Текст книги "Голубая акула"
Автор книги: Ирина Васюченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)
– Почему вы отказались лечиться у Подобедова? – спросила она.
Прямота… ну да, конечно, тоже характерное свойство. Она внушала мне то глубоко почтительное сожаление, какое, должно быть, мог вызвать последний оставшийся в живых воин разбитой, но доблестной рати. Или Ламанчский рыцарь, лишенный даже оруженосца.
– У вас есть причина, чтобы мне не отвечать?
– Нет-нет, прошу прощения. Подобедов? Он, знаете ли, все морочил мне голову. Стоит задать ему прямой вопрос о собственном состоянии, как он тотчас расскажет вам притчу о превратностях бытия и бренности всего земного. Я все ждал, что запас этих поучительных сюжетов когда-нибудь истощится и он волей-неволей скажет мне правду. Но он оказался неисчерпаем, по крайней мере, запас моего терпения истощился раньше. А между тем из третьих рук я слышу, что он диву дается, как я еще дышу. Если вас это тоже удивляет, надеюсь, вы скажете прямо.
– А знаете, – возразила она неожиданно, – я Подобедова понимаю. У вас сложный случай. Можно, я тоже расскажу вам притчу? Но не бойтесь: потом я отвечу на все, что хотите.
Заинтригованный, я попросил:
– Давайте!
– Это случилось в годы войны. В один недобрый час в нашу клинику доставили царицу сартов. Их пригнали сюда на какие-то работы, связанные с войной. Они не позволили угнать только молодых и сильных: всем племенем с места снялись. Русский язык они знали плохо и, наверное, поэтому называли свою предводительницу царицей. Впрочем, для них-то она значила куда больше, чем Александра Федоровна… У нее был перитонит, штука страшная. Мужчины умирают всегда. Но женщинам иной раз удается помочь.
Впрочем, эта больная была плоха – надежды почти не оставалось. А сарты окружили меня – живописный такой народ, глаза как угли, вид не то воинственный, не то просто разбойничий – и говорят… то есть один говорил, другие языка не знали: «Вылечишь – ковер большой получишь, цены ему нет. Умрет царица – убьем».
Это было похлеще подобедовского парнишки. Однако Надежда Александровна продолжала рассказывать ровным голосом, без испуганных ужимок и восклицаний:
– Естественно, я подумала, что приходит конец. Но бежать было некуда. И что я за врач, если убегу? Сверх ожидания и операция прошла удачно, и послеоперационный период протекал хорошо. Единственное, что оказалось невозможно, – это не пропускать в палату сартских старух. Они так и лезли, не понимая возражений или не желая их понимать. Вероятно, они нам не доверяли. Да после того, что сделали люди нашего племени, силой пригнав их сюда, иного отношения мудрено было ожидать.
Она вздохнула, провела по лбу красивой, но, видимо, не по-женски сильной рукой:
– Как я их просила не проносить к больной еды и питья! Переводчик им что-то говорил, они кивали, казалось, соглашались… А царица-то на поправку идет! У меня гора с плеч, я, грешным делом, уже и место выбрала на стене, куда сартский ковер повесить…
– Но случилось что-то непредвиденное?
Надежда Александровна покачала головой:
– Да все я предвидела. Боялась, только сделать ничего не смогла. После такой операции диета строжайшая. А проклятые ведьмы умудрились-таки ей арбуз протащить. Угостили любимую царицу! В несколько часов сгорела, не старая еще женщина…
– Как же вы уцелели?
– Я и сама не сразу поняла как. Убеждать их, что она погибла от арбуза, было безумием. Я даже не пыталась: все равно бы не поверили. Наверное, меня то спасло, что я накануне из осторожности сказала им так: «Если царица в три дня не умрет, будет жить». Они решили, что я наделена пророческим даром: как сказала, так и свершилось.
Рассказчица внимательно посмотрела мне в лицо, словно сомневалась, пойму ли, и продолжала со странным выражением:
– Я ее часто вспоминаю, царицу эту. Мы ведь с ней, два чужих человека, даже языка друг друга не зная, были вместе на краю гибели. И зависели одна от другой смертельно. Сарты не шутили… И однако она погибла, хотя, по всему, уже должна была выжить. А я жива, хотя после ее смерти мне не на что было надеяться. Как вам это покажется?
– Вы фаталистка, – заметил я.
Фатализм плохо согласовался с тем психологическим портретом, который я успел создать в своем воображении. Что ж, видимо, я ошибался. Впрочем, она возразила:
– Вряд ли. Но, знаете, врачебная практика хоть кого превратит в фаталиста. Бывает, пациент чахнет, чахнет, умрет в конце концов, а отчего, так и не понятно. Недавно был у нас случай… инженер один, малый отличный, вся больница его успела полюбить. А не спасли. И даже чем болел, определить не смогли. Вскрытие ничего не показало. Можете себе представить: ни-че-го! Сам академик Воробьев загадкой заинтересовался, два месяца кромсал нашего пациента – все чисто! Ни в легких, ни в брюшной полости, ни в мозгу ничего подозрительного, сердце здоровое – позавидовать можно. Да ведь человек-то скончался. А иной весь источен, от организма почитай ничего не осталось, а все жив…
– Вы хотите сказать, что мой случай именно таков?
– Ну… в общем-то да, – отвечала она, преодолевая некое внутреннее сопротивление. – У нас не принято говорить больным подобные вещи. Но по опыту я знаю: есть люди, которым не надо врать. И сама не хотела бы, чтобы мне врали, если что… хотя медик о себе и так всегда все понимает. Так вот: Подобедов ни сном ни духом не виноват. Ну, не знал он, что вам сказать. И я не знаю. Коль скоро вы живы до сих пор, сколько вы еще проживете, угадать невозможно. Это почти чудо. Как прикажете вычислить продолжительность действия чуда?
В глубине души я предполагал нечто в этом роде. И все же странно… Я живу, хотя давно бы жить не должен. Как Миллер?..
– Вы верите в бессмертие души?
– Нет. Точнее, я равнодушна к нему. Видите ли, я вся по сю сторону. Если даже там что-нибудь есть, оно не соблазняет меня и не пугает. Оно мне чуждо. Следовательно, я там была бы уже вовсе не я. Тогда чье это бессмертие?.. Впрочем, мне встречались очень достойные люди, смотревшие на этот вопрос совершенно иначе.
Всю жизнь я охотно выслушивал и расспрашивал, привыкнув помалкивать о своем, так как не ждал понимания. Но в последнее время стал что-то несообразно болтлив. Недавно ни с того ни с сего Муравьеву лишнего наплел, теперь ей:
– А если бы я сказал вам, что слышал от человека, которому абсолютно доверяю, об истории… гм… когда в наши дни некто, подобно оборотням и вампирам старинных преданий, после своей смерти продолжал… э… видимость жизни среди людей, причем успел натворить чудовищных преступлений?
– Прекрасный сюжет! – Эта милая женщина засмеялась так весело, что у меня полегчало на душе, как будто ее здоровое неверие делало небывшим то ужасное, что мне довелось пережить. Потом, по-детски подперев щеку рукой, она призналась: – Люблю сказки! Чем страшнее, тем лучше… Знаете, у западных славян есть поверье, будто прекрасные жестокие лесовички могут притворяться обычными девушками. Их единственное отличие – страшная кровавая рана между лопатками. Но под платьем ее не видно, и юноши, привлеченные волшебной красотой этих созданий, ищут их взаимности. Когда же лесовичка окажется с влюбленным наедине, она перегрызает ему горло и выпивает кровь. Как вам это нравится, ди-тя?
Только услышав это странное обращение, я сообразил, кто передо мной. Железнодорожная насыпь, насильник-бродяга, удар камнем…
– Почему вы меня так называете?
– Извините. Не обращайте внимания. Когда я была маленькой, мой дедушка часто обращался ко мне так. А я его ужасно любила. Мне казалось, это самое хорошее слово. Вот и привыкла всех так называть, кто мне… ну, по душе. Это как нервный тик. А насчет блуждающих покойников, есть же испытанный рецепт. Ваш знакомый, достойный всяческого доверия, должен был проткнуть вурдалака осиновым колом!
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Разрыв
Чудовищный конец Миллера потряс меня меньше, чем можно предположить. У человеческого сознания есть свои способы самозащиты. Природа приберегает их на случай нашего столкновения с явлениями, чья суть не поддается постижению. Сознание как бы немеет, и мы движемся, говорим, действуем словно во сне, до поры не ища причин и следствий происходящего.
Так было и со мной. Меня попросту оглушило. К тому же предшествующие переживания, сами по себе достаточно необычные и многочисленные, настолько утомили мой разум и притупили остроту ощущений, что я воспринимал реальность сквозь густое марево усталости. Когда полицейские топтались в дверях комнаты, где произошла драма, колдовали над костями, полотенцем, халатом и особенно потом, когда с меня снимали первый, но, увы, далеко не последний допрос, мне самым вульгарным образом хотелось спать.
О немедленном возвращении в Блинов и речи не могло быть. Расследование странного события настоятельно требовало моего присутствия в Москве. И снова увы: присутствовал я там уже не в роли служителя Фемиды, но свидетеля, чье положение крайне щекотливо. Из таких свидетелей весьма часто получаются подозреваемые, а там, как знать, и подсудимые, и приговоренные.
Следователь, что занимался сим делом, не преминул дать мне это понять. Как юрист я не мог не признать, что его позиция не лишена основания. Как человек… Впрочем, кого я интересовал в этом качестве?
Я ведь мог быть и душегубом, разыгравшим мрачную комедию, чтобы скрыть совершенное мною убийство ни в чем не повинного Ивана Павловича Миллера, чье тело я заблаговременно упрятал, подменив, по выражению следователя, «этой трухой». Мог, напротив, оказаться его сообщником в гнусных деяниях, во имя какой-то пока неясной цели задумавшим тот же фарс, но уже вместе с подельником. Наконец, в лучшем случае я являлся полоумным самодеятельным сыщиком, каких профессионалы терпеть не могут, и не без оснований. Случайно напав на след преступника, я спугнул его и заставил заметать следы таким экстравагантным способом.
Так или иначе, объяснения мои были по большей части голословны и на трезвый взгляд следователя более чем сомнительны. Лакея, открывшего мне дверь, найти так и не удалось, а это был единственный свидетель, способный подтвердить или опровергнуть мои сумасшедшие показания. Что до разбитого аквариума, дохлой рыбины и скелета в халате, следователь, разумеется, не считал их достаточным основанием, чтобы поверить в подобные россказни.
Мне бы не избежать ареста и по меньшей мере предварительного заключения, если б не спасенная мною девочка. Она-то была жива, реальна и к тому же числилась в розыске. Ее отец, священник одной из окраинных церквей, уже два дня, как сообщил в полицию об исчезновении своей годовалой дочери Натальи Добровольской.
В ответ на запрос московского следователя из Блинова пришел ответ, что в день, когда Наташа была похищена, я не покидал города. Добрую службу сослужил мне и последний разговор с Горчуновым, такой тягостный и, казалось, бесполезный. Александр Филиппович подтвердил, что я действительно долгое время по собственному почину выслеживал Миллера и в Москву отправился именно с этой целью. Ни поручения, ни даже разрешения на подобные действия я не имел, но о своих намерениях предуведомил официально.
Приход из Блинова благоприятного для меня ответа, да, вероятно, и некоторые сведения, полученные следствием о загадочной личности Миллера, привели к тому, что представители власти стали разговаривать со мной в более приемлемом тоне. Но я чувствовал, что все-таки остаюсь в их глазах неприятным, подозрительным чудаком и даже в каком-то смысле мы с покойным Иваном Павловичем одним миром мазаны.
«Ну и странные бывают субъекты!» – читал я на гладких замкнутых физиономиях чиновных особ. Скажу не хвастаясь, меня это тогда уже мало трогало. Средоточие моего бытия находилось вне понимания и досягаемости этих людей. Они могли надоедать, утомлять порой до изнеможения, но ранить – нет. Одно было худо: меня все не пускали в Блинов. Разрешение обещали дать, но откладывали снова и снова – на два дня, на три, на один. А для меня эти дни были веками разлуки.
Понимая, как тревожится Элке, я послал ей за это время три письма. Я писал, что всякая опасность миновала, в Москве меня удерживают дела исключительно бюрократического свойства и я поспешу к ней, едва они меня отпустят.
Вдаваться в детали и изъясняться письменно в чувствах я не хотел. То, что мне предстояло ей сообщить, было слишком страшно. На фоне подобных новостей элементарный такт велел воздержаться от описания собственных любовных экстазов. Мне ведь предстояло сказать матери, что сумасшедший негодяй, оборотень-мертвяк скормил ее ребенка акуле…
Гораздо больше, чем о своих ответах приставучему следователю, я в те дни думал о том, как поделикатнее, но без лжи преподнести Елене кошмарную новость. Плодом моих размышлений стала следующая версия. Миллер мертв. Я явился к нему, у нас произошла схватка, и я убил его, успев спасти последнего из похищенных младенцев. Миллера интересовали девочки, их участь, когда они попадали в его руки, была ужасна, но я не вижу смысла рассказывать об этом подробно. Что до Миши, его это, по всей вероятности, не коснулось. Он был похищен по ошибке, случайно, а когда недоразумение разъяснилось, его, очевидно, подбросили кому-нибудь, или он попал в сиротский приют. Мы не оставим попыток найти его, но теперь… Элке, будь моей женой! Я полюбил тебя с первой минуты, и так далее до бесконечности…
Мечтая о будущем счастье – награде, что причиталась мне за достохвальную неустрашимость в испытаниях, я бродил по Москве, хмельной от весны и усталости. Зашел к Сидоровым. Вкратце, отнюдь не захлебываясь мальчишеским «самоосклаблением», поведал о случившемся.
Алеша был потрясен более, чем я ожидал. Подобная реакция со стороны такого сдержанного скептика, как Сидоров, тронула меня до глубины сердца, и я сказал ему то, что было для меня важнее целой стаи голубых акул. В Блинове, сказал я, меня ждет невеста. Это женщина, описать которую невозможно – Алеша сам поймет это, когда ее увидит. По моим расчетам это произойдет скоро. Где мы будем жить, пока не совсем решено, однако этим летом я непременно привезу Елену в Москву. Она пережила много бед, ей необходимо отдохнуть и развеяться.
О том, что я не получил еще согласия Элке, даже не просил о нем, я беззаботно умолчал. Я видел ее взгляд при расставании – этого довольно. Она будет моей… она уже моя!
Алеша слушал эти разглагольствования о невесте так сосредоточенно, словно хотел различить за словами нечто более существенное, недосказанное. Дряхлая Фурфыга, когда-то неутомимая подружка моих детских игр, выбралась из своего угла, трудно переставляя подагрические лапы, и с шумным вздохом плюхнулась на ковер. Мой длинный рассказ быстро усыпил ее, но, когда я в увлечении повышал голос, Фурфыга подрагивала мохнатыми ушами и, приоткрыв глаза, уже подернутые старческой слезой, взглядывала на меня с грустью существа, успевшего постигнуть ту истину, что обольщения мира сего немногого стоят.
Побывал я и в гостях у отца Иоанна Добровольского. Они оба с матушкой оказались молодыми – не старше меня – удивительно славными людьми. Глядя на них, я впервые предположил, что понятие праведности, возможно, существует само по себе, безотносительно к деревянной ханжеской позе, свирепому ригоризму, сладковатой постности умственного и душевного обихода.
Меня они встретили как родного. С удивительной отрадой я, обычно равнодушный к детям, любовался резвой Наташей. Девочка совершенно оправилась от перенесенного испуга, хотя госпожа Добровольская говорит, что первые две ночи она то и дело просыпалась с криками ужаса и долго потом плакала.
Им я тоже рассказал о Миллере. Печать молчания, так долго сковывавшая мои уста, слетела, и я охотно живописал эпопею недозволенного следствия. Батюшка с попадьей слушали меня, трепеща, ведь Наташе чуть было не выпал жребий очередной Миллеровой жертвы.
– Что вам пришлось перенести! – воскликнула госпожа Добровольская, когда я закончил свой рассказ. – И все одному…
– Человек не бывает один, – мягко поправил отец Иоанн.
Оценив благочестивую возвышенность последнего замечания, я, однако, нашел в нем повод обратиться к своей теперь излюбленной теме:
– Я не одинок еще и потому, что все это время со мной рядом была женщина несравненной души. Моя невеста. Без ее любви и поддержки я бы ничего не смог. Надеюсь вскорости вас познакомить. Ее зовут Елена.
– Дай Бог, дай Бог, – радостно закивали Добровольские, и я откланялся.
На следующий день мне было наконец разрешено оставить Москву и вернуться в Блинов. Я был на седьмом небе от восторга. Только одна-единственная крошечная, почти незаметная тревога подтачивала это упоительное блаженство. «Моя невеста» так и не ответила ни на одно из трех писем, что я ей послал.
Нетерпенье увидеть Элке было так велико, что я не стал заходить домой: поспешил к ней прямо со станции. С дорожным саквояжем, усталый, запыленный и голодный, я не мог заставить себя идти подобающим степенным шагом. Больше полдороги я пробежал, замедляя свою рысь лишь тогда, когда дыханье уж вовсе перехватывало. Наконец разгоряченный, с буйно колотящимся сердцем я остановился у ее дверей.
Целая жизнь, полная боли, страхов и превратностей, была позади. И вот я возвращаюсь домой с победой. Случись поблизости Мефистофель, я мог бы приказать мгновению остановиться… если бы мгновенье, которое должно было сейчас наступить, не было еще во сто крат прекраснее.
Дверь открылась, и я крикнул:
– Элке!
Она отступила в глубь комнаты, уклонясь от моих объятий. При одном взгляде на нее я тотчас понял, что стряслась беда. Она знала. Знала не мою заботливо препарированную версию, а чудовищную голую истину. Откуда?!
Солнце опять заходило, в его косых льющихся в комнату лучах серебрились тонкие незнакомые нити, испещрившие ее каштановую шевелюру.
– Господи, Элке…
Но она опять оттолкнула мои руки, произнеся очень отчетливо:
– Прошу вас, поговорим спокойно. Давайте сядем.
Я послушно сел, ошеломленный чужим выражением ее лица, и холодным «вы», и этими седыми прядями. Предупреждая лавину жалобных вопросов, рвущихся из моей груди, Елена сказала:
– Я все объясню. Я слишком многим вам обязана, чтобы не сделать этого со всей возможной искренностью.
Не пожелав заметить мой протестующий жест, она села напротив в свое любимое кресло, судорожно сцепив пальцы на коленях.
– Меня навестила одна дама, супруга здешнего чиновника господина Шеманкова, – произнесла Элке раздельно.
Я вскочил:
– Какого дьявола ей нужно?!
– Сядьте, – повелительно оборвала Елена. – То, что мне придется сказать, а вам выслушать, и без того достаточно тяжело. Избавим друг друга от лишних жестов и восклицаний.
Она умолкла, переводя дыхание. Молчал и я, в панике пытаясь сообразить, чего могла ей наплести Шеманкова. Наугад пробуя защититься, начал было:
– Эта особа зла на меня…
– Напротив, – резко сказала Елена. – Она превозносит вас до небес и заверила, что полна самых дружеских чувств ко мне и к вам. Она сказала: «Николай Максимович – человек прекрасной души. Но все же он только мужчина. Ему не понять страданий матери. Он, наверное, все еще не решился сообщить вам правду? Я так и думала! Они вечно воображают, будто заставить женщину томиться в ужасном неведении значит оказать ей услугу. Но мы и гораздо храбрее, и куда ранимее, чем они способны вообразить, не правда ли, моя милая?» Она называла меня «моя милая», – с неизъяснимым выражением пояснила Елена.
– Надо было вышвырнуть ее за дверь! – воскликнул я, охваченный наисквернейшими предчувствиями.
– Вышвырнуть?! Она, как и вы, знала, что сталось с Мишей. Ее муж накоротке с прокурором, он ей все рассказал. Но в отличие от вас с вашими вежливыми пустопорожними записочками она поспешила сообщить мне об этом. В сущности, я ей признательна…
Бледная как смерть, Елена опустила голову. В растерянности я прошептал:
– Элке, я не хотел… Я бы все сказал, но я… Я искал не такого страшного способа…
– Нестрашного способа сообщить, что Миша мертв? – холодно уточнила Елена. – Ну да, госпожа Шеманкова недаром восторгалась вашим добросердечием.
– Какое ей дело до моего добросердечия? – снова взорвался я.
– Она ваш самый преданный друг. Чтобы успокоить меня в моем горе, она обещала, что вы теперь никогда меня не покинете.
Я смотрел на нее во все глаза, не зная, что ответить. У меня, как выразилась бы сидоровская тетушка, «ум расселся». Чтобы Лиза Шеманкова клялась Елене в постоянстве моих чувств? Невероятно!
– Елизавета Андроновна очень хорошо мне все объяснила, – продолжала Елена пугающе бесстрастно. – «Обычные люди сами наслаждаются благами жизни, – это ее подлинные слова, – но есть избранные, воистину христианские сердца, готовые все свое достояние раздать убогим и сирым. Таков наш Николай Максимович. Жалость – главная страсть его души. Вы, может быть, не знаете, но он был без ума влюблен в молодую, богатую и счастливую женщину. И она отвечала ему взаимностью! Но, встретив вас, моя милая, он понял, что его предназначение – поддержать вас и утешить. Как честный человек, он не скрыл это от своей возлюбленной. Поверите ли, он со слезами на глазах говорил ей: „Вы так очаровательны, вы юны, вас все обожают! А она так несчастна! Если не я, кто сжалится над нею?“»
– Это подлая ложь! – вне себя заорал я. – Она мне просто мстит! Мстит за то, что я ее оставил…
– Не надо кричать, – тихо попросила Елена, тронув пальцами виски. – Значит, она и есть ваша пассия? Что ж. Я была в этом почти уверена.
– Но я расстался с ней, как только узнал тебя!
Елена пожала плечами:
– Ну да. Она так и сказала.
Простенький вроде бы капкан, а как сработал! Я снова попытался собраться с мыслями, и опять Елена не дала мне такой возможности.
– Не подумайте, будто я в чем-то вас обвиняю, – произнесла она глухо. – Вы действительно были очень добры. И вы никогда не говорили мне о любви. Вам не в чем себя упрекнуть. Я сама вешалась вам на шею, поддавшись бабьей слабости, которой теперь стыжусь…
Я схватился за голову:
– Элке, ради Бога! Что ты говоришь?
– Николай Максимович, не надо больше говорить мне «ты». – Резкость в ее тоне совершенно исчезла, голос был тих и бесконечно печален. – Между нами все кончено. Поймите и примите это без спора.
– Но это безумие! – Я все еще не верил, у меня просто не укладывалось в голове. – Вы хоть понимаете, что вы со мной делаете?
– Не стоит преувеличивать. Вы очень сильный человек, Николай Максимович. Все, что случилось, лучшее тому доказательство. Вас не испугало то, перед чем любой отступил бы. Вы ко мне привязались, успели привыкнуть, я понимаю. Но это пройдет. Свет полон людьми, заслуживающими жалости и, наверно, умеющими быть за нее более благодарными, чем я. Я знаю, у вас неприятности, говорят, вам придется уехать из Блинова. Не сердитесь, но я этому рада. Нам было бы… мне было бы стыдно и тяжело встречаться с вами. На новом месте вы все начнете сначала. С вашими знаниями и способностями, с вашим обаянием дела скоро поправятся…
– Что за бред? – застонал я. – Какие знания, какие, к черту, способности? Мне нужна ты!
Внезапным порывистым движением Елена спрятала лицо в ладони. Надеясь, что страшное напряжение этого разговора сейчас разрешится слезами и примиреньем, я подошел к ней и робко, ласково тронул за плечо. Она вздрогнула и отняла руки от глаз. Обведенные темными кругами, они были беспощадно сухи.
– Николай Максимович, – произнесла Елена внятно. – Я обязана снять с вашей совести ненужную тяжесть. Я не люблю вас. Мне показалось одно время, но это была ошибка. Я, наверное, любила только надежду, которая была с вами связана. Теперь надежды больше нет, и я… простите, если невольно я обманула вас.
– Так мне уехать? – спросил я чужим голосом.
– Если вы это сделаете, у меня будет еще одна причина благодарить вас.
– Позвольте хотя бы оставить вам свой московский адрес. Если вы измените решение, может быть… – Непослушными пальцами я стал было рыться в саквояже в поисках листка бумаги. Но голос Елены, все такой же сухой и четкий, произнес над моей головой:
– Не стоит. Ничего больше не может быть. Прощайте. Будьте счастливы.
Я выпрямился:
– Если так, что ж. Будь по-вашему. Я тоже желаю вам всяческих благ. Не пройдет и недели, как меня здесь не будет. Рад, если смогу доставить вам этим удовольствие. Прощайте!
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Зеркала
Пять дней спустя, получив расчет и покончив со всеми делами, я навсегда покинул Блинов. К чести Александра Филипповича должен заметить, что он предлагал мне не торопиться с увольнением, подождать хотя бы до тех пор, пока найду новое место. Тот факт, что Миллер все-таки оказался убийцей, и особенно спасение Наташи Добровольской, видимо, заставили Горчунова переменить к лучшему свое мнение обо мне.
С одной стороны, я, конечно, проявил строптивость и неповиновение самого недопустимого свойства. Я повел себя как потрясатель основ, что особенно непростительно со стороны того, кто принял на себя обязанность эти основы укреплять. Но не сделай я всего этого, Наташа погибла бы. Горчунов, как человек, уважающий справедливость, не мог с этим не посчитаться. Уверен, что при желании я мог сохранить свое место, хотя причастность к столь темной истории не улучшила моей репутации. Это уж как водится: «Что-то с ним было неприличное – то ли на воровстве попался, то ли его обокрали…» Кое-кто из прежних знакомых, особенно дамы, при моем приближении даже стали переходить на другую сторону улицы.
Мне было наплевать на них. Словно Гулливер на уже проштрафившихся перед ним лилипутов, я взирал на блиновскую суету, дивясь, что еще недавно мог в этом участвовать. Нет, довольно! Бежать, да поскорее, пока это болото меня совсем не засосало!
Зайдя прощаться к Легонькому, я оставил ему свой московский адрес и настойчиво просил почаще писать. Константин Кириллович был крайне озадачен:
– Ты действительно уезжаешь? Ну, это черт знает что такое! Я не верил, думал, болтают… Как же ты можешь уехать? А Завалишина?
– Елена Гавриловна сама этого пожелала, – отрезал я строго, давая понять, что говорить на эту тему не намерен.
Легонький недоумевающе покрутил головой:
– Ну, брат, удивил! А писать… не писатель я, грешным делом. Родителям и то раз в полгода насилу пишу. И понимаю, что свинство, а ничего не могу с собой поделать. Вот, Бог даст, заеду как-нибудь в Белокаменную, уж тут наговоримся…
Ни малейшей потребности в общении и переписке с Легоньким я не испытывал. Мне было нужно одно. Чтобы у него, моего всеми признанного друга, был адрес. Елена не пожелала принять его из моих рук? Что ж, ей придется попросить у Константина Кирилловича…
Я был уверен, что это произойдет. Рано или поздно, притом, скорее всего, – рано. Сей уверенностью объяснялось мое редкостное душевное равновесие в те последние блиновские дни. Правда, накануне отъезда я все-таки смалодушничал и, захватив взятый у Елены номер «Русской мысли» с какой-то так и не прочитанной «интересной статьей», отправился на знакомую улочку. Предлог – возвратить журнал – был нелеп, но я убеждал себя, что подобная щепетильность рекомендует меня с самой лучшей стороны.
Дверь была на замке. Соседка, пряча тлеющий под веками огонек недоброго любопытства, подкатилась ко мне, сладко воркуя:
– А она к подруге уехала погостить, в Задольск! Вот кошечку просила кормить, пока до возвращеньица… Передать ничего не надобно?
Я отдал ей «Русскую мысль», просил кланяться и, оттолкнув ногой подошедшую приласкаться Белинду, зашагал прочь.
Я был в ярости. С той минуты, когда Элке произнесла: «Я вас не люблю», весь болезненный хаос моих ощущений затопила волна холодного бешенства. Вот, стало быть, как она мне отплатила за все, что я сделал ради нее, за все, чем без сожаления пожертвовал!
Услышь я из ее уст те же слова тремя месяцами ранее, у меня хватило бы духу на мужественный и, по чести, в моем случае единственно правдивый ответ:
– Я знаю, Елена Гавриловна. Возможно, вы и никогда не полюбите меня. Но вдали от вас мне не жить, это бессмысленно. А так, кто знает, вдруг я вам еще пригожусь? Оставьте мне эту надежду, и я буду вам вечно признателен. Не можете? Ваша воля. Но я не могу уехать от вас. Так же, как вы привязаны к вашему опустевшему дому, я привязан навсегда к местам, где мы встретились. Не требуйте невозможного – я остаюсь.
Так я сказал бы, и это было бы спасением. Но теперь, когда я был уверен, что в действительности она меня любит не меньше, чем я ее, простить ей столь кощунственных слов я не мог. Человек ничтожен: стоит ему почувствовать власть – и со дна души поднимаются чувства, каких прежде в себе и не подозревал…
Деньги у меня еще оставались, и я снял на Большой Полянке дешевую маленькую комнату под самым чердаком. Стол, три стула, широченный старый диван с довольно причудливым рельефом, шкаф и громадное потускневшее зеркало составляли всю обстановку моего нового обиталища.
Ни к Сидорову, ни к Добровольским я не пошел. Ведь я обещал явиться к ним счастливым новобрачным под руку с женой. Единственным человеком, которого я повидал после возвращения с негаданным удовольствием, был Капитон. Он проживал все там же и почти не изменился, разве что малость обрюзг.
Я зашел к нему, и в честь столь приятной встречи мы вдвоем напились до положения риз, чего в былые времена за мной не водилось. Капитон, расчувствовавшись, без конца хлопал меня по плечу и бубнил:
– Ты, брат, далеко пойдешь… Я, брат, всегда знал…
Потом я рухнул на пустующее ложе Капитонова соседа, то самое, что некогда было моим, и забылся мертвым сном.
Очнувшись перед рассветом, я долго лежал в серой полумгле, слушая, как ночная душа Капитона возносит к небесам свои безутешные стоны и грозный протестующий вой. Потом вскочил, окончательно пробудившись от жуткого чувства, что судьба, описав круг, вернула меня туда, где я уже был, и мне больше не вырваться из рокового кольца.
Послав Легонькому carte postale с достойным Миллера бессодержательным сообщением, что дела мои налаживаются и погода хороша, я с особым тщанием выписал обратный адрес нового моего жилья, чтобы избавить Елену от надобности обращаться за ним к моим родителям, и погрузился в ожидание. Попыток устроиться на службу я пока решил не делать. Этим я займусь после примирения с Еленой. Я был убежден, что оно состоится скоро – это дело двух-трех месяцев, а скорее, недель.
Только уж теперь ей придется самой сделать первый шаг. Я слишком ее избаловал, приучив, что со мной можно обращаться как вздумается. И вот я за это расплачиваюсь. Но теперь хватит! Я докажу, что я мужчина, а не безвольная тряпка, которую можно отшвырнуть пинком, а она все равно никуда не денется!
Проходили дни. Я сидел в мерзкой каморке, зачастую даже не открывая штор, и растравлял свою обиду. Воспоминания лучших наших дней, отрада моей души, превращались в нескончаемую череду доказательств моего неоцененного благородства.