Текст книги "Голубая акула"
Автор книги: Ирина Васюченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)
– Черт знает что!
– Я все ждала, когда он поймет, что я уже большая и заслуживаю, чтобы меня любили, а не растили и поучали. Вообще-то я не выношу опеки. – Она даже плечами передернула, а я подумал, что никакой природный дурак не в состоянии быть таким образцовым идиотом, как умный молодой человек, обуянный идеей. Ведь он был, вероятно, умен, вот ужас! – А потом я стала догадываться, что этому не будет конца. Мне все опротивело. И его закоренелая правота, и собственное вечное несовершенство. А тут как раз появился Михаил. С ним было так вольно и весело! Ему во мне все нравилось. Наверное, если бы я… ну, не знаю… визжала от страха при виде кошек, питала истерическое отвращение к подснежникам, больше жизни обожала наряды и бахвалилась в обществе своей тонкой талией, он и это находил бы очаровательным.
«Я тоже», – подумал я. Но сказать не осмелился, просто спросил:
– И вы дали жениху отставку?
Она вздохнула:
– Это оказалось куда тяжелее, чем я ожидала. Понимаете, было похоже, что он возится со мной из одного чувства долга. И понял, что настоящего толку не будет, но считает, что теперь уже не вправе оставить меня без руководства, такую суетную, взбалмошную, недалекую… Мне казалось, если я уйду сама, освобожу его от скучных хлопот, он испытает облегчение.
Я хмыкнул. Бедный желторотый ментор, варшавский студиозус, набитый принципами! Представляю, что ему пришлось пережить, когда… Будто продолжая мою невысказанную мысль, она призналась:
– Это было ужасно. Я ни разу его таким не видела. Он даже начал говорить невероятные вещи… что лучше меня на свете нет и все такое. Но уже ничего нельзя было изменить. Зато когда начались беды, я сто раз его вспоминала. Он многому меня научил. Без его науки я бы сгинула непременно. – Елена тряхнула головой и, нахмурившись, внимательно поглядела на меня: – Что за чепуха? Зачем я вам это рассказываю?
– Все, что касается вас… – залепетал было я.
Но она оборвала жестко:
– Все, что касается меня, имеет мало значения. Давайте прощаться. Не обессудьте, что гоню. Устала.
Я шел домой под глазастыми декабрьскими звездами. Меня вытолкали чуть ли не взашей. А я еле сдерживался, чтобы не затянуть какую-нибудь громкую победную песнь. Если б не риск переполошить уснувших обывателей, то и запел бы, дико фальшивя в ночной тиши. Ведь произошло небывалое. Она говорила со мною о любви!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Встреча у «Красной»
Как ни странно, под началом свирепого товарища Сипуна жить стало вольготнее, чем при бедняге Мирошкине. Мирошкину было не лень вести изматывающую позиционную войну, скрупулезно подсчитывая мелкие успехи и поражения. А Сипун – максималист: коль скоро провалилась попытка раз и навсегда выстроить подчиненных во фрунт, застращав до полусмерти, он приуныл и почти перестал нас замечать.
От того, что он несведущ в вопросах дела, о чем мы так веско распространялись поначалу, приводя в пример разные типы выдвиженцев, вреда тоже не заметно. Ведь, положа руку на сердце, отсутствует само дело как таковое, а потому и повредить ему довольно затруднительно. Бумажки, кои мы с утра до вечера перебираем да перекладываем из одной папки в другую, никогда никому не понадобятся. А если и пригодятся, то, как деликатно выражается Ольга Адольфовна, разве только «для абстрактных нужд». Абстрактные же нужды тем хороши, что одна бумажка вполне стоит другой.
Итак, я по-прежнему предаюсь пороку сочинительства не только дома, но и в конторе. Один лишь раз Петр Фадеевич рискнул осведомиться, что это за посторонняя тетрадь у меня на столе. Подражая Корженевскому, я смерил его самым уничтожающим взглядом, на какой только был способен, и с идиотской важностью произнес:
– Я пишу воспоминания о борьбе с царизмом в Блиновской губернии. Полагаю, что для революционной истории эти сведения имеют бесспорную ценность. А вы что же… э… имеете что-нибудь против?
– Нет, конечно! С чего вы взяли? Уж и спросить нельзя… – стушевался Сипун.
Мне даже захотелось сказать ему что-нибудь ободряющее. Но я подавил искушение. Слишком хорошо я знаю, как ведут себя субъекты подобного пошиба, стоит им приободриться хоть малость.
Второй день моросит острый холодный дождик. Но в середине дня тучи вдруг разошлись, и город засверкал под лучами еще не остывшего сентябрьского солнышка. Не стерпев, я все бросил и вышел пройтись. Петр Фадеевич недовольно сопел, ерзал, но сделать замечание летописцу блиновских классовых битв остерегся.
Шел я не спеша, не думая ни о чем определенном, прощаясь с летним теплом и грустно мирясь с неотвратимой осенью. Из этого состояния полусонной созерцательности меня вывел оглушительный крик, раздавшийся, казалось, у самого моего виска, как раз когда я проходил мимо гостиницы «Красная».
– Ба, кого я вижу! Алтуфьев, мать твою!
Шикарное авто кофейного цвета остановилось за полшага от меня. Пассажир, плотный мужчина в кожанке, выскочил из машины и так хлопнул меня по плечу, что я с трудом удержался на ногах.
– Не узнает! Ну, что ты скажешь?! Вовсе очумел! – опять заорал незнакомец, придвигаясь вплотную и обдавая мое лицо горячим несвежим дыханьем. – Разуй глаза, дурило! – Сомнение мелькнуло в его остреньких зрачках. – Ты ж Алтуфьев?
– Да.
– Ф-фу, чертяка! А я тебя сразу… Ты не переменился почти, подсох немного, и вся недолга. А рожа и всегда такая была, кислая, лопоухая, уж не взыщи, брат, за прямоту, я по дружбе… И теперь не признаешь?
– Нет.
Пассажир кофейного авто вдруг мелко затрясся от удовлетворенного утробного смеха:
– Ну да, ну да, кто ж ожидать мог, что мы так встретимся? Вы меня и в компанию принимать не желали, такие гордые были, ан вот как все обернулось! Ну, хватит дурака-то ломать, вспоминай живо! Москва, девятая гимназия, третья парта у окна…
– Залетный?
– Он самый! – Не слушая возражений, Залетный уже тащил меня к подъезду гостиницы. – Сейчас в ресторанчик, отметим встречу однокорытников! Да не кобенься, какая, к свиньям, служба? Как начальника зовут? Сипун? Не помню такого. А повыше? Зельц? Нет, и этого не знаю, еще выше хватай. Толстуев? Вот и ладно. Мы Ваську Толстуева за бока: так, мол, и так, товарищ Толстуев, встретились друзья детства… кстати, скажем мы ему, а на что нам сдался товарищ Сипун?
– Как это «на что сдался»?
– А кто он такой, что над моим закадычным дружком начальствовать выискался? Зав инвалидной конторы? И сколько вас там гавриков? Пять голов? С Сипуном шестеро? Ну, это не зав, а хрен моржовый. Мы лучше товарища Зельца попросим: извини-подвинься, товарищ Зельц, иди куда знаешь, а стульчик Кольке Алтуфьеву освободить изволь, пока добром просят…
– Ты с ума сошел! – крикнул я, тщетно пытаясь высвободить локоть из цепких пальцев Залетного. – Оставь Зельца в покое! Он приличный человек (я в этом не слишком уверен, но не такой был момент, чтобы предаваться сомнениям). Да и никакие стульчики мне вообще не нужны.
– Что так? – игриво спросил Залетный.
– Со здоровьем скверно. Мне скрипеть осталось месяца два, много три, – с нелепым, но явственным облегчением сообщил я.
Залетный оглядел меня быстро, недоверчиво, но мой вид, кажется, убедил его, что я не вру. Нимало тем не удрученный, он ответствовал жизнерадостно:
– Тогда и ладно, не судьба, значит. А ты струхнул за Зельца этого, ну-ка, признавайся! Струхнул, брат, со мной не виляй! Сразу, значит, видно, что мне ничего не стоит твоего Зельца раз – и к ногтю? То-то! А Толстуева, как ты думаешь? Могу я взять к ногтю товарища Толстуева?
Мы уже сидели за ресторанным столиком, и официант, ни о чем не спросив, расставлял рюмки и закуски. Последнее было кстати, а вот пить бы Залетному больше не следовало. Я поделился с ним этим соображением, но в ответ получил такой поощрительный удар по спине, что решил больше не проявлять заботы. Пусть себе хлещет водку сколько хочет, мне что за печаль? А те, кого он к ногтю собирается брать, пусть себе повышаются в чине к его полному удовольствию… Эх, сидеть бы сейчас в конторе, как выражается Сипун, «сообразно трудовой дисциплине»!
– Справедливые времена настали! – Залетный опорожнил рюмку, поскреб грудь. – Пей за славное времечко, ты, друг детства! Теперь ясно, кто чего стоит! Победа пролетариата! За пролетарскую победу, тебе говорят! Пей! – И он выпил снова.
– Какой же ты пролетарий? Вместе в девятой гимназии учились…
– Вот! – ликуя, перебил он. – Ты в девятой, я в девятой, но я пролетарий, а ты на-кось, выкуси! – Он простер над столом мускулистый кукиш. – Тебя из гимназии под зад коленом, я чин чином до выпуска дошел, а пролетарий все равно я! Потому что голову надо иметь! Чутье! Характер! А всякая чистоплюйская гниль…
Я стал лихорадочно придумывать способ, как улизнуть мирно, до скандала. Его пьяные восклицания мешали сосредоточиться. Да и единственная рюмка, выпитая за пролетарскую справедливость, нехорошо гудела в отвыкшей от возлияний голове. Внезапно в этом гудении послышалось: «Сидоров…»
– Ты видел Сидорова? – вырвалось у меня.
– А о чем я тебе толкую? – Залетный захохотал. – Тоже встреча друзей! Торчит наш денди на толкучке, оборванный, зеленый – краше в гроб кладут! Барахло какое-то продает. Стоит, да так смирненько! Ждет, не найдется ли дурак заплатить за эту дребедень. Увидел меня, тряпье свое подхватил и деру. Я ему кричу, мол, погоди, чудило, пойдем со мной, я угощаю, ха-ха-ха! Так и сбежал. За гордость свою испугался, как считаешь? Или может, за что посерьезнее? Да и какая гордость, ежели в кармане вошь на аркане, да и та через дыру выпала? Нет уж, поди, смерть как хотелось на дармовщинку пожрать. Ан страх-то сильнее оказался! Научили вас, буржуев недорезанных, пролетария уважать! И не так еще научим! Скоро дорезывать будем, погоди, кончились ваши сладкие денечки… Эй! Ты куда? А ну стой, зараза! Стрелять буду, гад!
Я прошел через зал, не оглядываясь. Когда вышел на улицу, дождь уже снова накрапывал. Небо, как серая половая тряпка, вяло тащилось над самыми крышами. Изумительное авто кофейного цвета все еще стояло у входа. Парень атлетической наружности дремал за рулем.
– Там вашему начальнику плохо, – сказал я.
– A-а, – сонно, однако с пониманием протянул парень и без малейшей поспешности стал выбираться наружу.
Я отправился своей дорогой. Перед глазами стоял Сидоров. Давно он не являлся мне так ясно – и так странно. Совсем не таким, каким я видел его в последний раз с уже наметившимися у глаз тонкими морщинками и презрительным ртом… Впрочем, целая вечность прошла уже и со времени той встречи. Когда после Тифлиса я был в Москве, мне из всего их семейства удалось отыскать только глуховатую тетушку Аделаиду Семеновну, да и то чудом…
Я уже собирался в Харьков, где Толстуев обещал меня «как-нибудь пристроить». Понимая, что едва ли вернусь, бродил по знакомым улицам, вспоминал Зероба Тер-Миносяна, может статься, единственного еще живого друга, думал, что и он доживает последние дни у себя в Тифлисе, куда мне тоже нет возврата. Я тоскливо искал кого-то, с кем можно было бы хоть проститься, покидая город своего детства.
И – никого. Родители и брат уехали. Люба Красина умерла. Добрейшего Якова Павловича убили – зачем, Господи, кому мешал старик? В доме Сидоровых жили неизвестные, с необъяснимой злобой наперебой кричавшие мне, что никаких бывших хозяев не знают, да и знать не хотят.
О тетушке Аделаиде я помнил только, что она жила где-то невдалеке от Чистых прудов. Без всякой надежды отправился туда, но дом, где был давным-давно и всего единожды, нашел с неожиданной легкостью. Ноги сами привели. Там тоже обитали новые жильцы, и толку я от них не добился. Хотел уже уйти, как вдруг откуда-то снизу, словно из-под земли, раздался знакомый голос:
– Милостивый государь! Только то обстоятельство, что я живу в подвале, мешает мне спустить вас с лестницы!
Человек, к которому относилось это оригинальное напутствие, выскочил из низенькой обшарпанной двери и мелкой, но проворной рысцой пустился вдоль улицы. Высокая старуха с загадочной, недвижной, как маска, физиономией смотрела ему вслед.
– Аделаида Семеновна! – воскликнул я, бросаясь к ней.
На ее лице ничего не отразилось. Я подумал, что она не узнает меня, и начал:
– Простите, я тот Алешин знакомый из Блинова…
– Помню, – молвила она глухо. – Николай Максимович. Товарищ прокурора. Вас интересовали ихтиолог Миллер и его бывшая невеста. Алексей рассказывал мне о том, чем все кончилось. Необъяснимый и жуткий случай. Зайдите. Я напою вас чаем с вареньем.
На ней была длинная мятая юбка и бесформенная, там и сям штопанная толстая кофта. Должно быть, ей трудно жилось. Может быть, даже настолько трудно, что мне следовало бы отказаться от ее приглашения. Но я не смог. Ее темной каморке было суждено стать последним московским домом, где меня приняли как своего.
– За что вы его так? – полюбопытствовал я, оглянувшись туда, где за ближним поворотом улицы исчез посетитель, не спущенный с лестницы по такой основательной причине.
– Прохвост. Не стоит внимания. – Аделаида Семеновна тяжелой поступью прошла в комнату и опустилась в огромное кресло, занимающее добрую ее половину. – Рассказывайте.
Как мог короче, я поведал ей свою историю.
– Вы уезжаете навсегда, – сказала она, не спрашивая, а утверждая.
– Я искал Алешу…
– Они в Твери. Думали, там проще прокормиться. Сомневаюсь.
Казалось, я давно был готов к известию, что больше не увижу Сидорова. Но горло перехватило, захотелось взбунтоваться, переменить планы, отправиться в Тверь, не так она и далеко…
– Не надо, – обронила старуха. Я смотрел на нее в замешательстве, и она повторила своим глухим монотонным голосом: – Вам не надо в Тверь. Бесполезно.
Кажется, моя растерянность позабавила ее. Она усмехнулась:
– Доживя до моих лет, легко угадывать. Только мало проку от этого искусства. Что до Алеши, его вам видеть не стоит.
– Как так?
– Вы не узнаете его. Он не тот, с кем вы дружили. Не тот, кем был. И не тот, кем станет.
– Звучит мрачно.
– Напротив. Сейчас он злой. Но быть злым не его призвание. Это пройдет.
– Вы пророчица? – Я попробовал обратить разговор в шутку.
– Пророчица, – повторила она без тени улыбки. Под глазами у нее были набрякшие мешки. – Мы с Алексеем похожи. Он будет, как я. Мне этого не увидеть. Вам тоже. Но это неизбежно.
На прощание она перекрестила меня. Вспомнив, как Сидоров называл тетку старой безбожницей, я заметил:
– Аделаида Семеновна, мне казалось, вы неверующая.
– И это возможно.
С тех пор, когда думаю об Алеше, непроницаемая, может статься, насмешливая маска глядит на меня из подвальной полутьмы странно живыми прорезями глаз. Но в тот вечер меня преследовала не она. И породистое, несколько желчное лицо Сидорова в расцвете лет стерлось в моей памяти. Я видел того Алешу, что когда-то на вечереющем Арбате открыл мне тайну своей встречи со Снежной королевой.
Он стоял передо мной словно наяву, и мальчишеское желанье пойти и убить Залетного терзало мое старое искушенное сердце. Все кончилось, как и должны кончаться подобные глупости: приступом.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Шаги в темноте
Удивительно славное, веселое, хотя в настоящий момент заботливо нахмуренное бородатое лицо склонилось ко мне, выплыв из моего забытья. На мгновение даже почудилось, будто отец Иоанн Добровольский, давно потерянный друг, пришел меня навестить. Однако же… священник? Они пригласили батюшку? Итак, это конец?
– Я не смогу, – прошелестел я, с трудом ворочая языком.
В самом деле, какая может быть исповедь в моем случае? Если бы мне суждено было закончить эти воспоминания, разве что они…
– Лежите, лежите! – Громадная теплая ладонь успокаивающе опустилась мне на плечо. – Слава Богу, Мусечка меня дома застала. Теперь у вас усе на лад пойдет. Мы, хвелшара, специалисты по усем болезням…
– Федор Васильевич! – послышался встревоженный голос госпожи Трофимовой. – Подите сюда, оставьте Николая Максимовича, ему всего нужнее покой.
Ольга Адольфовна, появившись рядом с незнакомцем, взяла его под руку и решительно повлекла вон, бросив через плечо обеспокоенный взгляд на меня. Через минуту влетела Муся с пузырьком, содержимое которого я послушно проглотил. Очаровательный бородач не появился: видимо, хозяйка не выпустила его из плена.
– Кто это был?
– Гнилицкий, здешний фельдшер. – Девочка смущенно почесала в затылке. – Понимаете, я видела, как вы входили. Вы были такой… я даже испугалась. Окликнула вас, а вы не ответили.
– Извини. Я не слышал.
– Я поняла, что вам нехорошо. А здесь, кроме Гнилицкого, и позвать-то некого. Ну, я и побежала к нему. Он чудесный дядька! Мы с Андреем, его сыном, в одном классе учимся. Он нахвалиться не может, какой папа добрый. Но к вам его нельзя подпускать, тут мама права. Все знают, как с ним опасно… Он военный фельдшер, понимаете? Его лечебные способы и средства для вояк, может, и хороши. Но обычного человека они с ног свалят, даже здорового… Это ничего, что я болтаю? Может быть, мне уйти? Как вам лучше?
– Лучше болтай, – сказал я. Узнать, что этот Гнилицкий не поп, приглашенный, чтобы проводить меня в последний путь, было все-таки приятно. Муська тоже явно обрадовалась, что я еще не помираю, и продолжала:
– В прошлом году у мамы было воспаление легких. Он сделал ей согревающий компресс. Мокрое полотенце, потом большой кусок пергамента, шерстяной платок, а поверх всего этого еще одеяло намотал. И все приговаривал: «Вы уж, голубчик, потерпите, не снимайте компрессика. Надо хорошенько пропотеть, а утром я приду и компрессик сам сниму». А я еще натопила, в комнате жара – ну, мама совсем задыхаться стала. Говорит: «Нет, до утра мне так не дожить. Стаскивай это с меня скорее, и будь что будет!» Поутру, еще до света, бежит Федор Васильевич – он к маме замечательно относится: «Ну, как вы, голубчик Ольга Адольфовна?» – «Вы меня простите, я не вытерпела, сняла компресс». – «Вот и прекрасно! Я-то всю ночь заснуть не мог, все ворочаюсь да про себя думаю: „Не тяжеловат ли компрессик?“»
Дверь приотворилась, добродушная физиономия Гнилицкого заглянула внутрь.
– Не допустили меня до вас, голубчик, – пожаловался он. – Ольга Адольфовна говорит, кроме Подобедова, никому не след вас пользовать. Да я гляжу, вам уж и так полегчало. А кошелочку свою я тут, часом, не оставлял? Да вот же она, кошелочка, под стол задвинулась! Выздоравливайте, голубчик. А Подобедову своему скажите, чтобы получше за вами смотрел.
– Вы заметили, что у него в корзинке? – спросила Муся, едва Гнилицкий скрылся.
– Нет.
– Камни! Он всюду выискивает мелкие красивые камешки разных цветов. И складывает в корзинку. Он с нею никогда не расстается.
– Зачем?
– Дорожку мостить! Такой дорожки от калитки к дому, какая у Гнилицких, никто не видал. Но ему все мало, продолжает совершенствовать… А его знаменитые домики для свиньи и собаки вы когда-нибудь видели?
И тут я вспомнил. Обсаженная анютиными глазками безукоризненно прямая дорожка из цветных камешков и три уютных домика: большой посредине и два маленьких по бокам. Бродя по поселку, я давно приметил это диво, но не мог понять, для кого эти маленькие домики, подобно большому, чистенькие, с резными крашеными наличниками, с дверьми и ставенками, кокетливые…
– Неужели там живут собака и свинья?
– Ну да, он построил для них настоящие дома. Вы заметили? Они даже не совсем одинаковые! Но знаете, что я вам скажу? Никогда Гнилицкий эту свинью не зарежет! Помните: двускатная крыша, крытая железом, зеленые наличники?.. Свинья, которая живет там, это уже не хрюшка, а соседка по имению. Она, наверное, и картинки по стенам развесила – календари, портреты родителей… Не видать Гнилицкому свинины, говорю вам: свинья помрет от старости в покое и довольстве. Спорим?
– И не подумаю. Ты выиграешь.
Блинов готовился к Рождеству. Публика оживилась. Я опять получил несколько приглашений на обеды. И снова отказался. Я разделял печаль Елены, это был мой тайный праздник, далекий ото всех общих торжеств. «Довольно того, что я исправно хожу на службу, привел-таки в порядок дела, соблюдаю все те внешние правила, какие положены чиновнику. А взамен хочу одного: чтобы меня оставили в покое», – примерно так я рассуждал.
И верно: общество словно бы посторонилось, отхлынуло от меня. Только Легонький еще мешал мне выситься посреди Блинова одиноким байроническим утесом. По старой привычке он захаживал ко мне запросто, делая вид, будто ничего не изменилось, а может статься, и вправду не замечая перемен. Ведь прежние наши встречи проходили примерно так же: он болтал без умолку, я кивал и по временам вставлял «Неужели?», «Забавно», «Ты находишь?» или «Какая жалость!» – набор вполне достаточный, когда имеешь дело с разговорчивым собеседником.
Впрочем, Костя не утомлял меня. Я научился почти не замечать его присутствия. Он же, по-видимому, без труда примирился с тем, что мои реплики все реже прерывают его монологи. Хуже, что подчас они выскакивали невпопад. Так и вышло, что на его фразу:
– Ты стал настоящим бирюком. Давай хоть я к тебе зайду на Рождество, – я, думая о своем, машинально пробормотал:
– Какая жалость!
Мне-то казалось, что он все еще рассказывает о страданиях своего двоюродного брата, который на прошлой неделе поскользнулся и сломал щиколотку. Поняв, что оплошал, я стал извиняться и с повышенным жаром просить его, конечно же, всенепременно ко мне пожаловать.
Этот разговор происходил в лучшей кондитерской Блинова. По удивительному капризу владельца она называлась «Пригубьте!». И хотя над входом красовался, как полагается, рог изобилия, переполненный всевозможными сластями, заезжие любители нередко вваливались туда в надежде пригубить. От разочарования они, случалось, учиняли дебош. Говорят, поначалу посетители донимали хозяина советами избавиться от неудачной вывески. Но ее так и не сменили, и эта несообразность в конце концов стала одной из милых, уже освященных традицией блиновских достопримечательностей.
Накануне Рождества в «Пригубьте!» было довольно людно, но мы с Легоньким, поглощенные заглаживанием досадного недоразумения, не обращали внимания на публику. Только подойдя вплотную к прилавку, я увидел совсем рядом знакомую потертую горжетку и царственный профиль.
– Славно, что мы встретились, – сказала Елена. – Приходите на Рождество. Вас не было уже четыре дня…
Она это заметила! Четыре дня, мой высший рекорд, мука мученическая, зато какая награда! Я уж открыл рот, чтобы восторженным бормотаньем выразить переполняющие меня чувства, но спохватился. Ведь только что я насилу убедил обиженного Легонького навестить меня несмотря на «Какую жалость!».
Теперь и она его увидела. Сказала приветливо:
– Добрый вечер, Константин Кириллович.
– Здравствуйте, Елена Гавриловна, – с безутешной грустью вздохнул Легонький. – Я все уже понял. Не видать мне алтуфьевского гостеприимства, как своих ушей.
– Извините, я не поняла…
– Все очень просто. Я только что напросился к нему на Рождество. Он уж отнекивался так и сяк, но у меня хватка бульдожья. Шалишь, думаю, брат, не вырвешься! И в тот момент, когда добыча была уже моя, появляетесь вы. Мне ли противиться вашей воле? Я удаляюсь! – Он уронил руки с видом комического отчаяния.
Она улыбнулась:
– Давайте разрешим наш спор мирно. Приходите ко мне и вы. Мне неловко приглашать гостей, у меня ведь ни особенного угощения, ни веселья. Но если вас это не пугает…
– Елена Гавриловна! – вскричал Легонький. – Ни слова больше, умоляю вас!
Так вышло, что мы были приглашены оба. Меня это, помню, почти не огорчило. После ее слов о четырех днях я бы вряд ли опечалился, случись хоть потоп. Я ощущал за плечами крылья, на которых, казалось, можно парить над водами и безднами. С нею на руках… право, при этой мысли впору пожелать и потопа. А Легонький что ж? Он бы тоже не погиб, наверняка он легче воды.
Когда я подходил к своему дому, отягощенный конфетными коробками, изрядным тортом и этими незримыми крылами, навстречу мне попалась та самая соседка, что однажды уже пыталась наклепать на мою Грушу. Уста соседки, всегда непримиримо сжатые, окончательно превратились в ниточку. В очах пылал праведный огонь. Она встала на моем пути, неприступная и грозная, как крепость.
– Я в чужие дела соваться не привыкла! – прошипела она вместо приветствия, задыхаясь от мороза и ярости.
– Похвальное обыкновение, – любезно согласился я и сделал тщетную попытку ее обойти.
– Нет, вы уж послушайте, сделайте милость! Один раз я вас предупреждала, да не помогло. Теперь я скажу без околичностей, не взыщите, я правду люблю, мне, слава Богу, скрывать нечего!
– Что же вам угодно?
– Мне угодно, чтобы на нашей улице разврата не было! Раньше здесь все было тихо-мирно, пока вы не приехали! Ночью, бывало, и не пройдет никто. Да и днем, коли пройдет, всегда знаешь кто и зачем…
Когда счастье переполняет душу, она защищена от злобы. Я рассмеялся:
– Вы хотите запретить мне ходить по улице? Или я должен докладывать, куда направляюсь? Тогда, прошу прощения, мне бы домой. Холодно…
Но проклятая баба не унималась:
– Я про вас не говорю, про вас мне не ведомо. А только Груньку распутную вы со двора гоните, не здесь ей место! Пожарный к ней ходит, я терпела! Но ей и пожарного мало! Тот, поди, у ней сидит, а этот вкруг дома бродит, снег знай скрипит да скрипит! Это он очереди ждет, вы подумайте!
Мое терпение лопнуло.
– Сударыня, – прорычал я свирепо, – запомните, прошу вас, что сплетни меня не интересуют. Улица Божья, по ней всяк ходит, куда пожелает. Что касается Аграфены Потаповны, она хорошо исполняет свои обязанности по дому. До прочего мне дела нет. Мое почтенье!
С этими словами я лихо обогнул сию твердыню добродетели и потрусил к дому. Груша встретила меня такая приунывшая и подавленная, что я подумал: видно, ей тоже сегодня досталось. Что она взъелась, старая перечница?
– Николай Максимович, – сказала Груша и вдруг по-девчоночьи всхлипнула. – Ухожу я от вас. Не поминайте лихом.
Я возмутился:
– Вот еще новости! С какой стати? Мы всегда отлично ладили, или я ошибаюсь? Аграфена Потаповна, признайтесь: вас кто-нибудь обидел?
– Никогда вы меня не обижали! – хлюпая носом, воскликнула Груша. – Такого барина, как вы, поискать надо! Век вас не забуду, накажи меня Христос, если неправду сказала…
Тут она заревела в три ручья. Мне стало не по себе. Дело принимало серьезный оборот. Никогда бы не подумал, что она так щепетильна и впечатлительна. Чего же наговорила ей эта стерва?
Я ласково усадил рыдающую Грушеньку в кресло, заставил выпить вина, уговаривал успокоиться, обещал, что в обиду не дам…
– Но вас же дома нет! – плача, пропищала Груша. – Дни-то по зимней поре коротки, сидишь тут одна, дрожишь, а он там во тьме шныряет…
– Кто шныряет во тьме?
– А мне откуда знать? Пока светло, ничего, а как смеркнется, шаги! К самому окну подходит! Постоит, уйдет, потом опять, слышу, приближается… – Она содрогнулась всем телом. – Страсти такие, что терпеть невозможно!
Тут было над чем задуматься. Кроме того, что я терял хорошую прислугу, само по себе известие о чьих-то блужданиях в потемках под окнами было неизъяснимо тревожно. Я присел рядом с Грушей и предложил:
– Давайте обсудим все спокойно. Мне будет очень жаль, если вы уйдете из-за каких-то пустых страхов.
Она упрямо помотала головой:
– Не пустые они. Я чувствую! Меня прямо всю трясет, будто это сам нечистый…
Я насторожился. Уж не душевное ли здесь расстройство? Хотя нет, соседка ведь тоже говорила, мол, бродит кто-то. Спросил осторожно:
– Давно вы это замечаете?
– Уж месяца с полтора. Сперва не часто, я думала, мало ли что. А нынче, как долгие ночи настали, чуть не каждый вечер является.
– Наверное, это какой-нибудь поклонник. Вы красивая девушка, он влюбился, а признаться робеет. Может так быть?
При всем своем смятении Груша насмешливо фыркнула. И отвечала тем особым тоном, каким объясняют несмышленому дитяти вещи самоочевиднейшие:
– Поклонника я завсегда отличу. Чего ему робеть-то?
ГЛАВА ПЯТАЯ
Рождество с господином Легоньким
Явившись со своими коробками, я застал Легонького у Елены. Он уже расположился словно у себя дома – природа наградила его даром всюду чувствовать себя непринужденно. Теперь он развлекал хозяйку одной из своих баек.
– Когда профессор услышал такой ответ, – давясь от смеха, повествовал Костя, – ох, ну вы сами можете вообразить! А он еще и был весьма раздражителен, наш Никита Петрович. Он тогда велел позвать швейцара. И вот швейцар появляется в дверях. Профессор протягивает ему монету и говорит: «Семеныч, голубчик, не в службу, а в дружбу: возьми этот гривенник и купи меру овса. Господин студент хочет кушать!»
Елена улыбнулась так устало, что, будь я на месте Легонького, язык мой тотчас прильпнул бы к гортани. Но у него не прильпнул:
– Все, конечно, хохочут. А студент этот, нахал с толстой мошной, сынок золотопромышленника, наш смех переждал, дверь в коридор открыл, да как завопит благим матом вслед швейцару: «Семеныч, возьми двугривенный, купи две меры овса! Мы позавтракаем вместе с профессором!»
Меж тем стол уже был накрыт. Угощение действительно выглядело бедновато. Готовить Елена не любила, да, похоже, и плохо умела. Средств у нее явно не хватало. Но я видел, что это совсем не смущает ее. То ли она сознавала, что ее сила в ином, то ли вообще не думала о таких материях. Но я, уже ревниво опасаясь, как бы Легонький не вздумал насмехаться над этим жалким приемом, радовался, что принес хотя бы сладости. Эту привилегию я недавно присвоил себе, вдохновленный примером Казанского, и то, что такая вольность сошла мне с рук, несколько дней служило для меня источником тихого ликования.
– А то еще вот занятная история, – уплетая кусок шоколадного торта «Делис», продолжал потешать публику Константин Кириллович. – Это уж не при мне было, дед рассказывал. Он раньше в Саратове жил, у них там был дружеский кружок заядлых картежников. Азартные все до безумия. А тысяч, чтобы их за вечер просаживать, ни у кого нет. Но они вышли из положения! У них была тройка лошадей с экипажем, уж не знаю, кому она сперва принадлежала, а только играли всегда на нее. Кто за вечер больше выигрывал, тот и катил потом домой на тройке, как губернатор! Остроумно, правда? Но чем все это у них кончилось, понятия не имею. Дед, когда рассказывал, совсем уже дряхлый был, а я – от горшка два вершка, вот и не додумался выспросить. Куда уж эта тройка подевалась, Бог весть. Одно точно: у деда ни лошадей, ни экипажа не было.
Я слушал Легонького с беспокойством. Не надоел бы он Елене своей болтовней! И эти анекдоты, которые он рассказывает с апломбом очевидца, я как будто уже где-то слышал. Или даже читал? Ну, может быть, не читал и не слышал, пусть все эти глупости в самом деле происходили с ним и его родней – какая разница? Неужели он не понимает, что неделикатно заставлять ее выслушивать подобную ерунду?