Текст книги "Люди на болоте. Дыхание грозы"
Автор книги: Иван Мележ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 56 страниц)
приглашение не понравилось сыну.
Мать не стала допытываться, что же произошло между сыном и соседом, -
знала, что Василь все равно не скажет, – но не удержалась, чтобы и раз и
другой не упомянуть о Миканоровой просьбе, намеренно добавляя при этом
разные словечки, которые могли бы смягчить сердце сына. Сказала, что
Миканор очень хвалил Василя за хозяйственность и просил, чтобы он за
что-то не злился на него... Дед поддержал ее: не уважить соседа, не
разделить такую радость, как возвращение с военной службы, негоже...
И, однако, Василь пбшел к Миканору неохотно, ради того только, чтобы не
обидеть мать и не показать неуважение к соседу. Он решил – посидит
немного, поговорит о том о сем, исполнит материнский наказ и вернется...
Василь встретил Миканора во дворе – тот выносил из сеней ушат.
– Заходи. Сейчас приду... – бросил на ходу Миканор.
Он вернулся в хату, стряхивая воду с красных, видимо только что
вымытых, рук.
– Вот, брат, за хозяйство берусь... – Миканор вытер руки полотенцем,
засмеялся. – Забыл все, что умел. Сначала учиться надо!
– Не говори! – возразила Даметиха, суетившаяся возле печи. – Человек
подумает, что и правда! Не слушай его, Василько, смеется он...
– Эге, смеюсь! Хороши смешки! Паренку делать разучился! ..
– Не слушай его, Василько. Умеет, все умеет...
Даметиха стала собирать ужин. Перед тем как сесть за стол, Миканор
пригласил и Василя, но тот отказался. Несколько минут потом уговаривала
его -присоединиться ко всем Даметиха, однако Василь и на этот раз устоял,
сказал, что только сейчас поужинал дома. Даметиковы сели одни.
Наступила тишина: хозяева ужинали, а Василь, с виду серьезный,
степенный, стараясь держаться уверенно, пристально рассматривал
фотокарточки на стене.
Кроме пожелтевшей от времени карточки, на которой Даметик, молодой и
бравый, в страшной, лохматой, как стог, шапке тянулся рядом с кем-то
незнакомым, – карточку эту, говорили, старый Даметик привез еще с японской
войны, – было тут и несколько Миканоровых фотографий. Из них Василь раньше
видел только одну, – Миканор, стриженый, в гимнастерке с широким
воротником, был словно чем-то испуган. Василь, увидев этот снимок впервые,
удивился: что могло так напугать парня? Теперь рядом с этим снимком было
несколько новых – на каждом Миканор с товарищами, все подпоясаны ремнями,
в блестящих сапогах, с шашками.
– Это мое отделение... – сказал Миканор, хлебая борщ.
Василь все же чувствовал себя неловко, отчужденно и, рассматривая
фотокарточки, ждал только момента, когда можно будет, не рискуя обидеть
хозяев, уйти отсюда. Осмотрев карточки раз и второй, он уже намеревался
сказать Даметиковым, что пора домой, сделать кое-что по хозяйству, как на
дворе послышались шаги, говор. Первым шумно и весело вошел Хоня – "Батько
и матка". Он был в рваной свитке и рваной шапке, но и в этом обычном своем
одеянии казался прямо франтом: так ловко висела на плечах свитка, так лихо
держалась на макушке шапка.
– Вечер добрый в хату! Чтоб жилось и чтоб велось! – сказал он звонко и
твердо. – И тебе, Василь, добрый вечер! – добавил он таким тоном, будто
они только вчера виделись.
За Хоней появились его приятели – черный, хмурый, как отец, Петро
Прокопов и куреневский гармонист Алеша Губатый Петро что-то буркнул под
нос и остановился на пороге – широкой спиной почти совсем заслонил Алешу.
– Попали в самый раз! Будто, скажи v ты, знали, что к ужину! -
воскликнул так же весело Хоня и, не ожидая приглашения, как дома, подошел
к лавке и сел – широко, вольно.
Хозяева, как и полагается по обычаю, пригласили парней к столу, но Хоня
ответил за всех:
– Спасибо! Не надеялись, что так удачно прибудем, дома заправились
картошкой!..
– Поели! – подтвердил и Алеша, примащиваясь возле Хони.
– Поели или не поели, а посидели бы вместе, попробовали бы, чего бог
послал... – начала было Даметиха, но муж перебил ее:
– Было бы что пробовать, так небось уговорили бы какнибудь. А то вон
рассол один да картошка! Чарка хоть бы где-нибудь завалялась!
– Опоздали! – засмеялся Миканор. – Что было – выпили! ..
– Много ли там ее было! – сказала Даметиха. – Две бутылки всего!..
– Это мы знаем, охотники на горелку нашлись бы! Потому-то и не очень
спешили! – Хоня хитро взглянул на Миканора, перевел разговор на другое: -
Хотим вот Миканора с девками нашими познакомить, – он же, наверное, забыл
про них! Да и девки, сказать, прохода не дают: приведи да приведи!
– Эге, возьмите его, Харитонко! – охотно поддержала Даметиха. – Пусть
погуляет.
– Только боимся, что он, может, теперь к городским больше приучен! -
сказал Алеша Губатый, преодолевая робость, видимо стараясь попасть в тон
Хоне.
– Там некогда было привыкать! – заявил Миканор.
– А все-таки, наверно, завел какую-нибудь мармазелю? – прицепился Хоня.
– Да нет. Правда, несколько раз гулял по берегу или в парке. И то – с
хлопцами, с Морозом, с Киселем...
– Ну да, с Морозом! Рассказывай! Так тебе и поверим!
– С Киселем, говорит, гулял!
– Посмотреть бы на того Киселя!
Василь под эти разговоры, шуточки стал чувствовать себя у Даметиковых
свободнее. Уже не хотелось уходить домой, можно было и тут посидеть,
послушать; уже почти успокоился, готов был забыть обо всех страхах, как
вдруг дверь открылась и в проеме – как злое напоминание, как угроза -
появилась фигура Грибка. Василь от неожиданности похолодел: больше всего
не хотел, боялся встречи с Грибком, и на тебе – лицом к лицу!
Он весь сжался, насторожился в ожидании чего-то недоброго. На миг
возникло подозрение – не нарочно ли, не ради ли этой встречи, пригласил
его Миканор? Неужто умышленно подстроил все? Но посмотреть на Миканора,
проверить подозрение не мог, – не сводя глаз, следил за Грибком.
Ничего страшного как будто не было: Грибок только взглянул на Василя
косо и сел на другую лавку. Он ни слова не сказал Василю, но в молчании
его сильнее чувствовались неприязнь и упрек. Теперь Василь был словно
прикован к стене: если бы и попробовал, не смог бы, кажется, оторваться.
Он молча упрекнул себя: дал ведь зарок не ходить ни к кому, не видеться ни
с кем, прожил целый день без неприятных встреч. И надо же было прийти сюда!
Он снова услышал в сенях шаги, повел глазами к двери: кого там еще
несет?
Вошел Чернушка. Этого еще не хватало тут! Василь, казалось, влип
глазами в карточку, но не видел ее, ждал: что будет дальше?
Василь заметил: Чернушка, поздоровавшись, сразу обратил на него
внимание, выделил его изо всех.
– И Василь тут! – сказал он, словно обрадовавшись, но Василю от этого
легче не стало.
Даметиха отозвалась:
– Зашел по-соседски, спасибо ему!
– Ты не вчера ли вечером прибыл? – не отступал от Василя Чернушка.
– Вчера...
– Вечером? Уже стемнело, как пришел?
– Стемнело... А что?
– Да ничего. Видел я – кто-то в потемках подходил вчера к хате, -
сказал Чернушка. – Вроде похож на тебя, я аккурат возле хлева был. А
сегодня слышу: и в самом деле прибыл... Так я и подумал, что ты...
Василь промолчал.
– Зашел бы. Я тогда ничего не сказал, – не узнал толком. Не поверил,
грец его... А то ведь, наверно, ты был!
Василь шевельнул плечом, словно хотел отмахнуться:
– Не-ет...
Разговор, к счастью, пошел о Миканоре. Грибок сказал, что Миканор, чтоб
не сглазить, справный с виду, не плохо, видно, на службе было. Миканор
засмеялся:
– Да грех сказать, что плохо...
– Отъелся, как бугай! Выгулялся, – похвалил Миканора Хоня.
– Чтоб гулял очень, не сказать. Бывало, после похода, не секрет, иной
раз и сам и конь под тобой – как в мыле.
– Когда идешь, нога за ногу цепляется? – захохотал Хоня, а за ним -
Алеша и Петро.
– Еле дотянешься, бывало. Опять же – если в карауле стоишь. В мороз, на
ветру как промерзнешь – так, кажется, душа заходится. Кожух такой до пят -
тулуп – давали, как на пост идти. Так и тулуп этот не поможет – все равно
холод проберет...
– Эге, до печенок доймет!
Старый Даметик начал было говорить: это что, вот в Маньчжурии мороз так
мороз, на лету все живое губит, – как в хату ввалилось еще несколько
мужикев. Среди них был и Андрей Рудой, аккуратно выбритый, с тоненькими
усикамикрылышками огненного цвета, в фасонистой городской шапке, – первый
в Куренях политик и оратор.
Рудой подошел последним, поздоровался с Миканором не так, как все,
неловко, по-деревенски, а, сняв фасонистую шапку, чинно поклонился.
Пожимая руку, поздравил:
– Со счастливым возвращением, Миканор Даметьевич!..
Рады вас, так сказать, видеть снова на нашей куреневской почве...
Мужики не впервые удивлялись деликатности его обхождения, но никто не
пробовал подражать ему: не каждому дана такая ловкость.
– Унтер у нас на батарее был, – вспомнил Грибок. – Ну и унтер: кулаки
по пуду! Как даст кому – тот сразу с копыт обземь!.. А теперь, правда, не
бывает, чтобы кого били?
– Пускай бы ударил какой бы ни был командир. Его бы так проучили, что
навек закаялся бы!
– А если, бывает, иной не слушается? – вмешался Хоня. – Командир ему
одно, приказывает сделать что-нибудь, а он – не буду и не буду! Не бывает
разве таких?
– Бывает всякое. Только все равно не бьют никого. Другим методом берут.
Объясняют больше, что к чему. Что значит служба в Красной Армии и кому мы
служим.
– А если он все равно не слушается, – не отступал Хоня, – не судят?
– Судят. А только больше – на сознание бьют.
– Слыхал я, что аж под Минском на маневрах быть приходилось? – опередил
какой-то новый вопрос надоедливого Грибка Андрей Рудой.
– Был. На окружных ученьях.
Андрей Рудой хотел расспросить об этих ученьях, но тут вмешался
Чернушка, перепутал все:
– Как там земля, под Минском?
– Земля как земля, – попробовал было вернуть разговор к ученьям Рудой,
однако Миканор возразил:
– Да и не сказать, чтоб такая, как наша. Намного суше... Болота
попадаются редко, можно сказать, больше – поля, поля да лес. И лес, можно
сказать, другой – чистый сосняк... Очень много холмов. Бывает, как глянешь
с какойнибудь горы, так только и видишь: холмы да холмы, поле да лес. На
сколько хватает глаз...
Хоня спросил:
– Может, такие, как в Мозыре?
– Поменьше. Таких, как в Мозыре, нет! – Миканор сказал это как бы с
гордостью: он служил в Мозыре.
Разговор теперь уже заинтересовал Василя. Никогда за всю жизнь не был
он дальше Хвойного, только раз добрался до Мозыря, который показался такой
далью, словно там был конец света. А людей вон и дальше заносит, и
удивительно – и там земля, и там живут!..
– И как это оно: земля без болота! – будто не поверила Даметиха – Как
это может быть, чтоб без болота!
– От баба! В Маньчжурии так не то что болота, а и кусточка на сто верст
не увидишь. Голо, как на полу...
– У нас, в Михайловке, тоже земля была! Как масло, грец его! Возьми на
хлеб да мажь, – похвалился Чернушка полузабытой Черниговщиной.
– А тут куда ни кинь – болота до болота! – пожалел Губатый Алеша. -
Кочки да жабы!..
– Без жаб там, видно, скучно. – Хоня, а за ним Алеша и Петро
захохотали. – Без таких песен!
– Слышал я, – проговорил Миканор, – один ученый в Мозыре доказывал,
приезжал к нам с докладом: на болоте земля, доказывал, – первый сорт. Без
навоза родить может! ..
– Только осуши – и сей, – поддержал Андрей Рудой. – Особенно любят эту
землю овес, конопля, всякая техническая культура.
– Осуши! Если этим топям конца-краю нет.
– Генерал тут когда-то был вроде, – вспомнил Игнат, отец Хадоськи,
которого за привычку к месту и не к месту вставлять слово "вроде" прозвали
"Вроде Игнатом".
Андрей Рудой подтвердил:
– Исторический факт! Инфанктерии генерал Жилинский.
Личный друг царя...
– Друг он или не друг, не знаю. А только вроде ученый очень, инженер.
Да и то сказать: хоть царя и скинули и генералов вместе с ним, а все ж
генерал – это тебе не наш темный лапоть... Все науки прошел!..
– Науки его были не пролетарские! – возразил Рудой.
– Какие они там ни были, а все ж науки, – сказал Вроде Игнат. – Так он
вроде двадцать лет бился с болотом, поседел, высох как щепка, а чего
добился? Копает, копает, – не он, конечно, а люди приведенные, – а оно,
болото, пока в одном месте выкопают, в другом уже ряской заросло.
– Это ж под Загальем покопали тогда, – напомнил Даметик. – Там, видно,
и следа нет...
Даметиха поддержала:
– Что бог дал, то один бог и переменить может! А не человек, козявка.
– Это вы напрасно, Халимоновна. Передовые ученые еще при царском
режиме, так сказать, о человеке другое учили.
Не говоря о теперешних, о большевиках, учили: человек – не козявка!
– Не знаю, чему они учили, а только козявка был, козявка и есть ..
– Это глядя какой человек! – возразил Хоня. – Один, бывает, – козявка,
а другой – герой!
– Человек – существо. Так сказать, он и мошка и он же – властелин, царь
природы! Это еще поэт Некрасов учил, а также Толстой, Лев Николаевич!
– Человек – мошка и властелин, это правда, – подхватил Алеша.
Миканор сказал:
– Если он один, как колосок, забытый в поле, он, конечно, – не секрет -
все равно что мошка или козявка. А если этих мошек полк соберется или
дивизия, то эта мошка или козявка свет перевернуть может...
– Так то дивизия, а то – мужики, – подумал вслух Хоня.
– Пусть себе и мужики. Если сорганизоваться всем, дружно взяться, будет
все равно что дивизия. Что хочешь одолеет.
– Дружно взяться! Где ж это было видано, чтоб вся деревня дружно
что-нибудь делала?
– Тут кто в лес, а кто по дрова! – как бы пожалел Хоня. Мужики
поддержали его, согласно закивали головами.
Когда все умолкли, продолжая дымить цигарками, Чернушка промолвил
раздумчиво:
– Да оно, сказать, – тут и так, грец его, силы не хватает.
Хоть бы с тем, что в хозяйстве, управиться.
– У других не меньше, чем у нас, забот, – будто не споря, а также
рассуждая, с уважением к старшим, сказал Миканор. – А вот же делают и
другое, себе к добру!.. – Миканор достал из угла газету, развернул. – Вот
пишут: болото осушили – луг сделали.
– Далеко это?
– Да не сказать, чтоб очень: верст пятнадцать, может, за Наровлей. Там
близко наши лагеря стояли, так я, можно сказать, знаю те места. Все такое,
как и у нас. А разве у нас плохие луга можно было бы за Теремоским лесом
сделать?
– Можно-то можно, да вот попробуй... – сказал Хоня.
– Все равно, будто не знаешь наших! – поучительно вставил Грибок.
– Миканорко, не говори чего не следует! – ласково, но твердо сказала и
мать. – Пустое все!
– Почему это пустое? – загорячился Миканор. – Другие ж делают, а мы что
– хуже всех?
Неизвестно, как пошел бы разговор дальше, если бы Чернушка, больше
всего не любивший споров, неожиданно не пошутил:
– Женить тебя, Миканор, видно, грец его, надо!..
Хоня весело подхватил:
– Уж и женить сразу! Дайте хлопцу пока хоть на девок посмотреть,
погулять!
– Охоту согнать! – поддержал Алеша.
Хоня проворно, не теряя удобного момента, позвал Миканора на улицу -
посмотреть, что делается на вечерках, и, возможно, Миканор охотно пошел бы
с ним, если бы Даметиха не возразила:
– Негоже это ему, Харитонко! Тут гости, а он – шасть из хаты, будто они
не по душе... Пусть в другой раз! – Она, будто ожидая поддержки, взглянула
на сына.
Миканор дружески кивнул хлопцам:
– Видно, уж в другой раз посмотрим...
– В другой так в другой! – Хоня встал, сдвинул на затылок шапку,
подмигнул приятелям: – А мы – повалим!
Чтоб девок наших не расхватали!
– Да чтоб не повысохли с тоски без нас! – добавил Алеша.
Когда все трое вышли, в хате умолкли, – казалось, слушали оживленный
разговор сначала со двора, потом с улицы.
После того как голоса утихли, Даметиха громко вздохнула, заговорила с
печалью и восхищением:
– Вот хлопец! – Хоть она не назвала имени Хони, все поняли, кем
восторгается и о ком печалится Даметиха. – Это же надо – беда какая! Матка
– как дерево срубленное, с постели не встает, детей – целое стадо на его
руках, накорми всех, присмотри!..
– И за батька и за матку один – это правда, грец его!
– А вот вроде и не печалится. Вроде и горя мало!
– Не показывает! В себе, следовательно, прячет!..
Снова помолчали. Потом разговор пошел о том, что теперь особенно
беспокоило каждого, – о маслаковцах.
– Откуда они, грец его, повылазили! Повсюду, говорят, тихо стало, а тут
– как змеи, шипят и шипят...
– Болото, известно, – отозвался Даметик. – Всякому гаду в болоте – рай!
Может и сами того не замечая, они говорили теперь тише, будто
остерегались, как бы не услышал тот, кому не следует.
Грибок слова не выжал из себя, сидел неспокойно, невольно прислушивался
к звукам на улице, на которой где-то озоровала, гомонила молодежь.
Василь тоже молчал, как только заговорили про Маслюка, ждал, что не
обойдут его, упрекнут. Приготовился, чтобы отрезать, как надлежит, если
кто-нибудь зацепит его.
– Из-за границы перебрасывают, из Польши. – Рудой поведал как тайну: -
Так сказать, агентура.
– Вроде балаховцы всякие...
– Балаховцы или не балаховцы, а вот же, грец его, и через границу
прошиваются. Мало того– – еще и тут компанию находят!
– И у нас вот с кем-то снюхались...
– Снюхались...
Дымили цигарками, думали о чем-то своем, но разговора о Маслаке уже не
вели: не по душе был разговор этот, рискован, лучше язык за зубами
придержать. Ожили, загомонили наперебой, когда пошли воспоминания,
суждения про войну, про воинскую службу...
Расходились поздним вечером. Тихий, мягкий снег щекотал щеки, налипал
на шапки, кожухи и свитки, казалось, спешил выбелить все. Не только
приболотье – огороды за хлевами были прикрыты эаметью.
– Вроде зима уже, – заметил Хадоськин отец.
– Зима! Только грязи лишней, грец его, нагонит!..
– По предсказанью – таять не должно... – донеслось до Миканора и Василя
уже с улицы.
Миканор стоял на крыльце в расстегнутой гимнастерке.
Подав Василю руку, вспомнил весело:
– Думал я, что ты сказал у колодца Лучше, мол, быть волком, чем овцой.
А по-моему – так лучше быть человеком.
Только, конечно, – Миканор засмеялся, – человеком с зубами!
Василь промолчал. Но, уже лежа на полатях, вспомнил слова Миканора,
подумал: "Человеком или не человеком – все равно, а зубы, конечно, надо
иметь! Без зубов не уцелеешь нынешним временем. Съедят – и не оглянешься."
Вспомнил, что сказал Миканор о болоте, рассудил, как старший: чудак, -
осушить, говорит, болото, луг сделать! Такое в Куренях и во сне не
приснится, если бы и хотел! Мысли перекинулись к разговорам о маслаковцах,
и все внутри у него закипело. "Если б знал, кто их привел бода, задушил бы
гада!.. А узнать можно. Курени – не город какой, одна улица, каждая хата,
можно сказать, на виду. Хорошенько присмотрись – и заметишь что-нибудь,
как бы тот ни крутил. А там только не пожалей времени да не трусь, и до
большего, до всего дойдешь! Не укроется!.. Только бы проследить
хорошечько1.."
3
Синим снежным вечером Грибок ходил по деревне от окна к окну, звал
людей на собрание в Игнатову хату.
Собирались долго, недружно: то ввалится несколько человек одновременно,
один за другим, то за целые полчаса хоть бы кто-нибудь простучал сапогами
в сенях, звякнул щеколдой. Правда, те, что были уже в хате, таким
непорядком не только не возмущались, но будто и не считали его достойным
внимания: сойдясь группками, мужики и парни смолили цигарки, беседовали.
Беседа и жесты были чаще всего неторопливыми, мирными, и причиной тому
была зима: когда и посидеть, поговорить вволю, как не зимой, да еще перед
собранием.
Дым поднимался кверху, облаком повисал вокруг лампы, которая тихо
сипела и мигала.
В каждой группке затевался свой разговор. Иногда он становился еле
слышным, переходил почти в шепот: передавали неопределенный слух о том,
будто Маслакова свора наконец доигралась. Расколотили в пух, кого убили,
кого арестовали, один Маслак, кажется, только и выкрутился. Другие
говорили, что Маслака тоже не то схватили, не то застрелили, но больше
верили тому, что гаду и на этот раз удалось ускользнуть. Неуверенность в
судьбе Маслака будто увеличивала неопределенность самих слухов: где-где, а
в Куренях хорошо знали цену слухам! Потому говорили о банде все же с
недоверием, осторожно и, как обычно, быстро умолкали или переходили на
разные домашние новости или сплетни.
Бородатый Прокоп в своей группке, где сидел хозяин хаты, отец Хадоськи,
и Глушак, тяжело, басовито гудел о том, что кто-то ободрал стог сена в
поле:
– Больше полвоза натаскал, ирод!..
Не большой охотник до бесед, Прокоп говорил тяжело, так, будто воз
поднимал. Тем, кому приходилось его слушать, хотелось как-то помочь ему.
Он и теперь с трудом бухнул несколько слов и умолк – только по тому, как
хмуро поглядывали глаза из-под заросших бровей, видно было, что очень
злится.
– Судить таких надо бы, – заявил Игнат. – В Сибирь ссылать, чтоб не
зарились на чужое...
– Строгости мало. Бога забыли. Разбаловались Все от этого, -
поучительно отозвался старый Глушак.
В углу под образами Андрей Рудой наседал на лысого учителя из Олешников:
– А я слышал, что в Китае, так сказать, революционеры берут верх и бьют
генералов – аж пух летит.
– Может быть. Слухов всяких... полно... – Учитель озирается, как зверь
в западне.
Ему, видимо, нелегко тягаться с куреневским политиком.
Сам он, хоть его порой и величают по имени-отчеству – Степан Власович,
почти ничем не отличается от других мужиков – ни хозяйством, ни одеждой. В
Олешниках у него своя хата, корова, даже конь свой и плуг. Пашет и косит
сам.
Руки у него потрескавшиеся, черные, привычные к земле. Он тут свой
среди своих, хоть это кое-кому и не нравится: разве же это учитель? Вот в
Березовке учитель – пан, а не мужик какой-то...
– А есть, так сказать, известия, – не отстает Рудой, – что гонят их,
генералов этих, к морю и, как догонят, следовательно, потопят всех до
одного...
– Потопят... – Степан Власович расстегивает засаленный кожух, из-под
которого проглядывает холщовая крашеная рубашка, – жарко от куреневского
политика!
– И пусть топят! – весело врывается в разговор Миканор. – Тебе разве
жалко? – смеется он, глядя на Рудого, видимо желая помочь учителю. Но
Андрей шутить не собирается, смотрит в ответ холодно: не лезь куда не
просят.
Однако в разговор вступает Чернушка:
– Дай ты человеку передохнуть! Пристал с этим Китаем!
Китай да Китай! Тут и со своими делами, не то что с Китаем, никак не
разобраться! Вот дай совет, Степан, – спорынья яровые губит. Правда, что
если б синим камнем протравить, так можно было б избавиться?
– Можно синим камнем, – оживает учитель, – а можно формалином. Помогает
хорошо...
Женщины, жавшиеся у кровати, говорили так тихо, что издали почти ничего
нельзя было разобрать. Из неясного гула время от времени вырывался
задиристый голосок болтливой вдовы Сороки, крепкой вертлявой женщины,
которая, переговариваясь с другими, бросала острые взгляды на мужчин, на
все, что делалось в хате. Глаза ее просто бегали, ловили, жаждали
чего-нибудь интересного! Такое внимание к окружающему совсем не мешало
вдове следить за женским шепотком, принимать участие в разговоре. И надо
сказать, что участие это было не лишь бы какое, формальное.
Часто тетка Сорока забивала своим разговором остальных четырех женщин,
которые немели от потока хитроумных поговорок и шуток. Поговорками она
сыпала легко, ловко, без устали, откуда только они брались!
Тому, кто наблюдал бы за женщинами со стороны, могло показаться, что
они готовили какой-то заговор или по крайней мере доверяли одна другой
секреты необычайной важности. А секреты были такие, что у Грибка кто-то
сглазил стельную корову и она ни есть, ни пить не хочет; что Миканорко
Даметиков с почты принес газету, а в той газете написано – через неделю
опять начнется война с поляками; что Ганна Чернушкова уже и смотреть на
Дятликова Василя не хочет...
– Картошку с огурцами уминает, а хлопца такого не желает! Подавай
короля с заморского корабля!
– Завидки на добро глушаковское берут! Мачеха, видно, подговаривает!
– Не мачеха! Поругались они, Василь и Ганна! – возразила мать Хадоськи.
– Эге, поругались! А из-за чего?
Тетка Сорока только собралась было рассказать о причине ссоры, как в
группу женщин втерся озорной Зайчик, завертелся, стал цепляться к каждой,
будто целоваться лез:
– Девочки мои, цветочки! Стосковались, может, без кавалера?
– Эге! Нужен ты нам, старый пень, как вчерашний день!
– А то нет, не нужен, Сорока-белобока? А чего ж ты как на людях, так
"старый пень", а как одни останемся, так и "цветочек" и "ягодка"! -
перебил Зайчик Сороку. – Еще и в осеть на ночь звала!
Мужчины, парни, все в хате глядели теперь на Зайчика, смеялись,
подначивали его и Сороку. Та упрекнула:
– Детей полон двор, а он, бесстыжий, о чем заводит разговор!
У Зайчика детей и правда полная хата, голые, голодные, и сам он
болезненный, худой, щеки ввалились, кожух такой, что и латать нечего -
дырка на дырке, на спине, на рукавах торчат клочья шерсти. Но его будто
ничто не беспокоит – сорвал с лысой головы шапку, лезет, пристает к
Сороке: зачем же приглашала в осеть?
Поозоровав с Сорокой; ввалился вдруг в толпу девчат – одну обнял,
другую чмокнул в щеку, кого-то ущипнул. Среди девчат послышались выкрики,
по Зайчикову кожуху заплясали кулаки. Под эти крики Зайчик с трудом
вырвался от них, кривясь, показывая, как ему больно: крепко побили,
пискухи!
Пристал к группке парней:
– Какой это дурак возьмет себе погибель такую в хату?
– А мы и не возьмем, не будем жениться!.. – весело заявил Хоня.
– Не женитесь, хлопчики – Не будем! Твердое слово дали!
– Батько и матка! Ты смотри, пойдет ли еще какая в твой кагал! За такой
оравой смотреть!
– Сам управляюсь!
Василь сидел с парнями у двери, но почти не слышал ни того, о чем они
говорили раньше, ни того, о чем шутил теперь с ними Зайчик. Даже дружный
хохот их не вывел его из состояния настороженности, в каком он вошел сюда.
Василь впервые после тюрьмы был на гаком большом собрании, ловил на себе
любопытные взгляды, видел, как женщины осуждающе перешептываются. К тому
же он узнал, что сегодня будет разговор и о переделе земли. Это должно
было напомнить людям о его вине, и он боялся: могло при переделе повредить
ему. Беспокойство его сливалось с настороженным ожиданием – вот-вот в хату
могла войти Ганна. Он ждал ее, томился. Давно, чуть не сразу после того,
как увидел, что Ганны здесь нет, заметил Василь, что нет не только ее, но
и Корча Евхима. Можно ли было Василю не думать, что они где-то вместе!
Хата была почти полна народу, когда в толпу у двери втиснулся из сеней
первый Евхимов приятель, здоровенный и придурковатый Ларивон, большой
охотник выпить, а выпивши, подраться. За Ларивоном Василь сразу же увидел
Евхима – почувствовал, как вдруг стало жарко, даже муторно, и торопливо
отвел взгляд в сторону. Не мог смотреть на ненавистное лицо.
Но и не глядя видел, какой он веселый, довольный, и от этого ныло в
груди.
– Раздайся, мошкара! – воскликнул Ларивон, раздвигая парней в стороны.
Плечистый, с красной шеей, по-бычьи наклоненной головой, он сейчас
особенно хорошо оправдывал свою кличку, которой его втихомолку окрестили
люди: Бугай.
– Я говорил, без нас не начнут, – весело промолвил Евхим. – Можно было
б еще посидеть!..
– Вас только и ждали! – закривлялся Зайчик. Он крикнул Грибку: – Уже
можно начинать!
– И правда, – подхватила Зайчиковы слова Сорока, – неужели до петухов
ждать будем, пока соберутся все?!
Как бы разбуженные восклицанием Сороки, все зашевелились, заговорили:
пора начинать! Грибок пошептался с криворотым – от красного рубца, что
прорезал щеку и подбородок, – председателем сельсовета Дубоделом, спросил
у присутствующих:
– Так, может, помолчим немного? И послушаем, что скажет нам начальство
из сельсовета?
– Можно и помолчать... Пусть скажет!.. Тихо вы!.. – пошел говор по
хате. Гомон стал утихать.
Начальство – молодое, с болезненно-костистым, бледным лицом, острыми
плечами, с горячим, смелым взглядом – встало, одернуло широкую гимнастерку
и начало с того, что, во-первых, от Олешницкого сельского Совета
Юровичской волости передало приветствие всем трудящимся деревни Курени.
Дубодел переждал, пока утихли шум и аплодисменты, начатые Андреем
Рудым, объявил:
– Во-вторых, мы приехали, чтобы поговорить с вами о разных делах. О
нашей школе, – он кивнул в сторону учителя, – о налогах, конечно. А также
– и о гребле. Про греблю тут должен был рассказать один из волости, но по
той причине, что он не приехал, опять же буду говорить я...
– Предлагаю сначала заслушать d международном положении, – поднял руку
Андрей Рудой.
Дубодел обвел людей глазами, твердо сказал:
– Международное положение я обрисую, когда буду говорить о налоге и
гребле! Ясно?
Рудой кивнул:
– Ясно.
Но тут скопом набросились на Дубодела, стали жалить другие голоса,
придирчивые, злые:
– А про землю, про передел – ничего? Делить когда?
– Переделили уже!
– Говорили – голову дурили! Обещанки-цацанки!..
– Какое ж теперь разделение?! – крикнул Хоня. – По такому снегу?
– Дождались!
Напрасно Грибок пробовал успокоить людей – гомон, возгласы возмущения,
злость, смех бурлили в хате. Умолкли на минуту только тогда, когда Дубодел
твердым тоном заявил, что землеустройство будет проведено весной. Но не
успел он сесть, как шум закипел снова.
Учителю Желудку пришлось начинать выступление в этом шуме. Говорил он
несмело, тихо, и сначала даже сидящие вблизи от него мало что слышали. На
тех, кто шумел, начали шикать.
– Тихо вы! Дайте сказать человеку! – бухнул наконец Прокоп.
– Уже месяц, как в школе идут занятия, – учителю легче стало говорить,
– а ходят в школу из Куреней только двое – Дятел Соня и Глушак Степан.
– Хорошо ему ходить, имея такого батьку! – перебил Хоня Желудка, и
общий шум снова заглушил слова учителя Василя мало интересовало то, что
говорил Желудок. Куда с большим вниманием следил хлопец за тем, кто
появляется из сеней. Ганны все не было. Нечаянно взгляд его наткнулся на
другую фигуру, и Василь сразу заволновался. Он не поверил, присмотрелся:
нет, ошибки тут не было, в дверях стоял он! Василь невольно насторожился:
вот кто, оказывается, должен быть из волости! Но чего он стоит у двери,
впотьмах, не идет к столу? Прерывать собрание не хочет или желает
послушать издали, незаметно?
– Пусть Степан из богатой семьи, – возражал учитель. – Но ведь в школу
ходят и дети бедняков. Ну вот Дятел Соня из ваших, – Желудок кивнул
головой на Андрея Рудого, Сониного отца. – Много детей бедняков ходят из
Богуславца, из Глинищ. Я уже не говорю об Олешниках. В Куренях больше
всего таких, которые не ходят в школу...
– А из Мокути много ходит?
– Из Мокути тоже не много... – признался Желудок.
– А из Хвойного?
– И из Хвойного. Им трудно добираться...
– А нам легче? Один черт, что из Куреней, что из Мокути!
– Когда мокро, так лучше на тот свет, чем в Олешники ваши!