Алеша. – Все равно как в артели.

– Так и правда, может быть, обобществлять лучше, когда сожнем! -

рассудительно, тихо сказала Вольга, Миканорова сестра. – Чтоб с толком,

чтоб наладить как следует. То ж не так просто найти, кто коров да курей

доглядать будет!

А сколько всего другого, когда людям дохнуть некогда!..

– И колхозным коням, деточки, тоже нужно будет сено! – вставил Зайчик,

который больше молчал, следил – не знал, к кому лучше пристать. Зайчик был

готов присоединиться к Миканору, но боялся, чтоб не подумали, что он ищет

себе выгоду.

– Миканор, люди говорят правду! – вдруг просто и весело разрубил узел

Хоня. – Обобществлять надо, когда полегчает немного! Успеем! Все только

начинается!

– Все уже давно начали – в других селах!

– И мы, видишь сам, начали. Запиши всех, что, значит, вступили. Что -

колхозники. Что – колхоз начался.

– Дак ето ж – как обман.

– Никакого обману нет. Договорились. Постановили.

Подписаться можем. И помогать один одному будем, как все равно

колхозники.

– Помогать – надо! – не утерпела Зайчиха.

– Будем помогать и сено косить, и жать. А молотить будем уж и совсем

вместе!

– Вместе, – последовал одобрительный и, можно сказать, дружный гомон.

Миканорово разочарование в том, что мечта о колхозе даже из этой

группки людей снова не осуществилась, откладывалась на осень, немного

смягчилось, когда все очень дружно выбрали его председателем артели. Это

событие, кроме того, что льстило его самолюбию, все же подтверждало, что

колхоз какой он ни на есть, а начинает жить. Сдерживая внезапную радость,

с достоинством избранного руководителя нового хозяйства, с видным всем

пониманием особой ответственности, новорожденный председатель артели

попросил председателя райисполкома, чтоб позаботились прислать вовремя

землемера, чтоб нарезали один земельный массив...

Старый Даметик с гордостью следил за каждым словом сына. Даметиха же,

слушая Миканора, тихо, несмело вздыхала. Когда все окончилось, залезла под

воз, долго беспокойно крестилась...

3

Июньская ночь на лугу – время отдыха. Люди спят июньской ночью как

мертвые. Так было всегда: день – в заботах, в беспокойстве, в спешке

бесконечной, до изнеможения, ночь – только сон, только спасительное,

непробудное забытье.

Не каждый в Куренях придерживался теперь этого заведенного издавна

порядка: большие тревоги, что отягощали душу днем, когда от усталости

болели руки и спины, мучили многих и ночью, рассеивали желанный,

необходимый сон.

Было и так неспокойно, а этот юровичский гость, что добрался на своей

городской коляске даже сюда, в чертово болото, еще прибавил тревожных

мыслей.

Не один долго, бессонно ворочался в эту ночь, поглядывал с неприязнью,

с любопытством на Даметиков костер, около которого обсуждала,

договаривалась о чем-то горстка тех, кто поверил в большую

тревогу-загадку. Не все успокоились и тогда, когда там разошлись, когда и

сам костер померк, перестал сверкать в темени красным, беспокойным оком.

Думали по-разному. С надеждой на доброе и с_отчаянием, с трезвой

рассудительностью и хмельной злобой. Как ни удивительно, скорее других

заснул Хоня. Добрался до копны сена, укрылся, зевнул с той легкостью на

душе, с которой может зевать только человек, наработавшийся вволю,

свершивший все, что надо, и так, как надо. Зачем было думать зря про

артель – давно обдумано все, обдумано и отрезано.

Сделал сегодня только то, что решил давно. Тут ему все ясно. Вот если и

есть о чем думать-гадать, так это о Хадоське!

Он и думает, будь оно неладно, каждый вечер, – вот и сегодня вспомнил

ее. Чего она такая всегда: чуть обнимешь – руками сразу упрется в грудь

ему и одно: "Не надо!" Поцелуешь ее, а она сразу же отвернется и опять то

же: "Не надо!" Ни разу не прижалась сама, не то чтобы поцеловала!

А и не скажешь, что противен ей, нет, нравится, – это он хорошо

чувствует; а вот же, будь оно неладно, держится как с чужим! Хотел уже не

раз плюнуть на все, бросить, но разве бросишь такую! "На артель как она

посмотрит? – появилось не впервые тревожное. – Пока, когда говорил с ней,

– не очень чтобы косо. А там – как бы не заупрямилась еще! Чтоб батько,

будь оно неладно, не настроил!.."

Воспоминание об отце всегда беспокоило, теперь и это не омрачило

беззаботного настроения. "Ничего, обломается!..

Никуда не денется!.. Никуда не... Хадосечко!.." Он уже во сне пошевелил

губами, будто расставаясь с ней до следующего дня, до новой – счастливой

встречи!..

Думали по-разному, засыпали разно. Сорока, всегда такая беззаботная,

бойкая на людях, не однажды наедине чувствовала странную слабость.

Чувствовала вдруг в одиночестве, горько, как непривычное, – что вдова, что

одна, без опоры, без мужа, хоть муж лет пятнадцать как парил кости где-то

на военном поле. Уже и голоса его не слышала, как в первые годы, и лица

хорошо не видела, и управляться научилась в хозяйстве лучше мужчин многих,

а нет-нет да и возьмет вдруг в ночи молодая, как бы свежая тоска-слабость.

Будто и не было тех разлучных годов меж ними, будто только вчера везла

его, пьяного, крикливого: пьяный, он всегда кричал, грозился, замахивался

на нее. Он был дробный, куда дробнее ее, может, самой сильной на селе:

пьяный почему-то каждый раз сослепу лез драться, будто хотел доказать свое

мужское право быть первым, главным. Тогда Авдотью замашки его часто злили,

потом уж, после того как принесли его бумажку-смерть, то, что он был

дробный такой, что был будто век обиженный богом и ею, добавляло к горю ее

нежности и растроганной жалости...

Был Волесь, Сморчок; Волесь – для нее, для тех, кто хотел сказать

доброе; для всех же других, старых и молодых, – Сморчок; Сморчком, по

правде сказать, большей частью и называли; тогда и ее, мужнину жену,

Сморчихой звали. Звали за глаза, звали и в глаза, она как бы не замечала

обидного; видела ведь – Сморчок и есть Сморчок; значит, и она Сморчиха. В

веселом настроении Авдотья нередко даже и сама потешалась над смешным

своим и его прозвищем. Когда же забрали его на войну, вспоминать стала

только Волесем, злилась на того, кто продолжал называть глупой кличкой. А

когда принесли бумажку, что сложил голову за веру, царя, засело вдруг в

голове непривычное, большое, невозвратное – Александр! С той поры и в

мыслях и на людях звала, вспоминала не иначе – Александр!

Как часто не хватало теперь его – Александра! Какая б ни приходила

беда, какие б ни терзали сомнения, он был так необходим, ее советчик, ее

опора; через много лет душу мучило сожаленье: его нет! Александр этот,

которого ей не хватало, разумный во всем и всесильный, как никто другой,

был очень мало похож на дробненького, крикливого Волеся, и вспоминала она

его теперь больше по привычке, но сожаление, печаль чувствовала она

по-настоящему. Это была не выдуманная скорбь, горевала она искренне, всей

душой; ей так необходимы были советы, надежная поддержка! Вот и сейчас

лежала она под возом, накрывшись свиткою, вспоминала, что говорили

юровичский председатель и Миканор, что выкрикивали женщины и мужчины, и

чувствовала в себе страшную неуверенность. Казалось, будто кто-то выбросил

ее посередине бескрайней, бездонной реки, а она плавать толком не умеет, и

чернота-ночь кругом, и берег – бес его знает где.

И удивительно ли, что среди этой темени на реке, чувствуя холод

пугающей глубины, она вспоминает-зовет спасительное: "Александр!

Александречко мой!"

Самое ужасное: силы покидают! Знает же она, Авдотья, другим кричала:

пагуба артель эта, берегитесь, а вот – нету твердости, пропала куда-то! И

когда слушала этого юровичского, и теперь не отступает, кружит голову

искушение: вместе бы, верно; притулиться ко всем!.. И как ты отрешишься от

искушения этого: если ей коллектив, семья нужны конечно же больше, чем

кому другому! А только, знает, надо держаться, остерегаться искушения:

поддашься уговорам – и того не будет, что имеешь! И то, что нажила, на

ветер пойдет!

Какой он ни есть, коняга, а свой, и полоска своя; дашь им – и они хоть

что-нибудь дадут тебе! А там – дулю, может, получишь! Кто хитрее, да

здоровее, да не один, – тот, может, и получит! А ты одна, без мужа, -

дулю! За коника да за земельку свою!.. Только ведь от искушения никак не

отмахнуться, кружит голову надеждами: а может, и правда – что говорят? Для

таких же горемычных, как ты, – клянутся! Сама ж видишь – Корчей как

прижали, богачей всех!.. Опять нахлынуло отчаяние: разберись тут, если все

так запуталось!..

Была б не одна, был бы Александр живой, тогда б и забот таких не имела!

Не оказалась бы одна посередине черной реки! Знала бы, куда плыть!..

Беспомощная, в отчаянии, вспомнила далекое-далекое: как он стоял у копны

жита, пил воду, подняв над лицом глиняный кувшин. Вода стекала по бороде

на грудь – он нарочно так пил: чтоб немного попадало на грудь, охлаждало.

Много лет он так пил; почему-то это и вспоминалось всегда. И теперь

воспоминание прибавило горечи, усилило отчаяние.

"Александр! Александречко мой!.." – затряслась во внезапном придушенном

плаче Авдотья...

– Когда наплыв чувствительности схлынул, утирая слезы, Сорока упрекнула

себя за слабость: увидел бы кто ее такой!

Она прислушалась, спит ли сын рядом, поправила на нем свитку,

почувствовала, как устала за день и ночь. С этим ощущением и забылась...

Долго не спалось Чернушке. Сначала не давала покоя жена: чего только не

наплела на Миканора, на Апейку, на коллектив! Досталось вместе со всеми и

самому Чернушке; он только слушал да молчал, привык давно: по ее словам

как-то всегда так выходило – во всем плохом, что бы ни деялось на свете,

неизменно был виноват он. Нагородила, наплела; слава богу, наконец, как

делала все – яростно, захрапела: дала свободу Чернушке побыть одному со

своими думами

Припоминая заново то, что говорил юровичский Апейка, Чернушка, со своим

уравновешенным, трезвым умом, чувствовал: во многом тот имеет резон. И про

урожай правильно:

надо браться за это, надо, конечно, чтоб земля больше давала, чтоб не

даром, грец его, рвать на ней жилы Удобрением надо поддержать ее, это тоже

правильно: щедрее родить будет, не может быть, чтоб не расщедрилась, где,

конечно, не один песок. А то, что о машинах рассказывал, об этом и

говорить нечего: приманка соблазнительная, такое облегчение! И что каждому

не по карману машины хоть какие – это тоже понятно, как и то, что по

отдельности всего, что требуется земле, не осилить. Как ты навозишь одного

того удобрения, если до станции ни мало ни много – тридцать пять верст! Да

и за что ты, грец его, купишь! Дальше Чернушкины думы как бы утрачивали

ясность: хорошо зная, что требуется земле, Куреням, он никак не мог

почувствовать пбдо всем твердой, надежной основы. Не мог толком уразуметь

Чернушка, с чего может колхоз так разбогатеть, если все соберутся вместе,

сведут своих-коней, кобыл, свои телеги да сани. Кредит-то, конечно,

неплохо, пока суд да дело, пока на ноги не станешь! А только ж кредит тот

– как припарка; да кредит и отдать завтра надо будет; сегодня получишь, а

завтра отдай! Помощь от государства, конечно, нецлохо, но что от нее

достанется Куреням – JSOT о чем еще подумать надо Помочь-то оно,

государство, слов нет, радо, да много ли помочь и оно может, если Расея -

без конца-края, и всем нужна помощь, и надо сколько заводов построить,

деньги на них нужны1 И на армию надо, и на оружие, и на харчи! Ясно, что

помощь помощью, а надо – чтбб сами, грец его, становились сразу на ноги! А

на то, что станешь прочно, надёжи твердой и нет! И добра немного с

каждого, и понадеешься крепко не на всякого: не всякий, грец его,

стараться будет на чьей-то полосе да беречь чужого коника! Да и поглядеть

еще не мешает, какой из того Миканора хозяин выйдет, чтоб править такой

семьей! В которой черт знает как добраться до толку!

Из всех Чернушкиных рассуждений вытекало пока одно:

спешить некуда, глядеть надо, куда все пойдет. Это принимал охотно: оно

успокаивало, враз глушило тревогу, боль за кобылу и жеребенка, за корову,

за гумно, о которых никак не могла не болеть душа. Успокаивало оно и

потому, что давало возможность избежать пока войны в семье, с Кулиною,

давало мир, которому он всегда был рад. Но покоя Чернушкиной душе не было:

как и всегда, неотступно ныло, болело иное – Ганнина беда. Опять вспомнил,

как хоронили маленькую, как Ганна упала на дочуркин гроб, как цеплялась в

беспамятстве за него, как убивалась, онемелая, над свежей могилкой на

другое утро. Извелась совсем, почернела от горя..

Стала не по себе, жгло внутри: с болью за ее горе, за всю ее неудачу в

жизни почувствовал давнюю, всегдашнюю виновность свою. С того дня, как

заметил, что невеселая, нерадост– , ная Ганнуля, чувство вины давило

тяжелым, горячим камнем на сердце. Днем и ночью не покидало его это

чувство. Хоть и помнил, как виновата в Ганниной беде жена, не делил вины,

карал одного себя. Разве б она на своем настояла, Кулина, если б он

поставил себя тогда твердо, отрезал: нет!

Сам, сам во всем виноват: не устоял перед бедой дочери, отдал Ганнулю

на муки! Позарился на корчовское добро, понадеялся: одетая, обутая

походит, сыта будет! Походила, повидала "добра", забыла нищету. Забыла,

как смеялась когда-то в бедной отцовской хате! Дал счастье дочери своей!

Встала бы, посмотрела бы покойница мать!

А теперь, с Корчами вместе, и она кулачка, лишенка! Как богачка какая

настоящая, а не батрачка у мужа своего! Все, что на Корчей валят, – валят

и на нее, и один дьявол знает, чем все кончится! И один дьявол знает, что

тут можно поделать, как выручить ее!..

4

Василю вспомнилась уже почти забытая юровичская каморка, незадачливая

ночь, когда гнали его бандиты между черными гумнами. Редко теперь память

воскрешала то, далекое: только тогда разве, когда что-либо напоминало, как

сегодняшняя встреча с Апейкой; но и тогда, и в эту ночь воспоминания,

прежде такие горькие, прошли легкой тучей.

Нет, сегодня особенно спокойно прошли, будто и не почувствовал их.

Будто не с ним, Василем, а с кем-то другим было. И удивительно ли: до

воспоминаний ли было Василю о давнем, истлевшем, когда душа тревожилась,

болела сегодняшним, не пережитым и не каким-нибудь пустячным, а большим,

что касалось всего, что делал, чем жил все эти годы.

"Только начал становиться как следует на ноги! – болело, мучило Василя

– Только начал жить!.. И вот – на тебе!. "

– Все до сих пор будто шло, как хотел. Женился неплохо, выгодно. К

своему наделу приписал Прокоповой больше чем полдесятины, и земли не

какой-нибудь! Приданое за Маню богатое взял! Вскоре после того, как

женился, коня привел – не клячу, а коня – людям на зависть! Женитьба

выгодная помогла!.. Помогала пасека: мед – на юровичском, а то и на

мозырьском базаре – заметно прибавлял денег. Вместе с дедом выдолбили еще

три колоды, встащили на сосны. Еще в ту осень начал возить лес на хату; на

пару то с молчаливым, старательным для дочери Прокопом, то с его Петром:

навалы бревен на дворе, на улице перед усадьбой росли прямо на глазах.

Слава богу, лес не где-нибудь, а под боком, да и Мите-леснику спасибо:

бумажку на порубку посоветовал взять так только, для виду; по той бумажке

заплатил за семь деревьев, а вывез на целую хату! Нарубил, считай,

бесплатно, разве что на выпивку малость потратился.

Осенью же с Прокопом поставил шесть дубовых столбов, положил в основу.

Ставить сруб только начали; вскоре ударили морозы, повалил снег, но

основа, что б там ни говорили, была, всю зиму радовала глаз! Хату, видели

все, ставил не какую-нибудь, – пятистенку, на две комнаты, не считая


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю