355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Мележ » Люди на болоте. Дыхание грозы » Текст книги (страница 25)
Люди на болоте. Дыхание грозы
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:22

Текст книги "Люди на болоте. Дыхание грозы"


Автор книги: Иван Мележ



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 56 страниц)

не вольный казак, вон "оглобли" – жена. Не торопясь, без единого лишнего

движения, как человек, который привык делать свое дело, распряг коня,

властно позвал меньшого брата, шаркая босыми ногами в высокой мокрой

траве, с веревочным путом в руке, повел коня к опушке, где пасли своих

лошадей другие. Спутал, пустил пастись.

– Чтоб глядел хорошо! – наказал строго Володьке.

Паренек, подстриженный по овечьи рядками, в домотканой рубашке и

домотканых, мокрых от росы штанах, клятвенно пообещал:

– Буду глядеть!

Василь, тем же размеренным шагом, вернулся назад, достал из-под сена

лапти и рыжие онучи, сел на росную траву у воза, обулся. Тут же, у воза,

воткнул косье в мягкую землю; крепко держась рукой за пятку косы, стал

точить.

Поточив, надел менташку на кисть руки, выпрямился, как бы оценивая

обстановку, осмотрелся: на луг въезжали и въезжали телеги с мужчинами,

женщинами, с детьми. Луг на глазах все полнился людьми, движением,

разноголосицей.

Поодаль Василь различил Корчей, там копошились у телеги.

На сук дубка прилаживали люльку...

"Нечего!" – снова недовольно сдержал себя. Угрюмый, сутуловатый, с

неподвижным и упорным взглядом из-под размокшего от дождей козырька,

грузно уминая лаптями Траву, двинулся он к углу надела, откуда надо было

начинать. Остановясь на углу, запустил косу в траву, набрал в легкие

воздуха и сильно, широко, с какой-то злостью повел косою. Мокрая,

блестящая от росы трава покорно, неслышно легла.

Сильно, почти ожесточенно Василь шел и шел на нее, упираясь

расставленными ногами в прокос, переступая лапоть за лаптем, водил и водил

косою справа налево, заставлял траву ложиться в ряд, отступать все дальше

и дальше.

Это был уже не тот зеленый юнец, который водил косой с гордостью,

который ревниво следил за тем, где дядько Чернушка, гадал, как поглядывает

на него, Василя, она; теперь шел здесь мужчина, широкий в плечах, с

крепкой, загорелой шеей, с крепкими, знающими свое дело руками, сильными,

уверенными ногами; шел привыкший уже к своей нелегкой обязанности косаря,

к неспокойному положению хозяина, главного человека в хате. Не торопясь,

не напрягаясь очень, бережливо тратя силу, мерным, опытным движением водил

он косою, клал и клал траву в ровный ряд слева.

"Нечего! Нечего!" – как бы говорил он себе с каждым взмахом косы. Но

когда остановился и, распрямив спину, принялся точить, вновь невольно

повел глазами по лугу, нашел: Корчи косили – старик, Степан и этот выродок

Евхим.

Ганна склонялась над люлькой, что белела под дубком.

"Нечего!" Он хмуро отвел глаза, настороженно посмотрел на своих,

перехватил острый взгляд матери. Следит опять, будто подстерегает. Будто

читает мысли. Маня, толстая, сонная, сидела на траве, кормила дитя.

"Не выспалась опять! – подумал неприязненно. – И сидит, как тесто из

квашни..." Он отвернулся, сдерживая неприязнь, глянул на опушку: конь

мирно щипал траву. Володька рассуждал о чем-то с Меркушкиным Хведькой.

"Сторож мне! – подумал, будто вымещая на Володьке недовольство. – Такой

сторож, что гляди и за конем и за ним!.." Он снова размашисто и зло повел

косой.

Захлюпала вода: началось поблескивающее, кочковатое болото. Трава,

заметно ухудшаясь, выступала из еще неглубокой воды, кустилась весело на

кочках. Трава – не трава, осока, – и косить тяжелей, и радости мало. Ноги

утопали все глубже, вода доходила до икр, до колен, обжимала ноги; штанины

прилипали к телу. Кожа на ногах набрякла.

Василь не обращал внимания на это: со злостью, которая странно не

проходила и о причине которой он уже не помнил, водил и водил косой. Чем

дальше он шел, ровно, шаг за шагом, тем больше тело его – руки, ноги,

спина – наливалось расслабляющей истомой, приятной, хмельной, как после

водки. Он боролся с ней с каким-то задором. Он был захвачен ритмом,

наступательностью работы. Что ни взмах, пусть на длину лаптя, он шел и шел

вперед, отдалялся оттуда, где начинал, приближался туда, куда должен был

прийти. Каждый взмах его был полон простого, понятного смысла. Полон того

обязательного, серьезного, хозяйского, чем жили и живут все мужчины,

хозяева, и чем надо жить ему.

Усталость все больше наваливалась, но он не сетовал, как и на комаров,

что назойливо вились, впивались в лицо, в шею. Как нет болота без комаров,

так нет и труда, знал он, без усталости. Когда работаешь, усталость

неизбежна.

Иначе и быть не может. Когда работаешь, в том и задача вся, чтобы не

поддаваться усталости, осиливать ее, наперекор ей идти и идти. Привыкший

терпеть, захваченный наступательностью, ритмом косьбы, он как бы неохотно

и останавливался, выпрямлялся, чтоб поточить косу. Минуту стоял, воткнув

косье в болото, неуверенно, горячими, дрожащими руками шаркал по железу

менташкой, потом снова опускал косу и снова широко, размеренно, как

заведенный, водил ею справа налево, справа налево. Немного наклонясь

вперед, с красной шеей, на которую лезли давно не стриженные рыжеватые

космы и стекал пот, с сутуловатыми плечами, с упорным, теперь туповатым

взглядом разных глаз – одного прозрачного, как вода, а другого темного,

хмурого, он шел и шел, взмах за взмахом, ровно, упорно, настойчиво. Балил

траву в свежий, аккуратный ряд, что все удлинялся; превозмогал тяжесть в

ногах, в спине, в руках – шел и шел. Помнил, что до конца не близко.

Нехорошо, что все горячей пекло солнце. Оттого, казалось, все больше

давала о себе знать вялость, все больше слабели руки и ноги. Руки

становились менее проворными, коса шла неуверенно, все чаще оставляла

кустики травы, которые надо было подкашивать вторым взмахом. От

изнеможения руки расслабленно дрожали, ноги подгибались так, что хотелось

сесть прямо в воду. Он преодолевал слабость, преодолевал себя; косил, пока

не обессилел совсем. Пока ужб не смог поднять косы. Тогда повернулся,

увязая по колена, разбрызгивая горячую воду, едва волоча ноги, все свое

одеревеневшее тело, потащился назад. Дошаркал лаптями до телеги, поставил

косу и, не снимая с руки менташки, подрубленным деревом свалился на траву.

– Поел бы, может, – услышал, словно издалека, заботливое, материнское:

мать смотрела, как и тогда, три года назад, будто на маленького. Он не

отозвался. Полежать бы, полежать бы прежде! Чувствовал, словно издалека:

мать подсунула под голову свитку, – в звонкой, чистой тени сразу же

забылся в дремоте.

Дремал он недолго; проснувшись, разморенный, лежал, закрыв глаза, и ни

о чем не думал. Когда поел, поплелся к коню: хотелось побыть одному. Лежал

в тени, слушал, как лепечет молодой осинник, и утомленно, рассеянно думал.

Думал про новую хату, от которой пришлось оторваться из-за косовицы;

чувствовал запах свежего, смолистого дерева, слышал, как трещат под ногами

белые щепки. Было сожаление: не кончил, – и нетерпеливое желание: кончить

бы, войти скорей в хату. И озабоченность: не так скоро удастся войти,

много еще работы. Крыша, потолок, окна, пол... Подумалось, что неплохо

картошка идет возле цагельни, на полоске, выторгованной у Маниного отца.

"Картошка будет, если погода не подведет..." Снова вспомнилось, как

обгонял Ганну; вспомнились далекий огонек и ночь, и он нахмурился. Вот же

прицепилось! Вновь строго приказал себе: "Нечего!.." Нарочно стал утешать

себя, что вот не напрасно бился три года: добился, мсгжно сказать, того,

чего хотел. Земля хорошая есть, конь надежный, хата новая. Хозяйство не

хуже, чем у людей!.. Но, как ни успокаивал себя, с души не спадала тяжесть

тоски, неудовлетворенность. Ощущение какой-то обидной нескладности,

несправедливости жизни.

3

На краю Глушакова надела стоял молодой, уже крепкий дубок. Остановились

у дубка.

Вскоре Евхим и Степан с косами за плечами чавкали по мокрой траве к

углу, откуда должны были начинать косить.

Глушак отвел коней, спутал, вернулся и сказал старухе, чтоб

посматривала.

– Да баклагу вкопай в землю. В тени, – бросил он.

Глянул на Ганну, как бы хотел и ей дать работу, однако не сказал

ничего, с косой подался к сыновьям.

Ганна, повесив люльку на сук, укачивала дочурку. Девочка лежала

распеленатая, радовалась свободе – минуты не могла полежать смирно:

стригла ручонками, ножонками, шевелила розовыми губками – что-то сказать

хотела!

– Ну что? Ну что?! – смеялась, наклоняла к ней голову Ганна. – Что? Ну,

скажи!.. Ну, скажи, Верочка!..

А!.. Знаю! Хорошо, говоришь!.. Хорошб-хонько!.. Тепленько! Солнышко!

Пташечки тиликают! Тилик-тилик!..

Комарики только недобрые! Укусить хочут! А мы их отгоним! Идите, идите

отсюда! Не кусайте Верочку!.. – Снова смеялась, радовалась: -

Хорошо-хонько! Мотыльки летают!

Жучки гудят! Гу-гу-гу!.. Поют Верочке! Все поют Верочке! ..

– Агу-агу! – подошла, ткнула черным, в трещинах, пальнем Глушачиха.

Пощекотала Верочкину грудку. – Агуагу!.. – Промолвила, похваливая: -

Евхим!.. Чистый Евхим! Как две капли похожи!

Маленькая быстро-быстро засучила ножками.

– Ну что? – вновь склонилась над дочкой Ганна. – Рада?! Побегать

захотелось!.. Ну, ну, побегай! Побегай!..

У-у, как быстро! Как быстро! А я – догоню! А я – догоню!

Догоню!! Не-е, не могу! Верочка быстро бегает! Быстро!..

Никто Верочку не догонит!..

Быстрая Верочка схватила ручонкой ногу, потянула в рот.

– Вот и Евхим все брал в рот...

– Ну куда ты! Куда ты! – не слушала старуху, смеялась Ганна. – Бе-е!

Ножку нехорошо сосать! Нехорошо!..

Ну, куда ты?!

Забавлялась бы, играла бы целый день с малышкой, если бы скрипучий

голос старого Глушака не позвал грести.

Завернула, стала пеленать дочурку. Верочка не давалась, все сбивала

пеленки, не хотела неволи; но что поделаешь: не спеленаешь – выкатится, не

дай бог, из люльки, стукнется оземь. Ганна, жалея маленькую, старалась

пеленать слабо:

пусть все же будет дочурке вольней!

– Не плачь, не скучай тут одна! Я скоренько вернусь! Скоренько!..

Аккуратно завесила люльку пологом от комаров, ухватила грабли и

заторопилась к прокосам.

Ворошила граблями сено, а мысли, а душа были около дуба, около дочурки:

не захотела ли есть, не мокренькая ли, не кусают ли комары?

Останавливалась, внимательно вслушивалась – не плачет ли? Плача не было.

Жихали только косы поодаль да звенела, стрекотала болотная мелюзга. Все же

не смогла долго сдержать беспокойство: ткнув рукоятку граблей в болото,

бегом заспешила снова к дубку.

В люльке было тихо. Верочка спала. Однако несколько комаров забилось

под полог, один, побагровевший уже, сидел на щечке. Согнала, убила комара,

выгнала других, – успокоенная, побежала к граблям.

Так было весь день. То шуршала сеном, то бегала к дубку, меняла, сушила

пеленки, давала маленькой грудь, качала, успокаивала, убаюкивала. Старый

Глушак, видя эту бесконечную беготню, разозлился, просипел с упреком:

– Что ты ето все бегаешь туда! Лежит – и нехай лежит! Не сделается

ничего!..

Наработалась, набегалась за день так, что вечером, давая грудь ребенку,

если б и хотела, не могла б устоять на ногах.

Сидела, прислонясь к дубку. Все жив усталости теплилась, жила нежность,

радость. Тихо, сонно, ласково тянула:

Люли, люди, Верочка,

Люли, люли, милая.

4

Вечером на болоте то там, то тут начали собираться группки. У телег,

вокруг костров, под каким-нибудь дубком.

Несколько женщин сошлись к костру, у которого возилась Дятлиха.

Началось с того, что по пути откуда-то забежала Сорока, она и привлекла к

костру Дятлихи внимание.

Не прошло и нескольких минут, как около Дятлихи, варившей картошку в

котелке, толковали с Сорокой Вроде Игнатиха, мачеха Чернушковых, невестка

Дятликовых Маня и еще несколько соседок. Увлеченные разговором, они не

обращали внимания на меньшого Дятлика – Володьку, тем более что хозяина -

Василя – у огня не было: где-то поил коня.

Вроде Игнатиха, при сочувственном молчании женщин, сказала, что, может,

еще ничего такого и не будет, что, может, страхи те людские – пустое, и

все, кто был у костра, поняли, о чем она. Дятлиха охотно поддержала:

хорошо было б, если б было пустое, если б одумались, Отступились...

Сорока словно ждала этого, ринулась сразу:

– Не отступятся! Не отступятся, и не думайте! – Она уверенно

напророчила: – Вот только вернемся домой! Увидите! Почуете – как дома

переночуете!

– Наверно, не отступятся так, – рассудительно согласилась Василева мать.

Кулина, Ганнина мачеха, вдруг раздраженно отрезала:

– Нет дураков!

– Есть или нет, а только так не кончится. Не для того говорили, чтоб

посудачили да и забыли.

Кулину аж затрясло:

– Ето ж додумались! Отдай свое все, все, что наживал век мозолем своим!

Отдай черту лысому, а сам останься ни при чем! Как все равно голый!

– Коника, коровку, телегу – все! – поддержала Вроде Игнатиха. – Землю

отдай, семена отдай – все отдай! Все, что изо дня в день наживал, огоревал.

– От батьки, от матки что осталось! – добавила свою думку Василева жена

Маня, кормившая грудью ребенка.

– Где ето видано, – кипела Ганнина мачеха, – чтоб все село как одна

семья была! Тут и в семье грызня вечно, брат брата за горло берет! А то

чтоб с чужим – мирно! Смех да и только!

– И все-таки – не отступятся! Не так завязали, чтоб ладно и так -

сказали! Момент только ждут, когда в колхоз поведут.

– Не дождутся!

– А вот же в Олешниках, тем часом, живут как-то! – отозвался дед Денис,

который до сих пор будто и не слушал ничего: сушил только лапти да онучи.

– Живут?! Не дай бог так жить!..

Дед повернул онучи, приблизил снова к огню, промолвил на удивление

спокойно:

– Живут, тем часом. Не поели один одного...

– Жатку привезли! – ворвался в разговор Володька, радуясь, что знает

такую новость. Он удивился: никто на его новость не отозвался ни словом,

будто не слышали, даже дед.

– Олешники – то еще вилами по воде писано! Поживем – увидим, на дорогу

ли в болото выйдем!

– Олешники – не Водовичи! – вытаскивая котелок из огня, заметила

Дятлиха.

– А Водовичи что?! Была я там, в тех Водовичах, к золовке ходила.

Видела! – Вроде Игнатиха покачала головой.

Даметиха, подошедшая позже других, возразила:

– Водовичи – то Водовичи! Про Водовичи нечего говорить!

– Ага! Нечего! – Сорока опередила Ганнину мачеху, готовую ринуться в

бой. – Хорошо им коммуну свою делать было на всем готовеньком! И дом

готовый, и все другие основы! И амбары, и сарай, – живите себе, как в раю.

Все готовенькое! И сад еще этакий! На целую версту сад!..

– И все равно – что толку из того! – перебила Сороку Ганнина мачеха. -

Радость от него кому, если оно все чужое! И хлев – не твой, и амбар – не

твой, и хата – чужая!

И коники, и коровки – все чужое. Не возьмешь сам! И всё по команде!

Сделай то, сделай другое – хочешь не хочешь.

Как при панах!

– Что по команде, то еще не страшно! Было б что есть, давали б что в

рот несть! На всем готовеньком панском – то легко! Да еще и с помощью от

казны! Мало пан оставил дворов, дак еще и казна – коней да коров!

– Дак и в колхоз тот, говорили, помочь давать будут! – тихо припомнила

худая, одни кости, Зайчиха.

– Помогут! Дадут крошку – дак потом заберут пудами!

Налог государству – скажут!..

– Чтоб свое при себе, – вновь перебила Сороку мачеха, – дак можно было

б еще подумать! А то – сам все дай да дай! Дай им – а они тебе, может,

дулю!

– А неужели ж что другое!..

– Олешницким помогают неплохо, говорили! Коней пригнали надысь добрых!

С какого-то заводу!.. Денег дают!

И налог не очень брали...

– Ага, помогают! Пока не запрягут надежно!

– В Глинищах вскочили сразу – теперь крутятся, как от заразы!

Выписаться просят которые, дак их и слухать не хотят!

– Ни коней, ни земли не дают назад! – вломилась мачеха. – Иди голый в

свет! Василь, брат мой, записался, дак кается не перекается! А вернуться

назад нет дороги...

– Ето и я слыхал, тем часом, от глинищанских... – подтвердил, сдирая

кожуру с вареной картошки, дед Денис.

– А олешницкие и тумановские держатся! Держатся – и не бедуют!

– Кто не бедует, а кто и бедует, о своем добром горюет!

А только – если кто вскочил в прорубь, так обязательно и нам? У

олешницких своя, а у нас своя голова!

– Ето правильно! – бросил дед Денис, перекидывая с руки на руку

картошину, обжигавшую пальцы.

– Я думаю, как соберутся еще на сходку, так и резать надо: не хочем! Не

пойдем! – Лицо Ганниной мачехи было решительным, непоколебимым. – Хоть

пять, хоть десять раз собирать будут! Все одно резать надо: не хочем! Не

желаем!

– Не хочем! Так и сказать надо! – загалдели бабы. – Нечего тут. Не

хочем и не хочем! И всё!..

Зайчиха и Даметиха молчали, таили свое, особое. Но их не замечали,

остальные женщины были полны решимости, от которой снова стало легко, ясно

на душе. Тревожиться будто не было причины, все просто: не хочем! Не

пойдем!

И всё!.. Стали толковать весело, без запальчивости-о разных домашних

мелочах.

5

Почти в то же время у другого костра, невдалеке, собралось несколько

мужчин. И группка была случайная, и случайный огонь, разведенный матерью

Алеши Губатого. Ужин уже окончился, мать пошла к возу укладываться на

ночь; собиралась спать и Алешина сестра Арина, что отскребала пригорелый

кулеш от чугунка, и сам Алеша, который что-то сонно бормотал, словно в лад

гармошке. Звонкий Хонин голос моментально разбудил Алешу и его отца, что

во сне сосал свою извечную трубку. За Хоней очень скоро прибились

подвижной Зайчик, угрюмый Митя-лесник, тихий Чернушка, грустный, чем-то

опечаленный. Уже Зайчик и Хоня начали гадать, зачем это позвали в

сельсовет Миканора, когда из темноты за костром вырос Василь, в белой

холщовой рубахе, с распахнутым воротом, с уздечкой в руках. В свете костра

четко вырисовывалась сильная мужская шея, загрубелое, обветренное лицо,

голова, на которой непослушно косматились жесткие волосы. За эти годы

волосы его заметно потемнели, но, как и прежде, пшенично желтели на

висках, надо лбом, уже выгоревшие на летнем солнце.

Василь, с понурым, твердым взглядом, со спокойной силой в руках,

постоял немного, оглядел всех, кто собрался у костра, подошел ближе,

устало опустился на траву. Все посмотрели на него, примолкли на минуту,

только дымили своими цигарками.

Первым зашевелился Зайчик:

– Делаешь, лихо его матери, а для кого – черт лысый знает!..

– Надо черту лысому ваше сено! – весело глянул на Зайчика Алеша.

Василь будто вздохнул, пожалел:

– Трава ж вымахала как, скажи ты!..

– Когда та война началась, такое же сено укосное было... – вспомнил

почему-то Алешин отец и опять начал сонно сосать трубку.

– Сено хорошее! – отозвался звонко -Хоня. – Спасибо скажут!

– Скажут!.. – будто пожалел снова Василь.

Зайчик радостно заерзал:

– Чего ето вы, хлопчики! У тебя вымахала, дак и у меня неплохая! Не

потеряешь, цветочек, ничего! Мой конь твою съест, дак твой – мою!

Одинаковая выгода!

– Не будет ни твоего, ни моего! – прохрипел Митя-лесник.

– Ага! Напужал! – Зайчик обрадовался: – Такую дохлятину, как у меня,

деточки, я – хоть с кем! Зажмуривши глаза!.. – Еще веселее заерзал: -

Тогда ж, браточки, кони Андрейчика и Халимончика будут все равно как мои!

Ето неплохо, ей-бо!..

Безмерно довольный, тоненьким голоском захихикал; смеялся какое-то

мгновение, вдруг вскочил, возбужденно, – озорно затопал:

– А может, еще, хлопчики, и женок обобщить?! – Он весело глянул на

Хоню, на Алешу, хохотнул: – Чтоб, скажем, мою старуху – Василю, а Василеву

Маню – мне! Примерно на неделю!

– Что б ты делал с ней после Василя!.. – захохотал Хоня.

– Ага! Что! Нашел бы что, с молодой!.. Только – чтоб ненадолго! На

неделю, не больше!..

Мужчины, не обращая внимания на Алешину сестру, с радостью ухватились

за шутку; молчал только Чернушка, который за весь вечер слова не проронил.

Хоня и Митя стали подзадоривать Василя на спор, однако он только хмурился,

нашли время пороть чепуху! Жизнь, можно сказать, ломается, а им – хаханьки!

– Не выйдет из етого ничего! – сказал мрачно, твердо, когда мужчины

умолкли.

Зайчик прыснул дурашливо:

– Вон, видите, хлопчики, не хочет меняться!

Василь, занятый своими мыслями, снова не отозвался на шутку.

– Как кто, а я – по-своему! – Голос его дрожал, настолько,

чувствовалось, волновало то, что высказывал. – Я – сам по себе! – Как

последнее, окончательное отрезал: – Не пойду! Скажу: нет! И всё!

В глазах – прозрачном, светлом и карем, темном, что смотрели

исподлобья, из-под насупленных бровей, горело одно безбоязненное упорство.

Был так взволнован, что не сразу заметил, как подошел к огню Вроде Игнат,

можно сказать приятель его.

– Скажешь! А может, подумаешь еще?! – насмешливо отозвался Хоня. – Не

надо сразу так зарекаться!

– Ага! "Скажу: нет!" – подхватил с насмешечкой и Зайчик. – Скажешь!

Скажешь, да только, хлопчики, послухаем – что! Как возьмутся хорошенько!

Как станут просить очень!

– Не так еще запоешь! – ворчливо напророчил Василю Митя.

– Не запою! – Василь заметил приязненный, подбадривающий взгляд Вроде

Игната, добавил: – Сказал и скажу!

– Все скажут, вроде бы! – поддержал Игнат.

Хоня минуту молчал: не хотел вновь заедаться с Хадоськиным батьком, -

но не вытерпел:

– Вы, дядько, за всех не говорите! У каждого свой язык есть! Не

отжевали!

Игнат глянул на него злобно:

– И ты за других – не очень, вроде!

– Я за себя говорю!

– И я, вроде!..

Все знали, что Хоня заглядывается на Игнатову Хадоську, жених, можно

сказать; однако теперь никому и в голову не пришло посмеяться над спором

обоих.

Зайчик снова насел на Василя:

– Вот лишат голоса да припаяют, как Халимончику, твердое задание! Сам

попросишься, цветок!

– Не припаяют! Нет такого закону!

– Найдут! – пророчески заверил Митя.

Василь не думал уступать позиции: готов был на все.

– Аи припаяют – все равно!

– Что – все равно?

– Все равно! Если такое, дак что жить, что нет – все равно!

– Жить будешь! – звонко заявил Хоня. – Никуда не денешься! И в

коллектив пойдешь!

– Не порду!

– Пойдешь! Все пойдут! И ты со всеми!

– Пойдешь! Пойдешь, деточка! – поддержали Хоню Митя и Зайчик.

– Не пойду! – Василь остановился: как еще доказать свою решительность,

свою непоколебимость? – Если на то – не привязан тут!

– В свет пойдешь? Бросишь все? ..

Василь промолчал. Что тут говорить: и так ясно.

– И чегоето страшит так – коллектив! – подумал вслух Хоня. – Н" горюют

же люди в колхозах! Вон олешниковцы или туманойекие! Многие – дак лучше

живут!

– Бондарчук из Олешников – дак смеялся: ничего, веселей еще, говорит,

вместе! – помог Хоне Алеша.

– Веселей и легче: жатку из Мозыря вон привезли!

Трактор да косилку еще должны! Семена отборные, сортовые выделили.

Наряды из волости пришли уже...

– Ну вот и иди в тот свой рай! А мы, вроде, так поживем! Нам и так

неплохо!

Хоня сдержал себя. Митя, не удивляясь, не осуждая, отметил просто:

– Хоня готов уже хоть сейчас...

– Пойду.

Хоня затянулся, примолк раздумчиво; не скрывая, пожалел:

– Я-то готов, а старуха все открещивается... Боится...

– Диво ли! – заступилась за Хонину мать Арина.

Зайчик обрадовался, хихикнул:

– А моя, родненькие, нет! Сама рвется в коллектив!

И добра не жалко ей, что нажили!..

– Какое там у тебя добро!

– Ага! Какое! А дети! Всех хоть сейчас готова обобщить!

– Вот ето сознательная! – похвалил Алеша.

Мужики посмеялись немного и вновь замолчали. Молчали долго, только

сосали цигарки. Странное было настроение: и говорить не хотелось, и не

хотелось расходиться. Как бы не все высказали, а слов не находили, Василь

и Вроде Игнат, как всегда, подались от костра вдвоем. Дойдя до Василева

надела, остановились; Игнат изрек, как мудрость:

– Как там оно ни будет, – а надо работать, вроде. Запасаться на зиму

надо...

– Корова не захочет знать ничего, – с хозяйской рачительностью

поддакнул Василь.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Многое из того, как видится то или другое событие, меняется с годами, с

тем опытом, который приходит со временем. Удивительно ли, что события,

которые волновали Курени, нами видятся во многом иначе; что события эти

могли казаться и куреневцам иными, чем нам.

Время потом просеяло все, поставило все на свое место.

За грандиозными событиями, которые история увековечила для потомков,

стало представляться мелким, а порой и совсем не замечаться то, что было

немасштабным, обыденным, что волновало одного человека. Будто само собой

забылось, что людям в то время – как и во все времена – доводилось каждый

день жить обыденным; что то мелкое, несущественное, на наш взгляд, было

для них в основе своей и важным и великим, ибо без него нельзя было жить.

Мир у куреневцев – это верно – чаще всего был неширокий, небольшой: гумно,

хата, улица, – но в этом небольшом мире было свое большое: в конце концов,

человек мерит все мерой своего ума и своего сердца. В малых Куренях было

свое большое. Важными и большими были неудачи, загадки, узлы, которые

завязывала день за днем жизнь. Они были такими большими, что за ними часто

не был слышен гул огромных перемен в стране, приглушалось ощущение перемен

даже в самих Куренях. Тем более что многие и не хотели ощущать их, не

хотели видеть дальше своего забора, своей межи...

Для них все, что ниспосылала им судьба, малое и большое, было живой

жизнью, корни которой переплетались густо, сильно, путано. Им не было

видно того, что мы видим теперь, для них все было впереди. Им надо было

идти нехоженым полем непрожитой жизни...

С самого рассвета, чуть начинало светлеть болото, спешили скорее снова

навернуть онучи, подкрепиться немного – да за косы, по воде, по мягким

покосам, к мокрой, с сизым, тяжелым блеском траве. Женщинам пока было

вольготнее; но вскоре и им и подросткам передышки не стало с граблями, с

носилками: скорее вынести на сухое, скорее перевернуть, чтоб досыхало;

скорее сложить в копны, в стога.

До самого вечера, пока не надвигалась плотная темень, болото было в

движении, в беспокойной, непрерывной гонке:

мужчины и женщины, старики и подростки хлопотали над рядами, над

копнами, над стогами...

2

На другой день к полудню начало сильно парить. Когда собрались под

дубком у воза полудновать, старый Глушак заметил беспокойно:

– Ко сну клонит что-то... Как бы дождя не пригнало...

До Ганны голос его дошел будто издали. Недослышала всего: усталость,

сон навалились на нее сразу – мгновенно стерли все звуки, все мысли. Но

когда старик разбудил всех, беспокойство снова привело Ганну к люльке.

Невеселая, слабая была сегодня Верочка.

Еще задолго да вечера потемнело вокруг; загромыхал в отдалении гром.

Глушак торопил всех: убрать скорей подсохшее сено, скопнить Среди

суматошной спешки Ганна отбежала от других, кинулась к дубку – сердце

заныло в тревоге: Верочка была в жару. Личико, тельце пылали. Дышала чаще,

тяжелее, обессиленно.

Ганна сказала о своем беспокойстве Евхиму. Тот вытер почерневшие,

запекшиеся губы, устало успокоил:

– Духота. Вот и дышит так. Тут сам чуть не задохнешься...

Правда, душно было очень. Все вокруг изнывало от духоты. В руках, в

ногах, во всем теле чувствовалась истома.

С великим усилием подымала носилки с сеном, через силу тащилась к копне.

Однако дочурке не стало легче и тогда, когда по всему болоту, сгибая

лозы и гоня клочья сена, пошел свежий, широкий ветер. Стало легче,

здоровее, а Верочка все млела, часто дышала. Не полегчало ей, не упал жар

и вечером: лобик стал еще горячее, грудка, ножки горели.

– Простудилась, что ли? – В голосе старого Глушака Ганне послышался

упрек: не уберегла!

Дали попить маленькой чабрецового настоя, и вскоре во всем Глушаковом

таборе слышались сопенье да храп.

Дольше других не ложился, ходил около Ганны, гнувшейся над люлькой,

Степан, но усталость наконец свалила и его.

Только Ганне не спалось. Склонялась над люлькой, вслушивалась, как

маленькая дышит, осторожно дотрагивалась до лобика, все хотела

почувствовать, что жар у Верочки падает.

Укрывала, заслоняла собою от ветра. Ветер был беспокойный, холодный,

словно криничной водой обдавал шею:

пришлось накинуть на себя постилку. Почти не переставая, беспокойно

шумел дуб. Пахло грозой.

Ожидание грозы томило душу. Но вспыхивало и гремело все в отдалении,

будто грозе хотелось помучить подольше издали. Не скоро приближались

молнии, медленно рос, усиливался гром, а все ж наступал, грозил. Вот уже

начало погромыхивать с боков, как бы окружая. Ветер тоже словно бы тешился

людским беспокойством: то утихал на минуту, то снова налетал осатанело,

бил сыростью и холодом. Старики давно не спали, горбились рядом с Ганной,

крестились на каждый сполох, каждый раскат.

В отблесках молний Верочкино личико казалось бледным-бледным, без

кровиночки. Малышка тоже не спала, но глаза, чуть приоткрытые, смотрели

как-то безучастно, будто полные своей заботы.

– Не бойся... Ето Илья катается... Илья-пророк... – прижимала

маленькую, ласково и тревожно шептала ей Ганна. – Он – добрый... Он малых

не трогает... Он только кажется такой – страшный... А взаправду он -

добрый... Добрый...

Сквозь громыхание слышала, как тяжело, часто дышит Верочка, – хоть

словом, хоть чем-нибудь хотела помочь маленькой!

Уже близко к рассвету прорвался, загудел вокруг дождь – частый, но

короткий. Когда он унялся, блестело и погромыхивало уже далеко.

Утром парило. Все болото было как в дыму, просвеченном солнечной

ясностью. Блестела звездочками вода на траве, на дубах, на кустах лозы.

Все, кажется, сияло, обещало радость

День наступал погожий. В солнечной веселости Глушаки скоро словно

забыли про беду: косы Степана и Евхима с азартом впивались в мокрую траву,

Глушачиха и Халимон, будто помолодевшие, раскидывали копны, переворачивали

ряды. Старик, сухонький, суетливый, торопился сам и подгонял других: все

боялся упустить время, молил бога, чтоб продержалась погода.

У Ганны грабли валились из рук. То и дело бросала их, измученная,

отяжелевшая от бессонницы и тревоги, спешила к дубку, к люльке: все ждала,

что Верочке полегчает. А дочурке было хуже и хуже. Дышала все тяжелей, все

чаще, почти задыхалась.

За Ганной подошел, помолчал с состраданием около люльки Степан. Не

сказал ничего, только вздохнул, побрел к возу, поднял баклагу – напиться.

Подбежала, погоревала старуха, но через минуту кинулась к граблям, боясь

вызвать 1нев старика. Подошел было на минуту и Евхим. Ганна ждала, что

поддержит как-то, посоветует что-либо: ей так нужны были теперь доброе

слово, поддержка, но Евхим только промолвил:

– Переболеет – здоровей будет...

Полная одиночества и неразделенной тревоги, Ганна кинулась к своим.

Когда отец, в рубашке, взмокшей на груди и под мышками, воткнув косье в

кочку, стал рядом, она почувствовала себя маленькой, беспомощной, чуть

удержалась, чтоб не заплакать. Но не заплакала С детской надеждой и

доверием повела мачеху и его к Верочке.

– Лишь бы горловой не было, – сказала мачеха, присмотревшись к девочке,

которая раскрытым ротиком хватала воздух. Она как бы пожалела Ганну: – Но,

кажется, не должно быть...

В эту минуту Ганна чувствовала в ней свою добрую, участливую мать. В


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю