Текст книги "Люди на болоте. Дыхание грозы"
Автор книги: Иван Мележ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 56 страниц)
о просьбе...
3
Все в Куренях заметили: колхозники очень держались друг друга. Недавно,
казалось бы, чужие, теперь вместе были в гумнах, на работе, вместе -
вечерами. "Как свояки", – удивлялись люди. Колхозники будто устанавливали
свое родство, отличающееся от того давнего, извечного, что всегда и всюду
почитали люди.
И еще заметили в Куренях: колхозники словно гордились собой, своей
решительностью и умом. Смотрели на других, будто на темное стадо, что
ничего не видит и не понимает.
И не только от Миканора, – такое можно было слышать и от Хведора, и от
Зайчика. Зайчик, тот нарочито потешался, поддевал, лишь бы поспорить, лишь
бы посмеяться над куреневской слепотой да скаредностью.
У тех, что не шли в колхоз, была своя убежденность и, значит, свои
соображения, свои ответы, в которых было тоже немало насмешки. Так что
Зайчику давали бой, и бой этот Зайчику не просто было выиграть. Можно
сказать, что бой этот никогда не кончался чьей-либо победой; и одни и
другие бойцы расходились, не поддавшись, со своими убеждениями. Ему, этому
бою, можно сказать, не было конца.
Миканорова хата была в этом сражении своего рода штабом, от которого во
многом зависит, чем кончится теперешний наиважнейший в истории Куреней
бой. Все в Куренях с волнением смотрели на окна, что красновато светились,
для одних – тревогою, угрозою, для других – надеждою, обещанием добрых
перемен Все старались выведать, что там делается, в этой неспокойной хате,
чего там ждут, что готовят...
В Миканорову хату раньше, чем во все другие, приходили важные для
колхоза, а значит, так или иначе и для всех Куреней новости. Новости эти
приходили обычно с Миканором: он распрягал на Хонином дворе коня, усталый,
запыленный входил в хату, где кроме матери и отца встречал обычно и многих
из своей новой семьи. Это он, хлебая борщ, под невеселым взглядом Даметихи
доложил, что молотилку, на которую надеялись, не дадут и надо, не секрет,
полагаться пока на свое, на цепы. Сюда сразу привез он, довольный, с
гордостью, три мешка отборных, сортовых семян жита и ячменя, доставленных
в Юровичи из-под Гомеля, из специального совхоза. Миканор разрешил
развязать мешки, посмотреть, какие они, эти семена, что словно таили в
себе заманчивое чудо будущего лета.
Среди забот, которыми жили собиравшиеся в Миканоровой хате, наиболее
важными были заботы о земле, о великом переделе, – его что ни вечер
вспоминали, что ни вечер
обсуждали. Передела этого ждали особенно, в рассуждениях неизменно
чувствовалась тревога – как бы, чего доброго, не запоздали с ним: самая
пора пахать под озимые. Однажды заговорили, что некоторые, хоть и знают,
что должен быть передел, собираются пахать свои полосы, хотят пахать свои
полосы и у цагельни. Хведор Хромой сказал, что и Вроде Игнат собирается
пахать; когда не Хведор спросил, не боится ли он, что старание его
пропадет, – тот ответил, что никакого передела не будет, что все это
выдумка тех, кому нечего делать, кто хочет нажиться чужим добром. Миканор,
услышав это, с возмущением заявил, что это разговорчики вредные, с
кулацким духом, что такие разговорчики надо пресекать со всей строгостью.
Он снова заявил, что передел рано или поздно, но будет обязательно и надо,
чтобы никто в этом не сомневался. Однако сомнения были, – не одного
колхозника тревожила возможность такого поворота, что ебли и будут делить,
то может получиться и так, что нарежут не обязательно у цагельни, а
где-либо в другом месте; так что от этого передела немного радости будет.
Миканор и на это отвечал, что договорено выделить массив на лучшей земле,
что Апейка сам согласился, чтобы выделили не какую другую, а ту, что у
цагельни.
Несколько раз Миканор ездил в Юровичи за землемером, но приезжал один.
Землемера все не давали. Возвращаясь однажды, он увидел в поле несколько
фигур, что шли горбясь за плугами. Две фигуры были и на поле у цагельни.
Миканор быстро узнал Вроде Игната и Василя Дятла. Он потянул вожжи,
направил телегу через борозды напрямую к Василю. Оставил коня, соскочил с
телеги, стал ждать, пока тот, закруглив борозду, поравняется с ним.
Миканор понял: Дятел издали заметил его, но делает вид, что не видит.
Это нетрудно ему: из-за коня Дятла почти не видно. Сивый конь деловито
ступает привычной дорогой.
Заметив Хонину кобылу, идет бодро, охотно, так что Дятел вынужден даже
сдерживать, натягивать вожжи. Чем ближе, пахарь все больше выступает из-за
коня: видны уже шапка, плечо, рука, что крепко держит плуг, старательно
управляет им. Лица не видать, оно опущено, его почти закрывает старая,
выгоревшая шапка; вся фигура показывает одно – что пахарь увлечен делом,
следит только за бороздой. В посконной, распахнутой рубашке, в посконных,
порыжелых от земли портках, в лаптях с налипшей влажной землей,
обветренный, с рыжеватой щетиной на щеках, подошел впритык, не подымая
головы, готов был пройти мимо. Миканор ступил шаг к нему, ухватился за
узду, остановил коня.
Дятел поднял голову, хмуро, недобро глянул. Недовольно ждал, что будет
дальше. На бровях, на небритых щеках налипла пыль, забила ранние морщины у
рта, на лбу. Из-под шапки через щеку шла засохшая потная полоса.
– Ты что ето! – не так спросил, как приказал Миканор.
– А что? – недовольно, не поддаваясь, ответил Василь.
– Зачем пашешь?
– Хочу, дак пашу. – Дятел сказал так спокойно, что Миканору послышалась
в этом издевка.
– "Хочу"! Может, ты еще чего захочешь! – сказал Миканор, как бы
приказывая, угрожая.
От бессилия, оттого, что Дятел не желает считаться с его правом,
разбирало зло. Дятел, как бы показывая, что ему ни к чему этот разговор,
дернул вожжи, решил идти дальше; Миканор сдержал коня. Не выпуская узды,
строго сказал:
– Тебя предупреждали: ета земля – под колхоз!
Дятел неприязненно повел глазами. Миканор как ,бы увидел во взгляде
его: вот принесло черта не вовремя!
– Говорили, – сказал Дятел, не скрывая недовольства, что вот надо
заниматься глупым разговором. Добавил спокойно: – Мало кому что взбредет!
– Тебя предупреждали, не секрет, от имени власти!
Василь снова повел глазами: вот прилип! По-прежнему не
скрывал, что весь этот разговор наводит скуку.
– Ты – еще не вся власть! – В том, как Василь говорил, была
неприступная уверенность, которая просто сби"
вала Миканора. – Не все и тебе можно! Есть еще закон!
– Да вот закон такой: лучшую землю – колхозу!
– Ето твой такой закон, – будто разоблачал, судил Василь. Судил
спокойно, уверенно. – Который ты выдумал, чтоб тебе выгодно было! Чтоб
заставить других в колхоз твой пойти! Думаешь, все тебе позволено!
– Ето разговорчики, не секрет, с кулацким духом! – Миканор высказал
свое мнение со всей серьезностью, которой оно достойно было. – За такие
разговорчики, не секрет, может не поздоровиться!
– Что ты пугаешь! – произнес Василь, еле сдерживаясь, нетерпеливо, с
упорством. – Своего уже не паши! Своим уже не распоряжайся! – В нем все
росло раздражение. – Ты дал мне ее? Ты дал ету землю, что распоряжаешься?
Прирезал полдесятины, дак я могу отдать! Возьми себе ето свое добро, песок
свой. На который навоза не напасешься. – Сдержал себя, как бы жалуясь
кому-то, с издевательским неуважением сказал: – Каждый приходит, каждый
командует, кому охота! Каждый – власть над тобой!
Дав понять, что разговор окончен, вновь, уже решительно, дернул вожжи.
Миканор понял, что дальше спорить нет смысла; злясь на свое бессилие перед
упорством этого упрямого Дятла, пригрозил:
– Я предупреждаю тебя. Чтоб потом не жаловался, что работал даром!
Он отпустил коня, твердым шагом пошел к телеге. Недовольно хлестнул
вожжами. Телега опадала колесами в борозды, качалась, вдавливая стерню, -
он не замечал ничего.
Жгло, щемило: "Каждый командует, кому охота", "Ты – еще не власть",
"Права не имеешь!" Думал мстительно:
"Я покажу тебе, "каждый" я или не "каждый"! Арап какойнибудь или
властью поставленный за село отвечать! Нет у меня права или есть право!..
Держится еще как! Как и в самом деле – закона на него нет! Хуже Глушака
старого! Тот хоть промолчит! А етот – открыто! Не признает нинего!..
Что ж, подожди, увидишь! Покажем, есть на тебя власть или нет!"
Утром, еще сквозь дремоту, услышал: мать сказала отцу – Василь сеять
собирается. Быстро встал, оделся, вышел на крыльцо: на Дятловом дворе -
запряженный конь, на телеге – два мешка. Как раз в это время Дятел вынес
короб – севалку. Спешил.
Сразу заметил Миканора – недовольно отвернулся. Сунул севалку в передок.
Миканор сошел с крыльца, стал у забора.
– Куда ето?
Дятел неприязненно глянул исподлобья, промолчал. Делал вид, что
поправляет мешок.
– Сеять?
Опять промолчал. Нетерпеливо взглянул на хату: ждал кого-то.
– Смотри – предупреждаю: пропадет! – Попробовал подступиться
по-доброму: – Слышь ты, ей-богу. Рассуди головой своей! Брось ето, иди к
нам. Будет тебе земля! Все будет!
– Чего ты пристал! – сказал Дятел. – Дыхнуть не дает!
– Дыши сколько хочешь. Только, не секрет, знай: и мы дышать хочем. Ясно?
– Ето из-за тебя трудно всем!
Дятел бросил недовольный взгляд на хату и решительно направился к ней.
Долго не появлялся. Когда Миканор снова вышел на крыльцо, двор был пуст,
телеги не было.
Вечером Миканор узнал: Дятел посеял. "Ну что ж, пусть не обижается!" -
подумал с угрозой, с желанием отомстить.
7
Вечерами в Миканоровой хате часто рассуждали, как обживаться, где что
строить. Когда речь заходила об этом, было заметно: люди оживали, говорили
горячо, перебивали друг друга. Почти всегда такие рассуждения переходили в
спор.
А говорить и спорить было о чем: каких приспособлений и машин
добиваться, какие и где ставить конюшни, коровник, амбар. Высказывались
также соображения, что надо баню, конечно, и школу, и ясли для детей. И
хоть каждый знал, что все – надо, спорили, что самое важное, с чем
подождать пока, советовали, как это разумно сделать; с чего начинать, куда
податься, чтоб помогли.
Можно было заметить, что спорить об этом люди не привыкли: многие,
особенно женщины, говорили несмело, неловко, как бы просили заранее
извинить. Были такие, что слушали с недоверием, вставляли рассудительные,
не очень добрые реплики: сказать можно все! – но большинство волновалось и
верило, что прикидывают не напрасно. Особенно горячо говорил Миканор: его
просто возмущало, что кто-то может думать, будто все их намерения – пустая
выдумка; он нисколько не сомневался, что все будет сделано. Он так
рисовал, какими будут Курени через пять лет, что не у одного дух
захватывало. Он словно бы видел уже их своими глазами с широким колхозным
двором, с фермами, где только породистые коровы; с тракторами, что пашут,
и жнут, и молотят, с ветряными двигателями, которые дают электричество на
фермы, в хаты, что забудут не только лучину, а и керосин. Он будто вел по
неузнаваемой куреневской улице, на которой не только не увязают по колено,
а и ног не пачкают, потому что вся она мощеная, а вдоль заборов положены
тротуары. И это при том, что люди ходят не в лаптях или босые, а, не
секрет, как в городе, в сапогах и ботинках. Хорошо было с Миканором в этих
Куренях, и, если кто-нибудь высказывал вновь слово недоверия, так
большинство начинало сердиться.
Такое заглядывание вперед у других, городских людей, называлось
мечтами, В Куренях слова такого не знали, оно казалось не мужицким,
панским, извечно ни к чему было оно в куреневских халупах. Не обрело жизнь
в Куренях это слово и теперь. Те споры, которые велись под тихое мигание
Миканоровой лампы, назывались по-новому – строить планы.
Слова эти охотно и взволнованно обживались в старой, людной хате...
В эти дни в Куренях заинтересовались тем, что Миканор зачем-то стал
ходить на песчаный широкий пустырь за селом, лишь кое-где чуть
подзелененный редкими, чахлыми былками травы, хвоща, разных сорняков.
Пустырь назывался выгоном, но пасли здесь редко, гоняли скотину на другой
край села; здесь же больше играли дети, сорванцы-подростки. Заметили,
Миканор ходит какой-то озабоченный, будто с каким-то намерением; крупный,
неуклюжий, в сапогах, сшитых Хведором, потопчется на выгоне, станет,
осматривает место, словно прикидывает что-то, начнет вымеривать шагами,
перейдет на другое место, опять обдумывает что-то, мерит шагами. И каждый
раз, когда бы ни пришел, осматривает деловито, высчитывает, соображает.
Заинтересованные куреневцы скоро дознались, зачем Миканор так
приглядывается к выгону, добавили к услышанному свои соображения, стали
ждать, что будет дальше. Ждать пришлось недолго: через каких-нибудь
несколько дней – в воскресное утро – появился Миканор на выгоне уже с
толпой колхозных парней, мужиков, баб. Со связкой веревки, с топорами, с
охапкой ольховых да лозовых дрючков. Веревку Миканор нес на плече сам;
когда сбросил с плеча, развязал, оказалось, что веревка эта – мерка: на
ней было завязано несколько узлов. Миканор снова осмотрелся, немного
отошел, объявил:
– Тут будет конюшня.
Он приказал Хоне взять другой конец веревки. Когда Хоня натянул
веревку, скомандовал, где нужно остановиться, велел Алеше Губатому вбить
колышки. Миканор вдруг подозвал Алешу к себе, взял топор из его рук, с
азартом, сильным ударом вогнал колышек глубоко в землю.
– Ну вот, один уже есть!
Второй колышек Алеша Губатый вбил между Миканором и Хоней. Третий
вогнал возле Хони. Потом перетянули веревку, выровняли по тем двум
колышкам, и Алеша забил новый. Пока размечали конюшню, вокруг собралась
толпа.
Сначала стаей, с гамом – мальчишки, потом парни, мужчины, старики.
Гомонили, молчали, смотрели любопытно, доброжелательно, неприязненно.
Объяснял что-то Чернушковой Кулине Андрей Рудой, пересмеивался с Сорокой
Зайчик, окруженный охотниками посмеяться. Молча, смиренно смотрел старый
Глушак, болезненный, сгорбленный; угрюмо изпод тяжело нависших бровей
следил Лесун. О чем-то переговаривались Василь Дятел и Вроде Игнат. Когда
Миканор перешел на новое место, осмотрелся и объявил, что тут будет
коровник, кто-то из женщин, кажется Чернушиха, крикнула:
"Нет такого права!" Вслед за нею, будто только того и ждали,
загомонили, зашумели недовольные мужчины; особенно – неразговорчивый,
упрямый Вроде Игнат. Кричали, что нет такого права – занимать общий выгон,
что выгон – пасти скотину, что не отдадут выгон.
– Деточки, какой же ето выгон! Кто сюда гонял! – стал кривляться, хотел
свести все к шутке Зайчик. Но Миканор перебил его, – выравнивая с Хоней
веревку, спокойно, как будто безразлично заявил всем, что насчет выгона
есть, не секрет, распоряжение сельсовета. Кто-то на это выкрикнул, чтоб
Миканор предъявил решение, но Миканор, приказав Алеше забивать колышек,
посоветовал пойти в сельсовет тому, кто хочет проверить. Мужики еще
пошумели недовольно, погрозились, что так этого не оставят, скажут, где
надо, но оттого, что Миканор не только не спорил, но будто бы и не слыхал
их, понемногу утихли. Вскоре многие разошлись, остались только дети да
парни с девчатами, подговаривавшими Алешу прийти поиграть...
В понедельник – в Куренях удивлялись Миканоровой расторопности -
несколько колхозных подвод: Хоня, Зайчик, сам Миканор с отцом – покатили в
лес. К обеду вновь появились на дороге, что выходила из хвойника, – на
раздвинутых телесах волокли дубы. Возчики деловито шли рядом с телегами,
пыля песком. Не доезжая до села, повернули на выгон, вслед за Хоней,
остановились. Помогая один другому, начали скатывать дубы.
Скатив, уже на телегах, цугом двинулись в село. Однако после обеда
сошлись на выгоне снова, теперь и с другими колхозниками, с женщинами;
среди них ковылял и Хведор на деревянной ноге. Были теперь без лошадей, с
заступами, с пилами, с топорами.
– Ну, деточки, помолимся! Чтоб бог не глядел косо! – засуетился,
хихикая, подмаргивая, Зайчик. – Чтоб стояло – не гнило, не горело! Чтоб
скотина водилася, не переводилася!
Женщины, особенно Миканорова мать, накинулись на Зайчика: нечего плести
глупости, гневить зазря бога. Зайчик сделал вид, что испугался, начал
очень усердно копать заступом. Все, по одному, по двое, брались за свое:
кто, как Зайчик, рыл яму под столбы, кто пилил дубы, кто обтесывал бревна.
Слышалось мерное шарканье пил, сочное тюканье топоров. Остро, ядрено било
в нос запахом дубовой древесины. Хведор Хромой, отцепив деревянную ногу,
сидел на бревне, как на коне, помахивал топором так, будто похвалялся
сноровкой и умельством. Безногий, калека, он всюду, где мог, показывал,
что не хуже других, с любым потягаться может.
И действительно, в чем, в чем, а в ловкости, в мастерстве Хведора мало
кто мог превзойти. И сапожник, и пасечник, и плотник – во всем Хведор
мастак на удивленье. Неспроста и тут Хведору поручили не какую-нибудь
безделицу, – столбы отесывать, пазы долбить с обеих сторон. Столбы -
основа стен, столбы соединяют бревна. Заделанные концы бревен вклинятся в
пазы цепко, бревна лягут одно на другое стеною.
Важная вещь столбы! Хведор это знает. И все видели, что Хведор это
знает.
Здесь, на строительстве, больше распоряжался Миканоров отец, который
обо всем советовался с Грибком. Даметик и Грибок показывали, какие ямы
копать, как глубоко, какой длины отпиливать столбы, где отесывать, а где
скоблить только. Миканор сам, в распахнутой рубашке, без шапки, с
налипшими на лоб плотными белыми волосами, въедался заступом в землю,
кидал на горку сырую глину. Он же вдвоем с Зайчиком, под надзором Даметика
и Грибка, вкапывал первый столб под будущую конюшню, азартно, с яростью
утаптывал сапогами свежую землю вокруг столба.
– Будет стоять, пока не сгниет, – сказал весело Зайчик.
– Долго простоит, – отозвался Даметик, – дуб – дерево живучее.
– Живучее, – поддержал его Грибок.
До вечера вкопали три столба, утрамбовали землю В сумерках положили
даже два нижних бревна. Мужчины немного посидели на них, покурили, только
теперь заметили, как наработались за день. Ныли спины, болели руки,
непослушные пальцы с трудом скручивали цигарки.
– Замучил ты, браток, всех, – попрекнул Миканора Зайчик. – Если так
будет, то духу ненадолго хватит!..
– Ето с непривычки, привыкнем – ничего будет, – пошутил, заступился за
Миканора Хведор.
– Еще день, а там – будет легче, – сказал Миканор, – Возьмемся старое
разбирать!.. – Он затянулся. – Возьмем старое, чтоб помогало новому...
На другой день снова ездили в лес, привезли дубов. Хведор, Даметик,
Грибок в лесу не были, с утра тюкали на выгоне, готовили столбы. После
обеда на выгоне сошлись все:
до сумерек ставили столбы, тесали, укладывали бревна. Когда курили,
сидя на бревнах, Миканор сказал Алеше и Хоне, чтоб пришли завтра к его
гумну с топорами – делать "легкую работу"...
Новости в Куренях быстро разносятся из хаты в хату.
Утром все село говорило, что Миканор будет раскидывать свое гумно.
Около заборов, у колодцев, на дворах передавали друг другу, рядили, судили
каждый на свой манер. Не одного удивляло, поражало: не одумался, не боится
уничтожать свое, своей рукой. Не один неодобрительно качал головою: совсем
сдурел, стараясь ради своей выдумки.
Неспроста волновались и многие колхозники. То, что Миканор собирался
разрушать не чье-либо, а свое гумно, не успокаивало: все понимали, что
очень скоро им тоже надо будет пойти на подобную жертву. Миканор и начал с
себя, понимали, потому, чтоб показать пример, как надо жертвовать своим
добром.
Едва Миканор спустил ноги с полатей, сладко спросонья потянулся, сразу
почувствовал на себе внимательно-тревожный взгляд матери. Поправляя что-то
в печи, она тотчас устремила взгляд в его сторону. Только мгновение, еще
спросонья, видел Миканор ее взгляд, однако и этого было достаточно, чтобы
понять, что ее беспокоит. С той минуты, обувался ли Миканор, мылся ли,
почти все время замечал ее настороженное внимание, ждал, что она
заговорит. Она молчала, может, оттого, что не знала, как начать: Миканор
умышленно не показывал, что1 замечает ее взгляд, что готов слушать.
Когда подала завтракать, села напротив, сложила руки на груди,
смотрела, как он ест, и, как прежде, молчала. Он ждал: сейчас заговорит.
– Дак ето, сегодня? – выдохнула мать наконец.
– Сегодня. – Миканор умышленно не взглянул на нее, спокойно ел оладьи с
салом. Давал понять: нечего уже говорить об этом.
– Не... передумал?
– Думали уже...
– Думали... – Мать минуту колебалась: столько спорила за эти годы,
знала, как он слушается, все же не выдержала, попрекнула: – Ето, конечно,
рушить!.. Толку из него, старого, если раскидать... Если оно струхлявело
все... – Она в последнее время, возражая, почти всегда говорила так, будто
заботилась больше о Миканоре, о его же пользе. – Если уж ставить, то – все
новое. Чтоб стояло долго.
– Подержится еще и ето, мамо...
– Нас с тобой переживет, не бойся, – поддержал Миканора отец, идя к
столу.
Мать встала, уступила ему место, принесла еще оладьев.
Попрекнула:
– Ты б, старый, помолчал. Если уж разумного сказать не можешь! -
Возразила Миканору: – Подержится! Это кажется только. Сгнило все из
середины. Только с виду дерево как дерево, а внутри гнилое все! -
Осторожно, ласково села рядом. – Или колхозу уже и гумен не надо?..
– Говорили ж уже, – сказал отец, – охота дурить хлопцу голову попусту!
– Я разумное ему советую, – сдержалась мать. – Не обязательно
разваливать все, что сложено...
– Дай поесть хлопцу, – строго распорядился отец.
Она промолчала, тая обиду на отца. Подошла к печи, – по-мужски рослая,
заглянула в нее, взяла кочергу, подгребла уголья. Крупноватое, почти
безбровое лицо ее неровно, зыбко освещало пламя.
– Не рушь, Миканорко, – попросила, когда Миканор вытер губы ладонью,
поднявшись из-за стола. – Лесу много.
Он распрямил плечи: хорошо поел, чувствовал в плечах, в ногах, во всем
теле нерастраченную радостную силу.
– Его, мамо, и надо немало, – сказал покладисто, довольно. – Новому
дереву, мамо, тоже найдем дело, не бойтесь. Все пустим в дело. И новое и
старое. – Вдруг заговорил деловито, серьезно, как бы разъяснял: – Мамо,
нам надо быстро сделать. И времени и рук лишних нет, не разгонишься. А тут
– дерево совсем готовое. Сразу складывать можно. Ясно?
На завалинке уже гомонили колхозники, Миканор надел пиджак, твердой
поступью вышел на улицу. Посоветовавшись, отправив всех на работу, он
вернулся в хату, хотел взять топор, который положил под лавку у дверей.
Топора не было. Он догадался: взял отец. Снова заметил, что мать следит,
как бы ждет чего-то; не оглянулся, вышел из хаты.
Еще от сарая увидел: у гумна целая толпа. "Вот жизнь настала: куда ни
пойдешь, всюду – очередь, – подумал, почувствовав охоту посмеяться. – Если
б деньги брать за глазенье, дак разбогатеть можно было бы!" Он легко,
сильно пошел травяной, уже пожелтевшей дорожкой, с тем азартом, озорством,
с которыми выходит бороться ловкий, уверенный в себе парень перед
товарищами и девушками, перед всем селом. Когда заметил, что его увидели,
следят, пошел еще легче.
– Народу, – оглянулся, будто удивился, – как на свадьбе!
Заметил близко Андрея Рудого, Сороку, Грибка, Зайчика.
Почти все колхозники стояли здесь – не пошли работать.
– Заскучали, должно быть, – поддержал Хоня. – Веселого давно не видели!
– Увидят сегодня! – шмыгнул носом Алеша.
– Ну, дак что ж: если уж такая охота – покажем, может? – Миканор повел
глазами на Хоню, на Алешу, на Зайчика.
– А можно и показать, – захохотал Хоня. – Мы – не гордые!..
Миканор вынес из гумна заранее подготовленную лестницу. Приставил к
стрехе, на самый угол гумна, проверил, хорошо ли стоит, ступил на
перекладину. Хоня и Алеша сами взялись поддерживать лестницу. С верхней
перекладины уцепился пальцами за клок соломы, поросшей зелеными струпьями
мха. Почерневшая, истлевшая сверху, солома крошилась – он старался
запустить пальцы поглубже. Цепляясь руками, упираясь ребром ступней в
солому, стараясь не поскользнуться, почти на четвереньках, ловко побежал
вверх.
Он бежал по излому крыши, по самому хребту, чтоб не так круто было -
бежал с неожиданно появившимся мальчишеским проворством, все время
радостно помнил: снизу глядят люди. Не думал никогда, что пригодится
давняя наука лазить по крышам: моментально достиг самого верха, сдерживая
частое дыхание, остановился. Стоя на коленях, выпрямился – внутри что-то
радостно и жутко дрожало. Знакомое – забытое.
– Может, передумал?! – крикнула снизу какая-то женщина, кажется Сорока.
– Слазь! – позвал кто-то из мужчин.
Другой подхватил:
– Пока не поздно!
Он шевельнулся, глянул вниз: оттуда смотрели, ждали, – подумал с
мальчишеским озорством: "Глядите, привыкайте!
Еще не раз глядеть придется!"
– Берегись! – Миканор отвязал, рванул сивую березовую жердь. Она не
сразу поддалась, будто вросла в стреху, – он рванул сильнее, оторвал;
стараясь не потерять равновесия, уцепился другой рукой за крышу, изо всех
сил толкнул.
Жердь непослушно качнулась и переломилась у самой Миканоровой руки;
перевернулась раза два, подвинулась наискось немного и застряла над краем
крыши.
Внизу засмеялись:
– Ага, не хочет!..
Миканор скинул другую жердь, ухватил еще одну, но та была старее,
струхлявела совсем, – сломалась, едва Миканор попробовал оторвать от мха.
Миканор швырнул вниз только конец ее. Оторвав жерди, Миканор решительно
рванул чуб ободранной ветром, иссеченной дождем соломы на самом верху.
Снаружи черная, она под низом была бурорыжей, исходила давней пылью,
затхлой прелью. Дожди прибили ее, спрессовали, она отдиралась неохотно,
неподатливо.
Миканор выдирал ее горсть за горстью, ожесточенно отбрасывал в сторону
– часть ее летела вниз, часть застревала на крыше, отдельные космы с
радостью подхватывал, уносил ветер.
Чем больше отрывал Миканор, тем будто злее бросал солому. Скоро из
рыжей соломенной плеши вылупился желтоватый волдырь, начал расти,
обнажился горбом стропил.
Показались первые, верхние латы, гумно будто оголило ребра.
– Не бросай так, связывай! – услышал Миканор отцовское, догадался: отец
советует связывать солому. Чтоб использовать потом, накрывая конюшню.
Миканор попробовал связать: солома была такая истлевшая, что ломалась и
крошилась, чуть попробовал скрутить свясло.
– Из нее уже и навоза путного не будет! – засмеялся Хоня, берясь
помогать Миканору.
Миканор бросил несвязанный сноп, крикнул отцу:
– Отжила уже ваша солома, тато!
Теперь на крыше усердствовали втроем: Хоня, Миканор и Алеша. Солому
сбрасывали прямо на ток, работать было легко и удобно, все трое будто
похвалялись ухваткой друг перед другом. Замшелая, в зеленых струпьях крыша
на глазах все оседала, обнажала желтые, запыленные стропила, опутанные
паутиной жерди. Вертелись вблизи, прыгали по жердям, вопили воробьи -
бедовали о разоренных гнездах.
Одну за другой приходилось разрушать серые, старательно склеенные
ласточкины хатки; не только Алеша, очень чувствительный к птичьему роду,
ко всему беззащитному, ной Хоня приостанавливался, обнаружив жилье
ласточки. Один Миканор действовал твердо; попрекнул даже: война без жертв
не бывает...
Внизу почти все время толпились. Одни уходили, насмотревшись; другие
подходили. Нехорошо, злобно поглядывал Вроде Игнат, ушел, не глядя ни на
кого. Горевала Кулина Чернушкова– надо ж так изничтожить свое; до чего ж
дошли некоторые. Чернушка появился позже; спокойно покурил с Даметиком,
заметил по-приятельски: жалеть нечего, добро такое! Свернул с дороги, идя
куда-то, старый Корч:
горбясь, смотрел, как усердствуют вверху. Когда тихо, как на похоронах,
подошла Даметиха, рассудительно успокоил:
всему своя пора. В толпе дымил трубкою, кашлял сосед Денис, молодой
Василь не появился, издалека глянул и отвернулся, подался своей дорогой.
По-разному смотрели и другие, что собирались около гумна: одни
разговаривали меж собой тихо, степенно, другие – поддевали тех, кто на
гумне.
Не одного радовал азарт разрушения, нередко слышался смех. Много было и
таких, что смотрели молча, серьезно, печально. Которых все это тревожило...
До обеда гумно ободрали: светилось голое – сохами, стропилами, ребрами
жердей. После обеда топорами начали обрубать жерди, прикрученные
ссохшейся, твердой, как железо, лозой. Кренились еще стропила. Но до
вечера посбрасывали и стропила. Держались пока стены и долговязые,
суковатые, с рогулями вверху сохи. Назавтра не стало и стен – разобрали по
бревну, на телегах свезли на выгон. Торчали на том месте, где недавно было
гумно, одни сохи среди неуклюжих ворохов черной соломы и трухи.
Даметиха, которая крестилась каждый раз, когда видела несчастный,
тоскливый пустырь, глянув на сохи вечером, поразилась: на красном закатном
небе сохи высились, словно калеки с обрубленными руками. Возносили
обрубленные руки в небо: будто молили небо о защите, о каре на безбожных.
Старуха, чувствуя, как разрывается сердце от боли, страха и обиды, начала
торопливо метать кресты перед собой:
горячим, с отчаянием, шепотом молила помочь, поддержать,
смилостивиться: "Божечко, ты всемогущий!.. Ты – умнейший из всех! Помоги,
посоветуй!.. Дай им разуму! Научи их, неразумных..."
Никто в Куренях не думал тогда, что пройдет два-три года – и от всех
гумен не останется и следа. Что и загуменная дорога и загуменья будут жить
только в неверной людской памяти...
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Многие дни Апейка колесил по дорогам.
Дорог больших было три. Одна, самая короткая и самая хорошая, сразу у
райисполкома глинистыми колеями круто взбиралась из яра вверх. Здесь
Апейка шел рядом с таратайкой, иногда помогая коню. На горе было
несколько, в большинстве новых, местечковых изб, высилась старая кирпичная
церковь, о которой когда-то Апейка с гордостью и удивлением вычитал
несколько слов в "России" Семенова-Тян-Шанского.
Церковь стояла небеленая, ободранная, ее давно уже намеревались
закрыть, но издалека, особенно в солнечные дни, казалась удивительно белой
и веселой. Отсюда, с горы, широко и далеко открывалась земля. Апейка с
увлечением глядел, как шли и шли поля, перерезанные кое-где дорогами,
расцвеченные купами деревьев; за синеватым маревом плавно, мягко плыли
тополя, зелень садов, мшистых стрех, очертания опушек. Дорога была широкая
и ровная – старый шлях с шумливыми березами и телефонными столбами; лошади
здесь шли бодро, колеса легко катились в твердых колеях, – дорога
постепенно все понижалась и понижалась, по"
ка не упиралась в широкое болото по обе стороны речушки Турьи, где,
перейдя мосток, изгибалась кривой подковой гребли.
Отсюда болота уже почти не отпускали шлях: тянулись поблизости, край их
хорошо обозначали крыши гумен и сады, – села здесь лепились к самым
болотам, так что плетни огородов гнили в болотной грязи. Да и сами улицы,
особенно в весеннее половодье или осеннюю слякоть, похоже было, тонули в