355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Васюченко » Голубая акула » Текст книги (страница 13)
Голубая акула
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:39

Текст книги "Голубая акула"


Автор книги: Ирина Васюченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)

Не следовало этого говорить. И вовсе не стесняла его Геба, он просто был раздражен тем, что в его глазах было моим бессмысленным упрямством и строптивостью, и дал волю гневному порыву. Оттого, что оба мы тотчас поняли истинную природу владевшего им чувства, Александр Филиппович рассердился еще больше. Он не был ни мстителен, ни мелочен, но я вывел его из терпения. Сказанного не воротишь, да и я, в свою очередь, был чувствительно задет этой демонстрацией.

– Виноват, – ответствовал я сухо. – Благодарю за напоминанье. Разумеется, я позабочусь, чтобы вы были избавлены от этого беспокойства в самый короткий срок.

– Сделайте одолжение!

Через пару дней я за сущий бесценок сбыл Гебу кому-то из многочисленных приятелей Легонького. Старушке было не впервой менять хозяина. Вряд ли у нее были причины особенно сожалеть обо мне, то надолго забывавшем о ней, то доводившем до изнеможения скачкой по раскисшим дорогам.

Да и мое сожаление было лишь мимолетным уколом в сердце. Детская мечта сбылась слишком поздно. Должно быть, моя попытка осуществить ее была изначально напрасной. Прощай, Геба!

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ 

Успех у дамы

Самой трудной из моих забот в те дни стало попечение о том, как бы слишком не зачастить к Елене Гавриловне. Не было дня и часа, чтобы меня не тянуло туда. Но я опасался наскучить ей, показаться назойливым, неделикатным, наконец, повредить ее репутации. Однако торчать по вечерам на званых обедах мне стало невтерпеж. Так пусты вдруг показались эти разговоры, всегда одни и те же, так банальны…

Впрочем, не хочу повторять всем давно известных инвектив. Лучшие умы, не моему чета, многажды справедливо бранили тот узкий, суетный, не слишком естественный мир, ныне исчезнувший навсегда. Тогда он был жив и казался вечным, теперь – мертв, что толку обличать его?

Да и, по совести, не мое это дело. Ведь еще недавно я был чуть ли не в восторге от этих приемов, от своей негаданной причастности свету, пусть блиновскому, провинциальному, но все же, все же… Не попадись на моем пути Елена Завалишина, я, может статься, и прижился бы здесь. Продвижение по службе. Обеды. Карты «по маленькой». Плоские, беззубые, зато не обидные шутки. Любезности, интрижки, а там и женитьба, дети. И мирное, постепенное угасание в кругу…

Тьфу ты, пропасть! Какое, к дьяволу, мирное угасание? В самом деле, смешно: оттого что я оставил Блинов до войны, революции, разрухи, мне подчас мерещится, что там и поныне все как прежде. Так, помню, в детстве, когда наступала зима, я все просился в Нескучный сад, ревел, твердил:

– Мама, поедем! Там тепло! Там солнышко!

Меня урезонивали, ставили в угол, даже отшлепали раз или два – все было напрасно. И однажды мама сдалась:

– Будь по-твоему, одевайся!

Мы сели на извозчика. Все во мне пело. Я победил. Мы ехали по заснеженному городу в лето. Не простую радость я переживал тогда, то были минуты высокого торжества. Ожидание рая: ведь лето, о котором мечтаешь в зимнюю стужу, право же, не совсем то, что наступает своим чередом в неукоснительной смене времен года.

А потом – заиндевелая решетка парковой ограды, за ней опушенные инеем деревья, кусты, тонущие в снегу, сугробы. Я снял варежку и потрогал решетку пальцем. Палец прилип: мороз был крепкий. Я отлепил палец, надел варежку и молча затопал к извозчику. Мама не отпустила его. Он ждал на козлах, ухмыляясь и похлопывая рукавицами. В дороге мама успела рассказать ему о причуде «маленького упрямца». Теперь они вместе потешались над моей глупостью.

– Эк губы-то надул! – воскликнул извозчик, подмигивая красивой барыне.

Мамин смех отозвался в морозном воздухе хрустальным колокольчиком. Мама обожала нравиться. Даже простолюдинам. Папе, когда он однажды упрекнул ее в этом, она строго возразила:

– Ты ничего не понимаешь. Я дарю этим людям сказку.

Ей верилось, должно быть, что извозчик унесет в своем заскорузлом сердце ее улыбку, словно хрупкую таинственную драгоценность, оброненную феей. А он-то небось вечером в кабаке, вспоминая с приятелями веселую барыньку, похабно ржал и сыпал непристойностями. Хорошо, что она об этом не подозревала. Милая мама, мы были роднее друг другу, чем казались. Твоя дареная сказка и мой вечно цветущий сад – не одно ли и то же?

Бог знает, куда меня занесло. Всегда был сентиментален, хотя смолоду тщился скрывать сей наивный порок за суровыми и циническими ужимками. А теперь оставил попечение: какая разница, сентиментален я или нет?

Однако пора возвратиться в Блинов. Итак, я стал чуждаться общества, оно же, не слишком опечаленное, в ответ охладело ко мне. Приглашения, отвергнутые под благовидным предлогом, более не возобновлялись. Поклоны встречных на улицах стали рассеяннее. Из московской интересной штучки я превращался в местного чиновника средней руки, не богатого, да еще и позволяющего себе не по чину какие-то причуды. Так я понимал это тогда и, вероятно, был недалек от истины.

Свободные вечера я проводил за чтением романов и стихов. Кое-какие книги остались мне от предыдущего обитателя квартиры. Проглотив их, я зачастил в книжную лавку. Читать ради собственного удовольствия – это была забытая роскошь, которой я не позволял себе аж с тех пор, как меня выставили из девятой гимназии.

Там я слыл весьма усердным, даже запойным читателем, но все больше Купера да Майн Рида. Сидоров иногда подсовывал мне стихи, то непонятно волнующие, то, на мой вкус, глупо манерные, но по-настоящему пристраститься к поэзии я так и не успел. Теперь же, в ту невозвратную блиновскую зиму, вдруг полюбил стихи безумно, хотя внутренний голос нашептывал, что это увлечение не делает мне особой чести. Не будучи знатоком, я без разбора поддавался воздействию всего, что питало мою воспаленную мечтательность. Стихи могли быть посредственны либо не слишком ловко списаны с великих образцов. Но, даже замечая это, я глотал их с жадностью подобно тому, кто готов пить и дешевое вино, лишь бы голову кружило.

В тот вечер после службы я опять заскочил в книжную лавку. Продавец Вячеслав Петрович был уже моим добрым знакомцем. Мы потолковали, помнится, об Апухтине, о ком-то еще из подающих надежды молодых стихотворцев, и я не спеша отправился домой со связкой книг под мышкой, предвкушая тихую пронзительную отраду одинокого вечера и чтения, то и знай прерываемого грезами о ней. Груша, верно, уже ушла, и отлично…

Наперекор обыкновению, Груша ждала меня. Она так и бросилась мне навстречу, сгорая от любопытства:

– У вас дама! Она ждет в гостиной!

Сердце мое дрогнуло и заколотилось от радости и тревоги.

– Завалишина?

– Нет-нет! – По Грушиному тону было ясно, что нынешняя посетительница понравилась ей не в пример больше. – Она не захотела назваться, только и сказала: «Подожду!» И давно ждет! Такая барыня…

Похоже, за время этого ожидания я сильно вырос в Грушиных глазах. Ну, коли ее так поразила моя визитерша, надобно это использовать.

– Принесите, пожалуйста, в гостиную чаю с пряниками… там, кажется, еще оставались в буфете?

– Остались! Я мигом!

Удивительное дело: я до такой степени позабыл о своем не столь уж давнем амурном приключении, что при виде госпожи Шеманковой прямо остолбенел от неожиданности:

– Елизавета Андроновна, вы?!

На ней был изящный сиреневый костюм из мягкой, должно быть, очень дорогой ткани. Конечно, она была, как всегда, подкрашена, но так умело, что в ее облике нельзя было заметить ни малейшей искусственности. Легчайшее облако знакомого аромата окутывало ее – Елизавета Андроновна имела пристрастие лишь к духам… сейчас уж не упомню, как они там назывались, и никогда не снисходила до других, сколь бы модны они ни были. Таков был ее неколебимый принцип, в коем, как догадываюсь, есть немалый резон.

Короче, Шеманкова была хороша и элегантна как никогда или, вернее, как всегда. Появление в моей конуре столь блистательной особы и ее готовность терпеливо ждать такого недотепу, как я, не могли не потрясти воображение Груши. Что до моего собственного изумления, Шеманкова, по-видимому, была им немало позабавлена.

– Вы неподражаемы! Кто-то мне рассказывал, что у коренных народностей Севера есть такой обычай. Чем больше хозяин желает почтить гостя, тем громогласней он удивляется его приходу. Вы, случайно, не из тех краев?

Мы немножко посмеялись, и я признался:

– Право, Елизавета Андроновна, я действительно…

– Не ждали? – подхватила она насмешливо. – Ну же, вы сегодня так очаровательно церемонны: спросите еще, чему вы обязаны честью видеть меня здесь! И не забудьте справиться о здравии Сергея Платоновича. Тогда я смогу вам ответить, что Сергей Платонович, благодарение Богу, здоров, но засвидетельствовать свое почтение не прибыл, поскольку уехал к матушке в Самару. Так завяжется легкая остроумная беседа. Но посудите сами, разве справедливо, чтобы я поддерживала ее одна за нас обоих?

Положение было щекотливым. Собравшись с мыслями, я потупился и тоном, выражающим печальную покорность судьбе, произнес:

– Я не имел смелости надеяться, что вы сохранили ко мне некоторое расположение. В последнее время я замечал с вашей стороны знаки неблагосклонности…

– О, так вы изволили рассердиться!

– Что вы, Елизавета Андроновна! Как бы я смел? Это было бы и глупо, и неблагодарно. Просто я понял, что разочаровал вас. И что с моей стороны было чрезмерной дерзостью претендовать на… дружбу такой женщины, как вы. Я вас недостоин!

Если я и лукавил, то лишь наполовину. Ни этот старый боров Сергей Платонович, ни я сам, да, пожалуй, и никто из окружавших ее господ не стоили такой дамы. Я даже представлял себе примерно этого достойного любовника, вероятнее всего, из высшего офицерства – красавца, хорошего рода, при деньгах и непременно способного на безрассудную страсть. Притом он не должен быть слишком чувствителен, это вовсе не к месту. Приступы мечтательности в ее избраннике лишь досаждали бы Шеманковой. Нет, зрелая мужественность, острый элегантный ум, презирающий всякого рода меланхолические блуждания в умозрительных дебрях, и сильный темперамент, способный воспламениться при встрече с нею, – вот что здесь было нужно. От всей души я желал ей счастья и даже, пожалуй, несколько грустил, что она киснет в Блинове, где некому по-настоящему оценить ее.

Только я-то был здесь вовсе ни при чем. При всех своих совершенствах Елизавета Андроновна была не нужна, грешным делом, почти скучна мне. Да и я был ей не нужен. Наши короткие тайные встречи, поначалу пьянящие, стали остывать прежде, чем мы успели толком узнать друг друга. Трех месяцев не прошло, как я уж ей надоел. И поделом: я не любил ее.

Ей-то казалось, как нередко кажется женщинам, что если она только тешит случайную прихоть, то тем естественнее, чтобы я сгорал от любви. Думаю, она первая решилась меня оставить. Только никак не предвидела, что я легко смирюсь со своею участью покинутого. Это сбило ее с толку, заставило даже предположить, что я стою большего, нежели ей казалось. И вот она пришла ко мне. Пришла проверить себя и наказать, а впрочем, если вздумается, быть может, снова осчастливить меня.

Разумеется, в те минуты я не размышлял об этом столь обстоятельно. Но, как бы то ни было, вот она, в моем доме, явилась без зова, даже без видимой причины и несомненно со мною кокетничает. И это Шеманкова, по мнению многих, самая обольстительная из здешних дам! При всем своем замешательстве и жажде поскорее покончить с тягостным недоразумением я был польщен и взволнован.

Никогда бы не подумал, что могу одержать столь славную победу. Да еще так, почти мимоходом, даже не приложив к тому стараний! Значит, во мне куда больше мужского обаяния, чем я привык полагать. Стало быть, как знать, и Елена… При этой мысли на моей физиономии, очевидно, проступила мечтательная ухмылка. Она заставила госпожу Шеманкову рассмеяться:

– Кажется, вы наконец начинаете понимать, что я здесь! Не прошло и часа!

Вошла Груша с чаем. Долгонько же она возилась! На сей раз, не иначе, подслушивала… Елизавета Андроновна разглядывала ее, загадочно прижмурив ресницы. Когда дверь за Грушей закрылась, она лукаво заметила:

– Наверное, приятно иметь хорошенькую горничную? Когда перед тобой постоянно мелькает юное свежее личико, жизнь кажется не такой скучной? Как вы находите? Право, мне надо об этом подумать. Терпеть не могу зиму! Я так грущу, скучаю, мерзну – бр-р! А у моей Агафьи до того постная физиономия, ну хоть плачь! Не переманить ли мне у вас эту вашу куколку?

– Помилосердствуйте! – с фатовской ужимкой вскричал я. – Аграфена Потаповна так исполнительна!

Что за безмозглым щенком я был тогда! Нельзя шутить в такие минуты. Я забыл сию азбучную истину или, что вернее, еще не знал ее. Ответом мне был серебристый смешок, потом Шеманкова вздохнула:

– Так и быть, можете оставить ее себе, но взамен… Что же я хотела потребовать? Ах да! Ответьте мне со всей прямотой на один вопрос: вы решительно не желаете больше называть меня Лизой?

– Я потерял это право, – пробубнил я и опять скромно потупил взор. Но было поздно.

– Какой вы, однако… – Откинувшись на спинку дивана, она теперь изучала меня с недобрым любопытством. – Вы цените простоту, не так ли? Удобство во всем? В любви, я думаю, тоже: женщина не должна быть слишком привередливой, ведь такова ваша философия? «Исполнительна» – прелестное словцо, как только оно пришло вам на ум, такое точное, удачное? Мне-то, признаться, раньше казалось, что вы все как-то туманно выражаетесь.

– Вы сердитесь на меня, – вздохнул я с подобающей кротостью. – Я это заслужил…

На сей раз в ее смехе послышалось что-то похожее на скрежет.

– Сержусь? С чего бы это? Впрочем, вы еще неопытны, мой друг, так мало повидали. Ничего удивительного, если вы поминутно ошибаетесь, и даже самым прежалостным образом. А на Востоке вы когда-нибудь бывали?

Только что спрашивала, не из Сибири ли я родом, теперь ей надобно, чтобы я путешествовал по Востоку! Я пожал плечами:

– Не доводилось.

– О, какая жалость! Там прекрасно. Бухара, Самарканд – это дивно, уверяю вас! Но знаете, что мне особенно понравилось? Ни за что не угадаете! Верблюды.

– Верблюды? – повторил я тупо.

– Вас удивляет? Вы думаете, это просто горбатая лошадь, которая ничего не пьет и бегает по пустыне? Ах нет, дорогой мой, совсем напротив! Это существа, каких и вообразить нельзя. На них даже когда смотришь, и то не верится, что они настоящие. Что вправду можно быть настолько нелепыми. Они поистине уморительны: высоченные, довольно безобразные, но, главное, такие чванливые, будто созданы не для того, чтобы по пескам тяжести перевозить и колотушки терпеть, а для каких-то чрезвычайно выспренних размышлений. Губы свои толстые распустят, глазищи рыжие вылупленные вот эдак полузакроют и выступают сонно, надменно… Ох! – Она всплеснула руками. – Да что я вам-то рассказываю? Вам это представить проще простого. У нас здесь в Блинове есть такая немножко придурковатая учительница музыки, особа не первой молодости, кажется, из жидовок, – вот она ни дать ни взять верблюдица. Как ее зовут, дай Бог памяти… нет, позабыла. Да вы ее должны знать, кто-то недавно даже шутил, будто вы за ней волочитесь. Я, конечно, вас защищала! Я сразу сказала, что о своих друзьях такого вздора и слышать не желаю. Но потом подумала, что надо вас все-таки предупредить. Когда о человеке начинают распускать настолько смешные слухи, это ему не к пользе. Верьте не верьте, даже для службы вредно. Вы, московские жители, наверное, считаете возможным иногда потихоньку позволять себе маленькие не совсем приличные прихоти. Там легко затеряться в толпе, никто и не узнает… Да Блинов не Москва, мой милый, здесь всяк на виду…

Я смотрел на нее в упор, не проронив ни звука. И она не выдержала:

– Что вы все молчите, Николай Максимович? Это, наконец, невежливо!

– Прошу прощения, Елизавета Андроновна. Я немного устал. Да и вы утомились. – С этими словами я поднял и аккуратно расправил ее лисье манто, небрежно брошенное на стул. Шеманкова почему-то не пожелала оставить его на вешалке. Вероятно, хотела, чтобы ее появление было сюрпризом, а при виде этих превосходных чернобурок я бы сразу догадался, кто пожаловал. Итак, я взял манто и почтительно застыл, готовый накинуть его на плечи гостьи. Елизавета Андроновна изменилась в лице:

– Вы что же… вы осмеливаетесь… выгнать меня вон?

– Я только осмеливаюсь напомнить, что час поздний. Позволите вас проводить?

В ответ она бросила отрывистое:

– Не трудитесь!

Такая ненависть была в ее голосе, что я понял: лучше не настаивать. Я молча открыл перед ней дверь. Твердым легким шагом она ступила в темень улицы. Но напоследок оглянулась. Ее улыбка была почти нежной:

– Как жаль! Вы меня совсем не знаете.

Эта странная парфянская стрела прозвенела, ничего во мне не задев. С легкой грустью и великим облегчением я запер дверь. Не думал я тогда, что мне еще предстоит узнать госпожу Шеманкову.

ЧАСТЬ VI 

Блаженная зима

ГЛАВА ПЕРВАЯ 

Отец Иов и пустота за шкафом

У Муси разболелся зуб. Ольга Адольфовна считает, что она его простудила, подолгу засиживаясь на своей веймутовой сосне. Ведь осень на носу, вечера уже прохладны. А Муся, погрузившись в чтение, теряет чувство реальности так же, как это в ее возрасте было свойственно мне.

Теперь она мыкается по саду с перевязанной щекой, злая, как бешеная кошка. Сказала мне грубость. Впрочем, тут же извинилась, хотя довольно своеобразным способом:

– Я не хотела вас обидеть. Но мне очень больно. Я, когда плохо, всегда ужасно злюсь! – Ее круглые зеленые глаза бунтарски сверкнули. – Не плакать же, в самом деле?

– Почему ты к врачу не идешь?

– Да ходила уже! Он говорит, этот зуб нужно удалять. А хирург заболел. Вторую неделю не принимает. Завтра опять поеду. Если снова его нет, я тогда на терапевта нападу, на Шепшелевича. Все же он был папиным приятелем. Пусть рвет зуб, как хочет! Терпеть больше невозможно.

Пока мы так беседовали, в саду появилось новое лицо. От калитки к нам двигался красноносый господин с огромным брюхом. Приблизившись, он приветствовал меня жизнерадостным кивком, а Мусе сказал:

– Здравствуй, егоза! Ну-ка скорей поцелуй дядю Костю!

С этими словами тот, кто называл себя дядей Костей, попытался Мусю ущипнуть. Но девочка, проворно отскочив в сторону, отчеканила тем зловредным пронзительным голоском, какой появляется у нее лишь в минуты крайнего раздражения:

– Отец Иов, я ненавижу целоваться! И терпеть не могу, когда меня щиплют. А еще я не егоза. И знаете что? Я все лучше понимаю Катерину. Как она вам весь лик в кровь расцарапала, помните?

Нисколько не возмутившись, сей раблезианский персонаж весело погрозил Мусе толстым пальцем:

– Ах, дитя, дитя! А ведь я знал тебя младенцем. Никакой почтительности к старшим, что за времена, Господи! И зачем ты называешь меня отцом Иовом, дерзкий ребенок? Ведь знаешь, как я этого не люблю. Во храме я Иов, но в миру…

– Для меня вы всюду остаетесь отцом Иовом! – перебила несносная девчонка.

– Могу ли я видеть Ольгу Адольфовну, дабы поздравить эту превосходную женщину с днем рождения?

– День рождения превосходной женщины уже прошел, отец Иов, – сообщила Муся злорадно. – Было замечательное угощение. Как же это вы не подоспели вовремя? Но маму видеть можно. Она на кухне, отец Иов!

Толстяк отправился засвидетельствовать почтение Ольге Адольфовне, а я спросил Мусю, кто это, собственно, такой и зачем она его дразнит.

– Он священник, служил в церкви при нашей больнице, – презрительно уронила Муся. – Еще лошадьми подторговывал, его так и прозвали «лошадиный барышник». Но даже это у него, говорят, плохо получалось. Совсем никчемный тип. Только и умел, что обжираться да девок портить.

Подобные выражения в ее устах меня давно перестали удивлять, но эта неприязнь к веселому батюшке показалась дикой. Правда, покойный Михаил Михайлович, судя по всему, «жеребячьего сословия» не любил, да и пользовался с его стороны взаимностью. Ольга Адольфовна рассказывала: когда крестили Мусю, он велел, чтобы святую воду предварительно прокипятили, а купель дезинфицировали.

Причт был в ярости. Но спорить с главным врачом, чья власть в пределах больницы была абсолютной, никто не посмел. Краем уха я слышал и рассказ о некоем холерном бунте, где тоже участвовал священник. Толпа во главе с ним пришла бить доктора за то, что нарушал похоронный обряд: поливал покойников карболкой, требовал, чтобы хоронили в закрытых гробах, не давая последнего целования. За такое могли и убить. Но Трофимов в ответ на громовую обвинительную речь вдруг пустил струю карболки в самого разгневанного попа. Тот отскочил с воплем, утратив все величие, и переменчивый народ, развеселясь, осмеял своего же предводителя.

Однако эти домашние предания и даже зубная боль не вполне объясняли Мусину резкость. Неужели юная Трофимова успела перенять большевистское предубеждение против духовных лиц? Огорчившись, я продолжал выспрашивать:

– А что за Катерина, о каком это случае ты вспоминала?

– При нашей больнице был аптекарский огород с лекарственными растениями, – объяснила девочка. (Забавно, что она до сих пор говорит «наша больница», как законная наследница престола сказала бы «наше государство».) – За огородом ухаживала молодая работница Катерина. Очень разбитная! – прибавила она с выражением, не оставлявшим сомнений относительно Катерининой нравственности. – Ну, отец Иов и попытался… А ей не понравилось. Так она ему всю физиономию располосовала. Но могло ли ей понравиться, как по-вашему? Вы же его видели!

– Значит, ты поэтому его не любишь? – осторожно уточнил я. – По-твоему, он… гм… излишне сластолюбив?

Муся удивилась:

– А мне какое дело? Нет, это совсем не важно. Что он пьяница и чревоугодник, меня тоже не касается. Смешно, конечно, когда он начинает монастырскую жизнь вспоминать. – Девочка преуморительно надула щеки и загнусавила, окая: – «В монастыре благолепие, даже ночью раза два встанешь и покушаешь»…

Она прыснула, но тут же схватилась за щеку: видно, и вправду очень болит. Между тем мой интерес к разговору возрастал. Увы, я любопытен, как коза, и сие чудо непосредственности не сегодня, так завтра скажет мне это. Причем, насколько я ее знаю, именно в таких выражениях. Тем не менее я спросил опять:

– Тогда в чем же дело?

– Он плохой человек! – убежденно заявила Муся. – Знаете, когда я это поняла? Наш больничный дьякон маме рассказывал, как они на Пасху побранились. Когда прихожане несут в церковь куличи и яйца святить, принято какую-то часть оставлять для батюшки и дьякона. Ну, служба кончилась, они вошли в алтарь и стали там эти приношения делить. Дьякон его просит: «Отец Иов, вы одиноки, а у меня шестеро малых ребят. Зачем вам столько еды? Давайте хоть пополам поделим». А тот ни в какую: «Мне по чину две трети причитается». – «Ну, – дьякон говорит, – тут я, грешник, так взбеленился, что здесь же в алтаре все яйца и потоптал. Раз не деткам моим, пусть и ему, аспиду, не достанутся!»

Я был тронут, как всегда, когда замечаю в этой разбойнице проблески нравственного чувства. Странно, конечно, оно в ней преломляется. Да можно ли требовать иного от ребенка, когда с одной стороны большевики, с другой – духовные пастыри наподобие этих, чуть ли не дерущиеся в алтаре, словно мазурики при дележе награбленного?

Кажется, начинаю понимать, что творится с нею, да, боюсь, и не с нею одной. Добрые порывы сердца, не найдя лучшего применения, вырождаются в мстительность. Вот, извольте: она пожалела многодетного дьякона. И каков итог? Изводит этого смешного старого пузана, получая от сей забавы такое удовлетворение, будто дьякону теперь станет легче растить своих чад. Что было бы, вздумай я сказать ей об этом? Да ничего хорошего…

А в конторе меж тем царит настороженность, хотя внешне все тихо. Сипун помалкивает. Вопреки моим тайным страхам, он вполне оправился после недавнего потрясения. А Корженевский, могучий, неустрашимый Корженевский, – слег. Непосредственной опасности для жизни как будто нет, но положение его серьезно. «Эрмитаж» опустел, и мрачный бас невидимого оракула больше не потрясает конторских стен.

Мы не были друзьями. Да и не уверен, что Корженевский имеет друзей в этом мире, по крайности среди живых. Когда Домна Анисимовна попыталась навестить его в больнице, дежурная сестра ей сказала, что к нему никто не приходит.

Но и мадам Марошник больше не пойдет. Он без обиняков заявил ей, да и прочим просил передать, что за участие благодарит, но в таких посещениях нет надобности, они-де его утомляют. Шестая ли книга тому виной, склад ли характера, или пан «притискнут с бедом» еще почище меня, Бог весть. Но как его не хватает! Какая холодная, бездонная пропасть разверзлась за шкафом!

ГЛАВА ВТОРАЯ 

Покинутый ментор

Ничего не было в моей жизни странней и блаженнее той зимы. Если бы вернуть хоть один – любой – из вечеров, что я просиживал тогда у Елены! За это я согласился бы пережить вновь все горькие и страшные мгновения, что когда-либо выпадали на мою долю. Хотя их было так много, что в сумме получилась бы изрядная пытка.

А ведь, кажется, ничего особенного не происходило между нами в те вечера. Причиной тому были горе Елены и мой страх оскорбить ее чувства. И однако мы сами не заметили, как стали удивительно близки духовно. Она не так давно была курсисткой. Я, не испытав наяву романтического раздолья студенческой жизни, хранил в сердце не успевшие потускнеть мечты об этих жарких возвышенных спорах, о дружеском союзе благородных душ.

Она изведала все это. Я об этом истосковался. Вольно и невольно мы строили наши отношения по тем благословенным законам. Не было только буйного юношеского веселья. Зато сколько проникновенной деликатности, какое нежное внимание к любому движению души друг друга! Как ни велика была скорбь, тяготевшая над Еленой, мне удавалось, и удавалось все чаще, побудить ее к откровенной беседе. По большей части то были воспоминания о былом. Безвозвратно ушедшее время, в котором меня не было с ней, уже этим одним было мне тайно враждебно. Но я еще не позволял себе осознать насколько.

О гибели ее мужа и загадочном исчезновении сына мы, словно сговорившись, не упоминали. К чему? Все наше молчание было об этом, а оно глубже любых фраз. Выпадали вечера, когда мы не произносили иных слов, кроме приветствия и прощания. И я был счастлив! Я чувствовал, как такие часы все крепче связывают нас.

Соперников более не существовало. Я знал, что ни с кем она не могла бы так горестно, но и так свободно молчать. Когда же ей случалось разговориться, Боже мой, сколько незаметных, но упорных и вдохновенных стараний я прилагал, чтобы продлить минуты откровения!

Постепенно я узнавал о ней больше. Каждая новая подробность становилась залогом надежды, еще одним шагом к сближению. Так благодаря случайности мне открылось, что еще до знакомства с Завалишиным был человек, чьей женою она едва не стала.

В тот раз, как только она отворила дверь на мой стук, в нос мне ударил смешанный смрад перегара и каких-то лекарственных мазей. На диване сидела баба с распухшим лицом и толстыми, как сваи, бесформенными ногами. При виде меня она забормотала что-то несвязное и заспешила прочь. «Благослови тебя Христос, голубонька», – сумел я разобрать, и баба исчезла.

– Дворникова жена, – объяснила Елена. – У нее на голенях незаживающие нарывы. Докторов знать не желает. «Боюсь их, – говорит, – уж лучше так помру». Иногда делаю ей перевязки. Мне она почему-то верит, хотя толку от меня мало.

– И вам не противно? – не удержался я. – Она же грязна. От нее самогоном разит за версту. В одном ее чулке наверняка больше микробов, чем нужно, чтобы эпидемия уничтожила полгорода. Я боюсь за вас.

– Не бойтесь. – Ласковый отблеск какого-то воспоминания мелькнул в ее взгляде. – А противно мне просто не может быть.

– Почему?

– О, я прошла хорошую школу. В Варшаве у меня был близкий друг, студент-медик… собственно, мы собирались пожениться. Он считал, что брезгливость – «проказа души», не условие, а противоположность истинной чистоты. Помню, был случай. Одна дама сказала при нем: «Я так брезглива!» – «Если бы у вас была гонорея, – ответил он, – вы бы не распространялись об этом в обществе, хотя гонорея всего лишь болезнь тела, не лучше и не хуже любой другой. А брезгливость – прямое следствие душевной грязи».

– Представляю, какой вышел скандал!

– Его это не пугало. Кстати, страха он тоже не признавал. Был уверен, что порядочному человеку бояться нечего. Честь отнять невозможно, важно лишь самому не сплоховать. А жизнь все равно коротка, если ты не тупое животное, ты об этом всегда помнишь…

Во мне шевельнулась ревность, и я досадливо заметил:

– Да, сильная личность. Но кое-что он упускал из виду. Человеку, когда он не одинок, всегда есть что терять. Можно презирать положение, имущество, но есть вещи, которых презирать нельзя. У него были вы. Что ж, он совсем не боялся потерять вас?

Она помолчала, будто впрямь спрашивала себя, боялся он или нет:

– Наверное, нет. Ему не приходило в голову, что это возможно. Он вообще держал меня в ежовых рукавицах. Ядовито высмеивал любое проявление слабости. Скрыться от него было невозможно. Стоило на миг поддаться тщеславию, трусости, лени, а уж он тут как тут. То же и с брезгливостью. Я от природы не особенно ей подвержена. Но была у меня ахиллесова пята – летучие мыши. И змеи… вообще все змеевидное. Догадавшись об этом, он заявил, что «с жалким кривляньем кисейной барышни» должно быть покончено. И принес ужа! Мне чуть не сделалось дурно. Но на его лице отразилось такое презрение… ох, этого нельзя было вынести! И я взяла ужа в руки. Боюсь, что сделала я это опять-таки из отвратительного тщеславия. – Она грустно улыбнулась.

– Как же вы могли допустить, чтобы с вами так обращались? – Ревность, как прометеев орел, уже вовсю терзала мою печень.

– Я восхищалась им, – сказала Елена. – Главное, я чувствовала, что он прав. Кстати, уж оказался совсем не противным. Он был сухой, прохладный и упрямый: так и норовил удрать. С тех пор я не боюсь пресмыкающихся. А летучую мышь я потом однажды сама подобрала на мостовой. Живую. Непонятно, как она там оказалась. Я ее рассмотрела. Такое хрупкое, теплое, интересное существо. Вечером я выпустила ее в окно.

– Значит, вы любили этого человека, – пробормотал я.

И снова она задумалась, будто ей было не все равно, как мне ответить, будто для нее всерьез важно, чтобы я узнал правду…

– Едва ли. Там было… понимаете, слишком много почтения с одной стороны и покровительства с другой. Он следил, чтобы я не простудилась, не просиживала целые дни в душной комнате, правильно питалась. Чтобы читала не вздор, а хорошие книги. Чтобы не заразилась свойственным многим барышням увлечением тряпками… всего не перечислишь. Но при этом я от него доброго слова не слыхала. Даже когда делал предложение, он обратился ко мне сурово, будто экзаменатор: «Хочешь стать моей женой?» И я ответила «Да», ничего не прибавив – слишком часто он меня упрекал, что говорю много лишнего. «В этом сразу видна леность ума и разболтанность характера» – так он считал. Но и моя лаконичность не вполне его удовлетворила: «Серьезные люди обычно дают себе труд подумать, прежде чем принимать такое решение».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю