355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Васюченко » Голубая акула » Текст книги (страница 9)
Голубая акула
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:39

Текст книги "Голубая акула"


Автор книги: Ирина Васюченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)

Громадные ореховые глаза, сухие, но полные неистовой тоски, смотрели на меня в упор. Кажется, я попытался кивнуть. Да не смог. Шея одеревенела. А Завалишина ждала. Казалось, она способна ждать и смотреть так годами, столетиями. И мы оба, точно два соляных столба, навек застынем здесь в немой неподвижности.

– Нет, – прохрипел я, мучительно оживая. – Елена Гавриловна, я обещаю вам, что нет.

Подобие улыбки вновь тронуло ее бледные губы.

– Спасибо, Николай Максимович. Скажите, я могу просить вас… впрочем, да, тайна следствия. Извините.

Она поднялась. Сейчас мученье наконец кончится. Она отпустит мою душу на покаяние – уйдет и больше не вернется…

– Постойте, Елена Гавриловна! – Я не узнал собственного голоса, но это было не важно. – У меня тоже есть просьба. Единственная. Вы не разрешите мне иногда приходить к вам?

Как я мог выпалить эти невероятные слова, да еще в таком исключающем всякое легкомыслие разговоре, поныне ума не приложу. Никогда я не был смел с женщинами. Сказать по чести, это им приходилось быть со мной смелыми. Начиная от Стеши, что когда-то своей рукой заперла дверь, и кончая госпожой Шеманковой, моей нынешней дамой сердца, они всегда выбирали меня сами. А ведь ни одна не внушала мне такой робости, как эта.

Теперь она, едва приметно нахмурив брови, всматривалась в меня, словно я задал ей загадку. Быть может даже, гнусную загадку о плате. Ну да, конечно же, она подумала об этом! С оскорбительной ясностью я понял, что, если потребую, она на все согласится. Согласится, презирая меня.

– Милости прошу, – проронила она безучастно.

ГЛАВА ШЕСТАЯ 

Визит вежливости

Если бы можно было надавать самому себе тумаков, уж будьте покойны, я бы отделал себя, как Бог черепаху! Вспоминая нашу встречу слово за словом, жест за жестом, я ужасался низкому малодушию своего поведения. Что я натворил! Во-первых, вопреки принятому решению не только не разуверил Завалишину, но еще намекнул на какие-то свои возможности, которых в помине нет.

По крайней мере, так можно было меня понять, и она не преминула этой возможностью воспользоваться. Мало того, еще в гости вздумал напрашиваться! Куманек нашелся! Не удивительно, если она меня приняла за форменного подлеца.

Оставить все как есть было немыслимо. Я достал бумагу, чернильницу и одно за другим набросал добрый десяток писем, где объяснял, что следствие все же прекращено впредь до появления новых фактов, признавался в полном бессилии что-либо изменить, винился, клял свое фанфаронство, просил, чтобы она не считала меня таким уж полным ничтожеством… Как будто ей не все равно, ничтожество я или доблестный витязь!

Письма валялись уже и на столе, и под столом, и на диване. Составленные в благородных выражениях, исполненные искренних чувств и похвальных намерений, они вопияли о моей трусости. Она, женщина, не побоялась прийти сюда, не ведая, с кем и с чем рискует столкнуться. Я не таков. Нахвастался, насвинячил, теперь пишу…

Нет, так нельзя. Я должен пойти к ней. В конце концов, этого требует простая вежливость. Отдать визит и честно, без обиняков объясниться – вот единственный достойный выход из положения.

Я собрал письма и запихал бумажный непослушный ворох в мусорную корзину. За окном серел осенний хмурый рассвет.

В тот день я насилу дождался конца присутствия. Бессонная ночь давала о себе знать. Мне никак не удавалось сосредоточиться на работе. Картины предстоящего объяснения с Еленой Гавриловной поминутно наплывали, скрывая от моих воспаленных глаз строки казенных документов.

Под конец ожидание так меня истерзало, что я уже, кажется, ничего не хотел, кроме как покончить с этим недоразумением раз и навсегда, чтобы со спокойной совестью завалиться в свою берлогу спать. Она не дура и должна понять, что моей вины здесь нет. Мне от нее ничего не нужно. Я, благодаренье Богу, привык, чтобы меня считали порядочным человеком. Ни победы Казановы, ни лавры Шерлока Холмса, извините, не по мне.

Извозчика я брать не стал. Пошел пешком, надеясь, что прогулка освежит мою голову и поможет собраться с духом. Отчасти так и вышло. Но улица, где она жила, была так плохо вымощена, что после дождя, моросившего целый день, мне пришлось пробираться там с большою осторожностью, перепрыгивая с камня на камень. От этих прыжков заготовленные фразы перепутались в моем измочаленном мозгу. Когда в ответ на стук дверь дома открылась, я хватился, что не нахожу ни одной.

– Чая нет, – тоном извинения проговорила Завалишина, небрежным жестом предложив мне сесть. – Я не предполагала, что вы придете… уже сегодня. Боюсь, хозяйка из меня никудышная. Хотите молока?

– Хочу, – брякнул я, внезапно ощутив волчий голод. Секундой позже я уже пожалел об этом. Неловко пить молоко и одновременно говорить те вещи, которые я был обязан сказать. А тут еще длинная, хищная, самая что ни на есть ведьминская кошка прыгнула мне на колени, потянулась мордочкой в чашку.

– Белинда, брысь, – без восклицания молвила Завалишина. – Прогоните ее, она бессовестная.

– Белинда? Она же черная, как смола.

– Потому и Белинда. Миша так ее назвал… муж покойный. Это в его духе, – прибавила она, и ее замкнутые черты на миг смягчились.

У меня сжалось сердце от неуместной догадки, каким милым может быть это холодное лицо. Чашка моя между тем опустела. Пора было исполнить то, зачем я пришел. Мешала Белинда: с громким задорным урчаньем она когтила мой рукав. Столкнуть ее на пол? Мне и так придется быть достаточно безжалостным, хорошо бы обойтись хоть без этого грубого жеста…

– Николай Максимович, – совсем тихо произнесла Завалишина, – вы пришли сказать мне, что надеяться не на что?

Фантастическая женщина, она снова пыталась мне помочь! Или скорее, не могла больше видеть моих колебаний, переносить эту пытку неизвестностью, которой я поневоле терзал ее. Уж теперь-то сам Бог велел это прекратить. Всего и оставалось уныло кивнуть головой. Но что тут поделаешь, если моего болванчика опять заклинило.

– Ничего подобного! – Я как бы даже оскорбился таким предположением. – Напротив, я пришел уведомить вас, что собираюсь съездить в Задольский уезд. Хочу на месте посмотреть, не откроется ли что-нибудь новое.

Идея вдруг показалась мне разумной. Настоящая находка! Горчунов обозлится, конечно, да уж семь бед – один ответ. Зато я разделаюсь с этим мучительным недоразумением, не уронив себя перед Завалишиной. Воротясь из Задольска, я с чистой душой смогу сказать ей, мол, «сделал все, что мог, не взыщите». Вслух же, напустив на себя вящую деловитость, я попросил Елену Гавриловну ответить на несколько моих вопросов.

– Вам их уже задавали, но стерпите, прошу вас, это повторение, – изрек я напыщенно. – В нашем деле часто не знаешь, какая на первый взгляд незначительная подробность может оказаться решающей. Будьте, пожалуйста, настолько точны и подробны, как сможете.

Дальше я спрашивал, она отвечала. Я был по-деловому собран, она – послушна, нервно-сосредоточенна, полна молчаливой признательности, которую я впивал всею душой, словно то была долгожданная ласка. С каждой минутой радость видеть и слышать ее преображалась сладко и грозно, становясь недозволенным счастием.

Уходя в ночь с запиской к надворной советнице Снетковой, я уже знал, что погиб, потому что люблю Елену Гавриловну Завалишину, которая никогда меня не полюбит. С ее проницательностью она не сегодня, так завтра поймет, что я ничего не могу и только зря морочил ей голову. И прощенья мне не дождаться.

Так я говорил себе, шлепая в темноте по осенним лужам. Говорил, а счастье, не слушая резонов, разрасталось, заполняя собой дремлющие улицы, напоенный влагой воздух, кроны облетевших деревьев, низкие, уже пахнущие снегом тучи. «Клеопатра, – с тихим блаженным смехом вспоминал я, – Шахерезада! Что он понимает, идиот?»

ГЛАВА СЕДЬМАЯ 

Дорога в Задольск

Назавтра я выпросил трехдневный отпуск без сохраненья содержания (надо было видеть физиономию Александра Филипповича, когда я ему сообщил о своем намерении отправиться в Задольск по «чисто приватной надобности») и безо всякой разумной надежды, зато с абсолютно неразумным предчувствием удачи пустился в дорогу. К счастью, у меня была верховая лошадь. Поселившись в Блинове, я осуществил свою детскую мечту: по сходной цене приобрел пожилую, невзрачную, но еще крепкую сивую кобылку.

Почитай что даром я поместил моего удалого мустанга в просторной конюшне, где обитала серая в яблоках, несколько излишне пузатая упряжная лошадка Горчунова. В ту пору прокурор так благоволил ко мне, что сам любезно предложил приютить мою Гебу, на что я, естественно, с благодарностью согласился. Правда, ныне положение изменилось, и у меня были причины предполагать, что Александр Филиппович сожалеет о своей снисходительности и вид моей клячонки, жующей овес рядом с его Форнариной, всякий раз оживляет в его сердце чувство разочарования.

«Надо будет найти ей другое пристанище», – благоразумно сказал я себе и сделал осторожную попытку ускорить бег, увы, давно уж не юной и не ветреной Гебы. Но она, умница, словно понимая, что путь предстоит неблизкий, продолжала трусить равномерной рысцой, и я почел за благо не спорить. Да и было у меня в тот неуютный предзимний денек занятие поинтересней.

Не то чтобы я мечтал о вдове Завалишиной… то есть мечтал, что греха таить, но не беспрерывно. Меня занимало одно волнующее открытие: я обнаружил, что окрестные предметы обрели новую реальность. Никакого театра теней! Так-то, и пускай Платон возьмет свои тощие умозрения себе.

Все стало настоящим! Крестьянские домишки, скирды соломы, сухой бурьян более не были утомительным сновиденьем. В них таилась бессловесная, но живая и союзная моей душа. Настоящий заяц перебежал дорогу перед самым носом у Гебы. Дурная примета? Вздор. В приметы я никогда не верил. Зато заяц был очарователен в своей пугливой дерзости. Отбежав на несколько шагов, он привстал на задние лапы и глядел нам вслед, чутко поставив подрагивающие серые уши.

Я любил зайца, скирды, избушки… чуть было не подумал даже о любви к отечеству, но выспренность такой мысли рассмешила меня. Я любил Елену Гавриловну…

Нет, здесь, на вольном воздухе, между засыпающей на зиму землей и ветреным тревожным небом «Гавриловне» места не было. Я любил Елену. В ее честь я был готов дать приют в своем сердце и отечеству от финских хладных скал до пламенной Колхиды, хотя ни того, ни другого отродясь не видывал, и целому земному шару. Сердце было огромно, оно вмещало такие малости без труда, оставаясь просторным волшебным дворцом, где жила и царила Елена.

С умилением я представлял, как она идет по невзрачной мокрой улице, переступая с камня на камень. Я уже знал ее поступь, тяжеловатую, но плавную и словно бы неуверенную. Она двигалась, будто человек, ищущий дорогу в незнакомом месте. В ней вообще было что-то нездешнее. Мне вспомнились стихи, воспевающие нездешних таинственных дам. Прежде я был убежден, что это не более чем дань условности, как в сказках, где сообразно этикету молодец всегда добрый, девица красна, а чудо-юдо поганое.

Но Елена… ее тяжелые каштановые волосы, ее крупный выразительный рот и эти рассеянные глаза, умеющие вспыхивать нежданным огнем, такие необманные, вместе с тем были словно бы не отсюда. Трудно поверить, что она взаправду живет в Блинове, топчет здешние разбитые мостовые, месит вязкую осеннюю глину. На фоне глухих заборов и толстостенных приземистых домов этот силуэт слишком тонок, этот профиль слишком высокомерен, а походка слишком робка. Каждое движение, любое слово выдают ее чуждость. Заморская птица с подбитым крылом, вот ты кто. О, ты неминуемо погибла бы здесь! Но я, я никогда этого не допущу…

Задорный собачий лай прервал мои грезы. Четверо разношерстных дворняг с безопасного расстояния буйно объясняли нам с Гебой, какого они о нас мнения. День клонился к вечеру. Передо мной была цель моего путешествия – уездный город Задольск. Над его крышами возвышалась стройная колокольня церкви с голубеющей в сером небе игрушечной маковкой. Дом госпожи Снетковой должен быть как раз напротив.

Я хлестнул кобылу, и она потрусила резвее, словно догадываясь о близости конюшни. Через двадцать минут я уже блаженствовал в теплой, светлой гостиной Снетковых. Обед был выше всяких похвал. Хотя, будь он и плох, я бы все равно не замедлил воздать ему честь, проведя столько времени в седле.

Полный, флегматичный, а впрочем, по-видимому, далеко не глупый Снетков, потолковав со мной о губернских новостях и недавнем провале «Фауста», о коем уже был наслышан, извинился и, сославшись на головную боль, оставил нас с Юлией Павловной вдвоем. Мне показалось, что он избегает разговоров о драме, разыгравшейся под его кровом, предоставляя супруге самой разбираться в сих тягостных материях.

«Чисто мужская политика, – подумалось мне. – Экие мы, право, бабы…» Острое ревнивое сочувствие к Елене, принужденной сносить грубое несовершенство окружающих, сделало меня в те дни весьма суровым ко всему роду людскому вопреки беспрестанно возникающему желанию заключить оный род в объятия за то, что все же она некоторым образом к нему принадлежала. Кто посетует на меня за такую непоследовательность, никогда не был подлинно влюблен. Что взять с бедняги?

ГЛАВА ВОСЬМАЯ 

Суждения госпожи Снетковой

Юлия Павловна была прелесть, то, что называется «душечка». Возможно, я пленился бы ею, будь она хоть беззубой и плешивой, за то одно, что Елена числила ее своим другом. Но передо мной сидела уютная молодая женщина: маленькая, полная, с трогательно вздернутыми короткими бровками и круглыми горячими глазами, взирающими на мир с каким-то требовательным сочувствием. Вот уж кому и величайшие умы Вселенной не смогли бы втемяшить разную гиль относительно призрачности бытия!

Моя персона, похоже, внушила Юлии Павловне живейший интерес. Когда я понял, что чувство это отнюдь не праздное и весьма связано с желанием составить счастие подруги, моя симпатия к госпоже Снетковой еще более возросла. Напрямик высказывать свои матримониальные прожекты Юлия Павловна, конечно, не стала: как-никак она была образованной дамой, посещала Бестужевские курсы, да и умом Господь не обидел. И все же безудержная пылкость нрава делала Снеткову прямолинейной до наивности. Подчас это бывало, наверное, утомительно. Однако мне в моем положении порывистость Юлии Павловны как нельзя более импонировала.

– Вы не знаете, как я люблю Леночку! – говорила Снеткова. – Она такая прекрасная! Это изумительное сердце… Нет, разве можно рассказать? И что за участь! – Круглые глаза вспыхнули негодованием. – Может ли так быть, чтобы судьба только и делала, что преследовала лучших? Самых возвышенных, благородных… Эта нелепая гибель Михаила… Вы не были знакомы? Нет? Превосходный человек! Он боготворил Лену. Да разве можно ее не любить? – Она воззрилась на меня с почти гневным нетерпением.

– Конечно, нельзя, – смеялся я, ровным счетом ничем не рискуя.

– Нет, вы не улыбайтесь! Ох, мужчины несносны, так и норовят все на свете обратить в шутку! А тут – какие шутки, я вас спрашиваю? Когда мы вернулись в дом, а Мишеньки нет… Она ведь назвала мальчика в память отца… Да, так мы входим, спровадили наконец этого пьянчугу Игната, ему, видите ли, примерещилось, будто он в кабаке – ломится в дверь и вопит: «Человек, водки!» Мужа, как на беду, не было. Лена первая вышла, думала его утихомирить. Она как бы свою вину чувствовала, все же Игнат – кучер старухи Завалишиной, а она ее свекровь, хоть и ведьма, а родня… О чем это я?

Заметив, что я любуюсь ею, все откровеннее смеясь, Снеткова сокрушенно сжала ладонями свои румяные щеки и попросила:

– Вы, Николай Максимович, пожалуйста, прерывайте меня без стеснения. А то я, бывает, так заговорюсь, что и сама не чаю из этих дебрей выбраться. Болтливость, – вдруг прибавила она сентенциозно, – большой порок.

– Продолжайте, – подбодрил я.

По протоколам мне были известны подробности исчезновения мальчика, но тепло уже как бы не вовсе чужого дома и это милое созданье, с такой доверчивой непосредственностью принимающее меня в круг близких людей, – все было так чудесно, что хотелось продлить… Однако когда Снеткова стала рассказывать, в какое состояние пришла Елена Гавриловна, не найдя Миши в кроватке, меня пробрала жуть.

– Она стала как безумная. – При одном воспоминании кровь отхлынула от щек рассказчицы. – Мы даже боялись, что она никогда больше в себя не придет. Я тогда хотела у нас ее оставить, нельзя же, чтобы в желтый дом… Никита Иваныч заспорил было, но тут уж я… – Карие ласковые глаза возмущенно потемнели. – В общем, он сразу понял, что действительно нельзя! А она едва стала опоминаться, как тут же засобиралась. Больная еще совсем, а все равно ни в какую: пора и пора. Упрямая… – На лице Снетковой выразился испуг: как же она выдала возможному жениху столь опасную тайну? – Да не упрямая, я не то… добрая! Не хотела нас стеснять, понимаете?

Юлия Павловна помолчала, взволнованная воспоминанием, и грустно сказала:

– А теперь она никогда уже не приедет. Так мне кажется, типун мне на язык, конечно, а только… Слишком ей здесь было больно, понимаете? Она просто не сможет. А я к ней не могу: дети еще малы, да и Никита Иваныч как дитя, вы не смотрите, что вид у него такой важный. – Она вздохнула. – А как подумаю, что мои Шура и Леля там же были, их ведь тоже могли… Ужас, что только не приходит человеку в голову, правда? Скажите, у вас тоже бывают мысли вдруг до того жестокие, что в них никому-никому на свете признаться нельзя?

Я догадался: она не решалась признаться в своей радости, что беда, пройдя совсем рядом, обрушилась на Мишу, а ее крошек миновала. Однако если так…

– Юлия Павловна, вы сказали, что ваши дети находились в той же комнате?

– Конечно, в детской, где же еще? Туда для Миши третью кроватку поставили, на ней теперь Шура спит, Леля на Шуриной, а на самой маленькой Андрюша.

– А кроватки как стояли? – про себя дивясь, что в протоколе об этом ни слова, опять перебил я. – Чья кроватка была ближе к дверям, это вы помните?

Она удивленно подняла брови:

– Мишина, разумеется. Если бы нет… то есть, я хочу сказать, они же, наверное, спешили. Они ближнего ребенка должны были похитить, разве не так?

– Так.

Ниточка опять оборвалась прежде, чем я мог поймать ее. Если бы кроватки стояли по-другому, это могло означать, что похитителя интересовал именно Миша. Но нет, ничто не указывало на подобное предпочтение. Выбор жертвы был, видимо, случаен.

Не рассчитывая узнать здесь еще что-либо полезное для следствия, я вновь перевел разговор на предмет, занимавший меня сейчас более всего:

– Вы давно знакомы с Еленой Гавриловной?

– Лет пять… нет, уж почти шесть. Я, знаете, училась в Москве на Бестужевских курсах. А Володя, это мой брат, в Польше служил. Он такой милый, но шальной. К игре пристрастился. Мама все Николе Чудотворцу молилась, чтобы вразумил его. А он чем дальше, тем хуже проигрывается. Помню, телеграмма пришла из Варшавы: «Вышли триста рублей, не то застрелюсь. Покойный Владимир». Снеткова засмеялась, потрогала кончиками пальцев вновь жарко разгоревшуюся щеку и покачала головой:

– Нехорошо о своей семье такое рассказывать. Бог знает, что вы теперь о нас подумаете. Но я только потому, что вы от Лены. Это радость такая, что и сказать не умею. Мне уж кажется, будто мы сто лет друг друга знаем!

– Мне тоже, – от всего сердца признался я. – Прошу вас, Юлия Павловна, не лишайте меня своей доверительности. Клянусь, ваши тайны умрут в этой груди!

– Ну вот, опять вы надо мной смеетесь!

Как ни хотелось Юлии Павловне выдать любимую подругу за меня замуж, наш тет-а-тет, молодость, взаимная симпатия, уездная скука – все побуждало ее кокетничать напропалую. Не будь мое сердце столь основательно занято, кто знает, возможно, я и поддался бы ее чарам. И, весьма вероятно, получил бы суровый отпор. Дамы такого склада часто флиртуют бескорыстно, из одной любви к искусству.

– Говорите же! «Покойный Владимир» – и что дальше?

– О, мама… Она, видите ли, хоть и набожна, но нрав у нее ужасно вспыльчивый…

– Вы на нее похожи, не так ли?

– И совсем не так! Ну, разве что самую малость… А будете перебивать, так я и рассказывать не стану! Мама икону сняла, перед которой молилась, к лавке ее привязала и высекла, можете себе представить?

В иное время я, по своему обычаю, впал бы в скорбное раздумье: «Какая, дескать, страна, какие судьбы! Эта мамаша, невежественная помещица-самодурка, с одной стороны, а с другой-то Бестужевские курсы, яркий, независимый нрав, темперамент чертовский – и вся эта гремучая смесь замкнута в тесном быте уездного городка! Какими драмами чревата столь монотонная жизнь для подобного существа!» и пр. Но сейчас я только посмеялся с нею вместе. Она продолжала:

– Вот после этого мама решила, что надобно мне с тетушкой – она у нас безотказная, благо своей семьи нет – в Варшаву поехать, пожить там, чтобы Володя под присмотром был. В мое влияние на него она свято верила, а уж коль скоро Никола Чудотворец подвел… Спорить с мамой бесполезно. В Варшаве при филологическом факультете университета тоже женские курсы есть, там мне и пришлось свое учение заканчивать. Как же я плакала, когда с подругами расставалась, с бестужевками! У меня там тоже славные подруги были. Но с Элке никого не сравнишь!

– Элке?

– Ах да, вы же, наверное, не… – Снеткова огорченно уставилась на меня, короткие пушистые бровки стали совсем уж домиком. Похоже, она опять проговорилась о чем-то таком, чего мне не полагалось знать.

Я ободряюще улыбнулся ей:

– Юлия Павловна, поверьте, я бесконечно… да, бесконечно уважаю Елену Гавриловну! – Возможность произнести эти слова открыто оказалась так сладостна, что дух захватило, и я, без вина пьянея, прибавил: – Не смею судить о ее чувствах, но я восхищаюсь ею, она мне так дорога, так…

Тут я прикусил язык, сообразив, что подруги, вероятно, переписываются. Госпожа Завалишина не давала мне ровным счетом никакого повода эдак развязно намекать на якобы существующую между нами короткость. Как быть теперь? Умолять Снеткову о молчании? Бесполезно, выйдет только хуже… Занятый этими опасениями, я совсем было запамятовал, на чем мы остановились. Но тут Юлия Павловна с удовлетворенным вздохом произнесла:

– Вот хорошо! Как я рада, что с нею есть преданный друг! Тогда я вам все скажу, не страшно, да? Она ведь еврейка… вас это не шокирует? А то у меня, знаете, у самой сначала было предубежденье… от мамы. Она не злая, вы не думайте, просто… ну, темная. Ее уж не переделаешь. Зато когда я Элке узнала и еще там некоторых в Варшаве, ее друзей, мне даже показалось, будто лучше евреев и людей нет. Тоже, скажу вам, неправда! Все одинаковые, если разобраться. Вы согласны?

Я был согласен. Кстати, становилось понятнее и ожесточение помещицы Завалишиной, люто невзлюбившей невестку. Тоже, поди, из таких, что и святому готовы горячих всыпать, ежели не потрафит…

– А что за женщина ее свекровь? – спросил я, все глубже погружаясь в расследование, весьма далекое от того, ради которого я прибыл в эти края.

– О! – вскричала Снеткова. – Настоящий феномен! Угадайте, сколько лет она проходила в невестах? Все до венчанья не могли дотянуть. Поссорится с женихом, выгонит прочь, потом год-другой пройдет, помирятся, снова день свадьбы назначают. Да не тут-то было – опять разрыв…

– Женихи менялись?

– Представьте, нет! Это все один и тот же. Она хоть и собой была не дурна, и с наследством, но ее же норов всей округе известен. Никто, кроме одного доктора, на подобное не рискнул.

– Однако замуж она все же вышла! И за кого?

– Да за доктора же. Они в свадебное путешествие отправились, а через две недели уж вернулись. Врагами! Так и не помирились больше. И знаете почему? Она в путешествии простудилась. Ну, он стал ей легкие прослушивать, а она смолоду ужасно худая была. Он не в добрый час и пошути: «Ну, – говорит, – Таня, у тебя не спина, а Гималайский хребет!»

– И что?

– И все! Конец! Мишу растила без отца, так они друг друга и не узнали. Доктор, правда, вскорости умер. Но историю их ссоры не скрыл. Наверное, она потому его и не простила. В уезде, кто постарше, до сих пор ее за глаза Гималайским хребтом зовут. Хотя какой уж там хребет? В ней теперь пудов семь…

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ 

Розовая лента

С утра, едва продрав глаза и наскоро перекусив, я поспешил в полицейский участок. Как ни мила госпожа Снеткова со своими рассказами о Елене Гавриловне, я должен был сделать все, что от меня зависело, чтобы, если суждено воротиться в Блинов ни с чем, хоть совесть была спокойна.

В участке меня приняли до неприятности подобострастно, отчего я скоро стал чувствовать себя этаким погрустневшим Хлестаковым. Легко ли: чин из губернии, товарищ прокурора! На все мои расспросы отвечали преувеличенными жалобами на тяготы службы, бестолковость местного населения, среди которого и свидетеля путного не найдешь, до того народ невежественный да пьяный. Я совсем было собрался прервать эти пустопорожние сетования, памятуя, что Юлия Павловна просила быть пораньше, когда полицмейстер, продолжая ту же речь, с унылым негодованием воскликнул:

– Или взять историю с объездчиком Леоновым и розовой лентой! Попил же он, бестия, нашей кровушки! Как стряслась беда с завалишинским младенцем, месяц уж целый прошел, дитя будто в воду кануло – никакого следа, хоть плачь. Вдруг городовой доносит: лесной-де объездчик Леонов в кабаке разоряется, что он и есть самый доподлинный свидетель. Он, мол, в лесу ленточку нашел, какие у детей бывают. Мы, понятно, тотчас налегли на объездчика. Он, свинья этакая, сидел тут, будто барин, развалившись: добрый час описывал, как он спьяну топором палец рубанул, как нарывать стало, а он в лесу, верхом, до дому далече – хоть завязать было бы чем! Тут-то и углядел он ленточку розовенькую. («Я еще тогда удивился, у мальчика ж голубая должна быть», – ввернул полицмейстер, давая мне возможность оценить его аналитические способности.)

– Да-да, вы очень точно подметили, я то же подумал, – пробормотал я, Бог весть отчего разволновавшись. Ведь уже ясно было, что с этой лентой какая-то чепуха, он о том же и толкует, что с таким народом недоразумений не оберешься.

– Уезд у нас тихий, – самодовольно продолжал полицмейстер, – служим мы, скажу не хвалясь, исправно, порядок есть. Ну, подерутся когда спьяну либо мужик бабу поучит, это уж как водится, но чтобы дворянское дитя средь бела дня без следа сгинуло, такого никто не упомнит. Все, понятное дело, на этого похмельного болтуна любуются, аж наглядеться не могут. Писец протокол строчит, едва поспевает, как бы деталь важную не упустить. А он знай чешет, подлец, как по писаному: обрадовался, мол, да с коня слез, да палец завязал, и как, благодаренье Создателю, враз полегчало… Полегчало ему! – Мой собеседник сардонически хмыкнул. – Тут его, само собой, спрашивают: «Где ж лента? Твой долг ее тотчас следствию представить!» – «Буду я, – говорит, – дрянь такую беречь! В отхожее место кинул, и вся недолга». Так мы, поверите ли, уж собрались отхожее место раскапывать, только бы драгоценную улику выудить. «Веди, – велю ему, – показывай, куда твоя лента упала!» А он в ответ: «Так оно ж, вашбродь, поди, истлело давно. Чай, год уж прошел с лишком». Мы так и сели. «Почему год? Откуда вдруг год, когда месяц только сравнялся?» – «Про это мне, – говорит, – ничего не ведомо, а ленту я о прошлом годе после Рождества нашел невдалеке от дома помещика Филатова. Еще подивился, что детей там никаких вроде не упомню…» – Полицмейстер крякнул. – Ну, тут ему пришлось не так еще подивиться, когда городовые его в толчки из участка выперли.

«Девятьсот десятый… После Рождества… Исчезновение дочери титулярного советника Передреева… Ну да, город Верхнее Донце, соседний уезд… наконец-то!»

– Могу я видеть этого Леонова?

– Позвольте, виноват, видеть-то его немудрено, да он в беспамятстве-с, – подал голос городовой. Он торчал тут же, но до сих пор старался быть незаметным. Физиономия у городового была плутовская, но смышленая. – Горячка-с у него, вашбродь, от неумеренного пьянства-с. Помрет, надо думать, на этих днях.

– А до поместья Филатова далеко ли?

– Порядком-с… Позвольте, я растолкую?

– Толкуй, – сухо разрешил полицмейстер. Он враз утратил все почтение ко мне, едва услышал, что я хочу поговорить с объездчиком. Опытный служака распознал во мне дурака, причем дурака того несчастливого сорта, какой не может иметь веса в губернии. Опасаться меня ему не приходилось, зато он уж при случае намекнет кому следует, что-де мой визит был суетлив и бесполезен, можно только удивляться, как Александр Филиппович терпит возле себя такого легковесного субъекта, ничего не смыслящего в деле.

Не важно, пусть его. Я сосредоточился на объяснениях городового. Выходило, что ехать мне предстоит по местности достаточно пустынной, однако, если отправлюсь тотчас, есть надежда прибыть к Филатову еще засветло.

Я поблагодарил городового за предупредительность, отчего презрение, изображавшееся на лике полицмейстера, еще более сгустилось, и со всех ног поспешил к Гебе.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ 

Труп в оранжерее

Когда поутру мы с Ольгой Адольфовной явились в контору, нас ждала новость, если вдуматься, не столь приятная. Едва нас увидев, Аристарх Евтихиевич вместо приветствия провозгласил:

– Уважаемые! Мирошкина снимают!

– Переводят вроде бы куда-то, – поправила Домна Анисимовна, притихшая и печальная.

– Он не оправдал возложенного на него высокого доверия, – мрачно прогудело из-за шкафа.

Ольга Адольфовна заметила с легким беспокойством:

– Интересно, кто же теперь станет его оправдывать?

– Это не нашего разума дело, уважаемая, – одернул ее Аристарх Евтихиевич. В последнее время она стала уклоняться от редактирования Миршавкиных опусов, и благоволение к ней поэта заметно иссякало.

Итак, больше не будет смешной троицы: Мирошкин, Марошник и Миршавка. Достаточно изъять любое из трех составляющих, и весь комизм начисто пропадает. Неужели из-за этого мне так неприятно «падение» товарища Мирошкина? Вздор! Так почему же я не рад? Мирошкин скучный, неотесанный, мелочно раздражительный тип, что за смысл сетовать на его уход? Или я до того раскис, что любая перемена рождает во мне одно глухое беспокойство? На что мне сдался этот статус-кво?

Однако боюсь, что на сей раз все присутствующие разделяют мое кислое настроение. Как ни странно, только Миршавка, наилучшим образом ладивший с Мирошкиным, выглядит довольным. Корженевский и тот почитай что без злорадства прошелся насчет «высокого доверия». Не значит ли это, что в душе каждого из нас подспудно живет ожидание худшего, одного только худшего? Э, что за бред! Съели Мирошкина, и на здоровье, приятного им аппетита. Хоть и был он маленькой собачонкой, а все из той же своры. Теперь другого пришлют, тоже, поди, не медведя на воеводство. Медведю здесь делать нечего. Стало быть, все еще может обернуться не так уж плохо. И наконец – что мне Гекуба?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю