Текст книги "Голубая акула"
Автор книги: Ирина Васюченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
Он недурно рассказывает. У него энергичный, чеканный профиль. Он приветлив, уверен в себе, явно неглуп, этот чертов Иосиф Маркович. Вот и Белинда, изнемогая от сладострастия, извивается у него на коленях, оставляя на дорогом светло-сером сукне черные шерстинки… Все это значило, что мне пора наконец проявить сообразительность и отправиться восвояси. Я поднялся:
– Не обессудьте, время не раннее, а я с дороги…
Неожиданно встал и Казанский:
– Поедемте вместе, заодно вас подвезу.
– А вам куда?
– В гостиницу. Я здесь по делам, у меня завтра переговоры с Капитоновым. – Он повернулся к Елене и прибавил несколько церемонно: – Был счастлив повидаться.
– Вы больше не зайдете?
– Вряд ли успею. Но постараюсь.
– Хорошо бы. А вы, Николай Максимович? Пожалуйста, приходите, как только выдастся свободный час! Мне о многом нужно вас расспросить.
Мы вышли вдвоем в ненастную темень. Садясь в пролетку, Казанский огорченно заметил:
– Не вовремя меня принесло. Похоже, я только мешал. Ей ничего так не хотелось, как вас спросить… Что, в самом деле никакого просвета?
– Очень мутная история, – проворчал я.
– Кошмарная. Лена прекрасно держится. Но как подумаешь, чего это ей должно стоить… А тут еще безденежье. Вы, кажется, близко знакомы? Скажите, она очень бедствует?
Я пожал плечами. С его точки зрения, не только она, но и я в этом смысле мало чем отличались от нищих, что побираются на паперти.
– Как бы я хотел ей помочь! – с горячностью, по-видимому, неподдельной воскликнул он. – Да куда там. Разве подступишься? Знаю ее чуть не с детства, даже отдаленное родство есть, но тут это не поможет. Спасибо, хоть по старой памяти конфеты привозить позволяет…
– Часто вы сюда наезжаете? – Вопрос представлялся мне более чем волнующим.
Он вздохнул:
– Не получается. Понимаю, надо бы чаще, но дела фирмы – это такое беличье колесо! Вырваться почитай что невозможно, месяцы, времена года так и мелькают…
Он словно бы извинялся, этот чудеснейший, превосходнейший господин Казанский! Я все ему простил. Я желал бесконечного процветания «Сосне» и самой прибыльной, самой увлекательной и кипучей деятельности ее талантливому управляющему. А к Елене я приду завтра.
– С ней трудно, – признался он, помолчав. – Перед таким огромным горем как-то теряешься. Вы заметили, наверное? Я же нес какую-то ахинею, как последний осел. Губернатор, Шаляпин – какое ей дело до них? Болтаешь, что на язык подвернется, авось развлечешь ее хоть ненадолго… э, да что тут скажешь! Рад знакомству!
Наше прощальное рукопожатие было не в пример теплее первого. Как я ни горазд на предчувствия, никакой внутренний голос не шепнул мне тогда, при каких обстоятельствах нам приведется встретиться в следующий раз. А ведь из уст этого человека мне было суждено в свой час услышать самое черное известие, какое я когда-либо получал за всю свою печальную жизнь.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Рожденные бурей
Прошел слух, что на место Мирошкина в нашу контору назначен одноногий инвалид-выдвиженец, зарекомендовавший себя как твердокаменный большевик.
– Еще один рожденный бурей, – хмуря брови, пробормотала Ольга Адольфовна. Это ее любимое выражение. Так же она называет двух толстеньких суматошных сестер-соседок, своего рода покатиловскую достопримечательность. Никогда не быв замужем, Рожденные бурей так сжились между собой, что напоминают сиамских близнецов, привязанных друг к дружке пусть невидимыми, но нерасторжимыми узами. Местоимение «я» выпало из их употребления за ненадобностью. Они говорят не только «Мы умылись», «Мы пошли за покупками», но и «Мы подоили козу», «Мы налили пастуху молока».
Такая слиянность, превратившая их в единое, хоть и двухголовое, существо, видимо, не вполне удовлетворила страсти бедных старых дев. Добродушные, суетливые, безвредные, они горят мечтой полнее соединиться с революционною массой. Пламенно веруя, что масса сия существует в природе, они бегают в ее поисках по поселку, переваливаясь на коротеньких толстых ножках, и заводят с соседями зажигательные большевистские речи.
Но соседи, несознательные обыватели, не желая слиться в едином пролетарском порыве, так и норовят расползтись по своим углам и предаться частным мелочным делишкам. Рожденных бурей это ужасно печалит. Но они не теряют бодрости. Ныне, когда пошли разговоры о коллективных сельских хозяйствах, они знай толкуют о своем намерении вступить в колхоз, полные беззаветной готовности отдать туда своих кроликов, кур, козу и самый дом, ибо тогда, по их понятию, все заживут сообща. «Даже кружки, даже нитки своей личной никто не будет иметь!» – восклицают они в восторге.
– Вы надеетесь, что этот выдвиженец походит на сестер Нестеренко? Для нас это было бы не самым худшим жребием, – сказал я Ольге Адольфовне.
– Мне не нравится, что он одноногий! – Марошник по-бабьи пригорюнилась. – Калеки, они злые…
– Трепещите! – прогудел шкаф. – Он нас тут всех костылем побьет.
– Уважаемые! – воззвал Миршавка. – Надо посерьезнее относиться!
– Мне рассказывали про одного выдвиженца, – примирительно заметила Трофимова. – Его прислали укреплять руководство банка. Он человек партийный, в прошлом красный конник или что-то в этом роде. Но в банковском деле профан, да и вообще малограмотен. Обосновался в кабинете, стал документы перебирать, а что к чему, не понимает. Один вексель ему особенно не понравился. Он возьми и напиши прямо поперек документа: «Иванову. Что ето за вексель?» А тот всю жизнь в банке прослужил, каково это ему? И вот новый начальник получает назад тот же документ, но пониже его надписи стоит еще одна: «Петрову. „Ето“ уже не вексель».
Корженевский вышел из «эрмитажа», видимо настроенный поговорить.
– Даже среди этой публики, – начал он веско, – попадаются не одни дураки. Знал я одного… Присылают его в учреждение, а всегда ведь найдется какой-нибудь рьяный негодяй, которому только дай выслужиться. Ну, и бежит к нему подобный субъект с донесением. Так, мол, и так, имярек ежедневно является на службу без четверти восемь и эти пятнадцать минут, пока все собираются, крутится на своем вертящемся стуле и насвистывает «Боже, царя храни!».
– М-да! – обронил Миршавка.
– Это вы, уважаемый, изволите говорить «М-да!», – ядовито усмехнулся Корженевский. – А выдвиженец у доносчика спрашивает: «Ладно, да после восьми-то что он делает, этот ваш имярек?» – «Работает». – «И хорошо работает?» – «Ничего». – «Тогда зачем вы ко мне пришли?»
Миршавка надулся:
– Так тоже… гм… нельзя-с, уважаемый! Так каждый и станет свистеть, что хочет? Партийные кадры не для того в учреждение посылают, чтобы потворствовать…
Верная своей роли всеобщей примирительницы, Ольга Адольфовна поспешила вмешаться:
– Мы не о том, Аристарх Евтихиевич. Просто делу бывает вред, когда им начинает руководить неспециалист. И сам этот человек, если он совестлив, чувствует себя стесненно. Знаете, к моему покойному мужу тоже ведь одно время комиссара приставили. Так Михаил Михайлович с ним намучился. Милый парень, очень добрый, это просто сразу было видно, но так уж он доктора уважал, что никакого сладу с ним не было. Муж ему: «Садитесь, пожалуйста!» А тот ни в какую: «Да уж я постою…» Михаил Михайлович жаловался: «Как мне работать, если человек часами торчит на ногах у меня за спиной, да еще сопит от почтительности?»
– Ну, это уж не комиссар, а гнилой интеллигент! – оскорбился Миршавка. – Я давно замечаю, уважаемая, что вы все стараетесь обратить в смешную сторону. Позвольте заметить вам напрямик, что подобные попытки не всегда уместны-с!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Новость
Инспектировать тюрьму, а тем паче дом предварительного заключения – безусловно, самая тягостная изо всех комиссий, какие когда-либо возлагала на меня служба в судебной палате. Между тем было доподлинно известно, что мало где на Руси эти заведения содержатся в таком образцовом порядке, как у нас в Блинове. Сие считалось особою заслугою Горчунова, чей разумный либерализм внушал известное уважение даже тем, кто был склонен к мысли, что русскому человеку надобно отказаться ото всех либеральных иллюзий.
Рассказывают, будто в девятьсот пятом, когда камеры ломились от избытка политических заключенных, эти последние, не выдержав тяжких условий содержания, объявили голодовку. На третий день голодовки на тюремный двор въехала подвода, груженная апельсинами. В камеры приносили полные корзины этих ароматных южных плодов: «Господ арестантов просят откушать!»
Эту байку, по-своему также свидетельствующую об исключительной гуманности здешнего начальства, я слышал от человека, игравшего при господине Капитонове ту же роль, что Казанский в своей «Сосне». Молодой делец в ту пору сам угодил в кутузку: не будучи вовсе революционером, он в глазах властей предержащих все же выглядел чрезмерно вольнодумным.
Для меня, проведшего те бурные дни за книгами, сам факт, что за решетку попадали люди подобного склада, служил и служит доказательством того, что перемены в обществе назрели. Иное дело, что они успели и перезреть, да так, что состояние сие уже не зрелостью надобно называть, а… Впрочем, я дал себе слово не вдаваться в эти материи. И мне, право, не составляет большого труда быть верным своему решению.
Но не могу не признаться: попадая в наш образцовый дом предварительного заключения, я всякий раз чувствовал себя ни больше ни меньше как в Дантовом аду. При мысли, что в других подобных заведениях еще хуже, воображение напрочь отказывалось служить мне. Что может быть ужаснее этого сырого холода, скученности, тяжкого спертого воздуха, этих лиц, искаженных тоской, злобой, голодом? Да, по-видимому, все же и голодом! А ведь ежели верить сметам, на содержание арестантов здесь выделялись сравнительно пристойные суммы…
Как ни был я переполнен своими смятенными чувствами, стоило переступить порог этого дома скорби, как стыд и сострадание, казалось, всецело овладели мною. Следуя от камеры к камере, я прикидывал, как построить свой доклад, чтобы облегчить положение этих несчастных. В какой степени это в моих силах? Увы, я сознавал, что в самой незначительной.
Мы с моими сопровождающими шли по стылому мрачному коридору, когда откуда-то, казалось в двух шагах от меня, раздался высокий, чуть надтреснутый и все же на диво сильный голос. Невидимый тенор выводил:
Как дело измены, как совесть тирана…
– Осенняя ночка темна, – подхватил невыразимо тоскующий хор:
Чернее той ночи встает из тумана
Видением мрачным тюрьма…
– Опять Пистунов балует, детский вор, – досадливо скривился надзиратель и, напрягшись, оглушительно рявкнул: – Федька, уймись, певец хренов! Карцера захотели?
Песня ли заглохла, или у меня заложило уши от внезапного волнения, но больше я ничего не слышал, кроме стука крови в висках.
– Какой вор? Что вы сейчас сказали?
– Детишек он воровал, Пистунов этот. Крал и продавал в другие губернии. Хорошие денежки имел! Третью неделю сидят, он и два подельника. Уж и сознались во всем. Кобенились поначалу, а как следователь Спирин нажал на них, в два счета образумились…
Я хотел было тотчас лететь к Спирину. Однако неудачи уже кое-чему меня научили. Как вышло, что я до сих пор слыхом не слыхал об этом деле? Уж не скрывают ли его от меня умышленно, чтобы не вмешивался в ход следствия? Похоже, и здесь я успел превратиться в беднягу с «манией»… Аж зубами поскрипывая от досады, я с грехом пополам довел обход до конца. Но теперь даже горчайшие жалобы заключенных едва доходили до моего сознания. Как в тумане, я брел туда или сюда, невидящим взором скользил по угрюмым закоулкам этого ада, краем уха насилу улавливал то, что мне говорили.
Это тянулось долго. Когда же наконец все, что положено, было мною исполнено, следователя Спирина в присутствии уже не было. Идти к нему на дом не имело смысла. Мы с господином Спириным друг друга недолюбливали, встреча в домашней обстановке обещала быть и бесполезной, и неприятной. К тому же Завалишина ждала меня. И я вместо вчерашних более чем туманных предположений, какие и объяснить-то мудрено, мог сообщить ей нечто существенное!
Она прочла это по моему лицу прежде, чем я успел переступить порог. Стремительно бледнея – даже губы посерели, – она прошептала:
– Говорите! Скорее!
– Успокойтесь, Елена Гавриловна, ничего определенного пока сказать нельзя…
– Скорее… – повторила она, кажется готовая потерять сознание. Пользуясь этим, я позволил себе неслыханную дерзость: обнял ее за плечи и бережно усадил на диван. Она едва ли это и заметила, зато я разом почувствовал себя ее другом, защитником, покровителем, то есть, проще говоря, счастливейшим из смертных.
– В доме предварительного заключения, – начал я, стараясь говорить как можно спокойнее и будничней, – сейчас находятся трое задержанных, которые признались, что похищали детей с целью продажи их в другие губернии. Подробности мне, к сожалению, пока не известны. Все, что возможно, я разузнаю завтра.
Она быстро отвернулась, махнув рукой, что явно означало: «Выйдите!» Не хотела, чтобы я видел ее слезы… Послушно отступая к выходу, я спросил:
– Мне прийти завтра?
– Подождите, – с трудом проговорила она. – Сейчас…
И скрылась за дверью соседней комнатушки. Белинда с комично обеспокоенным видом засеменила вслед. Ждать пришлось недолго. Десяти минут не прошло, как Елена появилась снова. Все еще бледная, с покрасневшими веками, она была почти спокойна.
– Извините. Знаете, когда человек на пределе сил, он перестает понимать себя. После того как они закрыли следствие, мне казалось, ничего нет страшнее полной безнадежности. Думала, мне бы хоть крошечную искорку надежды, иначе не выжить. Появились вы. Вы дали мне эту искорку. Теперь я схожу с ума, чувствуя, насколько она эфемерна. И вместе с тем не могу поверить, что Миши нет, сердце говорит, что он жив. Хотя я ведь понимаю… Надежда – страшная вещь. – Завалишина попыталась улыбнуться. – Не примите за неблагодарность… Я не умею выразить, до чего признательна вам. Но пожалуйста, оставьте меня сейчас. Не сердитесь. – Кончиками пальцев она чуть приметно коснулась моего рукава. – Я не в состоянии разговаривать. Эти завтрашние подробности… мне надо их знать. Какими бы они ни были. Неизвестность меня убивает.
– Вам будет легче, если я уйду?
– Не будет. Я просто выпью водки и попытаюсь уснуть.
– Вы пьете водку?
У меня сжалось сердце.
– Иногда, – отвечала она равнодушно.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Паузы следователя Спирина
Афанасий Ефремович Спирин, следователь по уголовным делам, пожилой коренастый человек с грубыми чертами неприветливого лица, третировал меня как назойливого мальчишку. Особое его коварство состояло в том, что он не давал мне ни единого повода возмутиться, вспылить, пожаловаться начальству. Последнего я и так бы не сделал, но Спирин, очевидно, не желал рисковать.
Если бы некто взял на себя неблагодарный труд подслушивать и записывать наши с Афанасием Ефремовичем диалоги, любому, кто прочел бы такую запись, образ действия Спирина показался бы безупречно корректным, тогда как в моих репликах частенько сквозила худо скрытая досада. Однако скажу и теперь: у меня были причины досадовать. Следователь бесподобно умел, не произнося ни звука, выразить собеседнику всю меру своего презрения.
Одним из самых убийственных видов его оружия были паузы. Ими он доводил до умоисступления подозреваемых и свидетелей и это же испытанное средство пускал в ход, сталкиваясь со мной. Было истинной пыткой говорить с ним, задавать ему какие бы то ни было вопросы.
Этот человек давал мне понять, что мой интерес к делу, как, впрочем, и самое мое существование, он находит в высшей степени нелепым и бесполезным. Заданный ему вопрос надолго повисал в воздухе, и в этом подвешенном состоянии скоро начинал казаться абсолютно идиотским. Меж тем Спирин безмолвно устремлял на собеседника тяжелый взгляд мыслителя, давно привыкшего к людской глупости, но никогда еще не встречавшего столь совершенного образчика оной.
Впав в созерцание сего редкостного феномена, Спирин застывал за своим столом массивною недвижимой глыбой, излучая холодную скорбь. Наконец, колоссальным усилием воли поборов скуку и отвращение, он медленно разжимал уста и с бесконечным терпением отвечал.
Эта очаровательная привычка, помимо всего прочего, делала наши собеседования куда более длительными, нежели то было необходимо. Спирин никуда не спешил. Он делал все для того, чтобы я стократно подумал, прежде чем обратиться к нему еще раз. Но на мою беду, у меня не было выбора.
На сей раз из нашей приятной беседы мне удалось узнать, что сладкогласный Федор Пистунов со товарищи угодил в лапы закона по доносу своего же приятеля и собутыльника Серафима Балясникова. Заподозрив что-то, Балясников начал выслеживать их, подслушивать хмельные разговоры, но главное, в качестве приманки «подсовывать» им, по выражению Спирина, шестилетнего сына своей сожительницы Настасьи Куцей.
В конце концов уловки доморощенного Холмса увенчались успехом. Пистунов и его сообщник Фадеев похитили мальчика и увезли его в сопредельную Калужскую губернию, где у них имелся приятель без определенных занятий, в прошлом титулярный советник Толстуев.
Предполагая, что мальчик именно там, Балясников направил полицию по следу, и злоумышленники были без промедления взяты под стражу. Все, кроме Василия Толстуева, который гулял на свободе еще несколько дней. Последний утверждает, будто ничего не знал о преступных деяниях Пистунова и Фадеева. Они-де, имея ключ от его квартиры, останавливались там в отсутствие хозяина, только и всего. Однако его запирательство не внушает доверия. К тому же Толстуев политически неблагонадежен, оттого и со службы в свое время вылетел. Его частые отлучки, которыми пользовались похитители, сами по себе подозрительны. Удовлетворительно объяснить их цель он не смог, так что, вероятнее всего, речь идет о распространении запрещенной литературы, а то и о чем-либо похуже. Следовательно, упрятать Толстуева в тюрьму в любом случае не вредно.
Последнего Спирин, разумеется, не стал высказывать напрямик. Но общий смысл его желчных отрывистых реплик был именно таков. Через силу продолжая невыносимую сцену, я задал Афанасию Ефремовичу очередной вопрос:
– Что представляет собою Серафим Балясников?
Посозерцав в моем лице ничтожнейшего из смертных, Спирин закурил. У него была трубка, добрая утешительница, помогающая кое-как примириться с существованием столь презренных существ. Потом, не переставая угрюмым взором сверлить мою переносицу, с гадливостью молвил:
– Щенок.
– Очень молод? – уточнил я, вопреки очевидности отказываясь принимать «щенка» на свой счет.
Моя беспримерная тупость ввергла Афанасия Ефремовича в новый приступ отчаяния. Но он его мужественно поборол:
– Такие и в семьдесят умирают недорослями.
– Род занятий?
– Неудавшийся богомаз. Мнит себя художником. И сыщиком. И поборником справедливости. Бездельник. Пьет. Дрянцо.
С меня было довольно. Я потребовал адрес Балясникова. Спирин дал мне его с видом человека, одобряющего тот факт, что я наконец-то нашел себе более подходящую компанию и теперь, Бог даст, перестану мешать ему заниматься серьезным делом. Выходя от него, я почувствовал, что уши мои, казалось навсегда остуженные временем, горят так, будто мне снова двенадцать.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Предчувствие красного петуха
Вчера у Ольги Адольфовны был день рождения. По этому случаю она соорудила фантастический пирог с четырьмя начинками: мясом, рыбой, фруктами и тертым маком. Все это в дрожжевом сдобном тесте – гигантский пышный прямоугольник, которого достало бы, чтобы утолить голод целому взводу солдат. Если прибавить к этому отменное домашнее вино из белой черешни, чем не лукуллов пир?
Почтить новорожденную и ее кулинарный шедевр явились супруги Чабановы, Аркадий Петрович под руку со знойной черноглазой Эльзой Казимировной. Баскаков тоже притащился, хотя Муся сердито требовала, чтобы его «отгласили» – сей глагол, по-моему изобретенный ею самой, как бы предполагает, что нечего церемониться: если можно пригласить в гости, то и отгласить столь же просто и легко. Несмотря на праздничный повод, Баскаков был в своем обычном смрадном рубище, и, когда Ольга Адольфовна предложила ему, прежде чем сесть за стол, помыть руки: «Смотрите, они же у вас в крови!» – ответствовал с примерным хладнокровием: «А, ничего, это я третьего дня козла резал».
Приехали Корженевский и харьковская подруга хозяйки Раиса Владиславовна, дама немалой приятности, с дочкой Светланой. Величавый Ксенофонт Михайлович, похожий на бога Саваофа, хотя обещал быть, так и не появился. Званы были и мы с Тимониным. Робкий Тимонин уклонился, а я пошел, хотя отвычка от званых вечеров не замедлила сказаться – первые полчаса я люто завидовал Тимонину и, если бы меня вместе с табуретом не задвинули в угол, откуда не выбраться, непременно бы сбежал.
Однако разговоры присутствующих мало-помалу стали развлекать меня. Скорее всего, непохожестью своею на то, о чем и как сии персонажи вели бы речь всего лет десять назад, если представить, что в ту пору судьба свела бы их за одним столом. Положим, и это едва ли было бы возможно. Не перевернись мир, скажем, те же Чабановы не могли бы оказаться в этом доме гостями. Полька Эльза глупа до идиотизма: если бы она свободнее изъяснялась по-русски, ее речи были бы просто нестерпимы. Что до ее супруга, этот далеко не дурак, но трудно представить себе что-нибудь вульгарнее его манеры говорить даже самые обыденные вещи с таким видом, будто за ними скрывается величайшая непристойность. «Передайте, пожалуйста, солонку» в его устах звучит двусмысленнее, чем «Пойдемте на антресоли!» в устах разрезвившегося пехотного капитана.
Баскаков, хотя встарь он не только руки мыл, но и отличался щегольством, волокитством и владел отличным магазином дамской обуви, тоже вряд ли мог быть принят как друг в доме господина Трофимова. Но главное, барышни. Бедные созданья! Самолюбивое жеманство Светланы и дерзость Муси были бы тогда одинаково немыслимы. Что до тем застольной беседы, они в ту пору не привиделись бы собравшимся и в страшном сне.
– Поразительный урожай яблок в этом году, – заметила Раиса Владиславовна. – Что вы думаете делать с таким количеством?
– У меня, что ни год, все сгнивает, – заныл Баскаков. – Я стар, мне давно не под силу все это, и моя нищета…
– Продавать буду, – бесцеремонно перебила Муся. – На станцию носить к поездам. Я еще в Гражданскую неплохо этим промышляла! У нас есть одна яблоня – ужасный сорт, плоды красивые, а есть совершенно невозможно. Так я их наловчилась мешочникам сбывать. Они потом, как попробуют, начинали в меня этими яблоками швырять. А яблоки твердые, как камни, им ничего не делалось. Я их соберу и опять так же продам! Но тем, кто мне нравился, я тихонько шептала, что они несъедобные. Для них у меня другие были. Зеленые, невзрачные, но такие сладкие!
Покачав головой, Раиса Владиславовна постаралась придать разговору более благолепное направление:
– Но их же сначала собрать надо. Вам не справиться!
– Мы с Костровыми договорились, – сказала Ольга Адольфовна. – Они соберут весь урожай и возьмут за это половину.
– Половину! – простонал Баскаков, хватаясь за голову.
Чабанов лукаво усмехнулся:
– Ой, щедро, безрассудно щедро! И зря вы, дорогая, связываетесь с этими Костровыми. Она – сущая мадам Телье, он… неужели вы верите, что он действительно ее племянник?
– Какое мне дело до их родства? Меня интересуют яблоки…
– А я построил новые клетки для кроликов! – ни с того ни с сего оповестил собравшихся Чабанов. – Да не простые! По чертежам, взятым из специального руководства! Это последнее слово науки. Так что я теперь ученый, такой опытный, что и сказать страшно. – Аркадий Петрович более чем игриво оглядел дам, как бы намекая, что обладает познаниями куда более упоительными, нежели те, что касаются строительства клеток.
– Я видела. Они развалятся, – снова подала голос Муся.
– Противная девчонка, с чего ты взяла?
– Можно подумать, я не знаю, что такое кролики! Не пройдет и месяца, как ваши хваленые клетки рассохнутся от кроличьей мочи, и тогда…
– Ты удачно выбрала застольную тему, – заметила Ольга Адольфовна. – Поздравляю.
– Тему выбрала не я, а он! – с живостью парировала Муся. – И вообще вы слишком верите книгам, Аркадий Петрович. Когда вы по науке откармливали индюка, я только увидела это, как сразу же все поняла. Вы помните? «Несчастная птица! – сказала я. – Она не доживет до Пасхи!» И что же? Я оказалась права! А когда вы купили за бешеные деньги лисенка, чтобы завести у себя пушную ферму, как будто лисы могут размножаться почкованьем…
– Муся! – простонала новорожденная.
– Если бы Аркадий не тратил деньги на хозяйство, мы бы жили, как цари, – изрекла Эльза.
– Если бы ты не была плохой хозяйкой, у которой решительно все пропадает… – начал супруг с такой шаловливой ужимкой, что можно было подумать, будто Эльза утратила нечто весьма пикантное.
– Ты намекаешь про белье! Да! Я повесила его сверх забора! – нервно вскричала жена. – Как мне думать, что есть люди, чтобы взять чужое! И ты не должен говорить про белье здесь! Не забывай, мы находимся в публичном доме!
– Вы, очевидно, хотите сказать «в общественном месте», – ласково прогудел Корженевский, приходя на помощь незадачливой соотечественнице.
Светлана и Муся стали валиться друг на друга, аж попискивая от хохота. Ольга Адольфовна и Раиса Владиславовна обменялись скорбно-многозначительными взглядами. Отхохотавшись и закусив свое буйное веселье гигантским куском пирога, зловредная Муся продолжала игру.
– Простота лучше всего! – объявила она, обводя компанию невиннейшим детским взором. – Вот когда у профессора Воробьева, светила нашей науки, жена была в отъезде, они с друзьями устроили мальчишник. Напились! И попробовали поставить кошке клизму! А кошка, не будь дура, вырвалась, помчалась по полкам и разбила любимую вазу мадам! Ох, ему же и влетело! Зато получилось настоящее профессорское веселье!
Раиса Владиславовна прикусила губу мелкими острыми зубами и усмешливо заметила:
– Марина, ты сегодня в ударе. Мне и не снилось, что ты можешь быть такой остроумной.
С сомнением покосившись на нее, девчонка притихла было, но тут неистощимый Аркадий вздохнул:
– Кстати, о сновидениях. Ах-ах, какой сон мне вчера приснился! Жаль, что при барышнях его невозможно, ну просто никак невозможно рассказать!
– Кого вы думаете смутить вашими скабрезными снами? – томно осведомилась Светлана, видимо позавидовав светским успехам подруги.
– Ну, знаешь… – Глаза Раисы Владиславовны угрожающе сузились.
К счастью, теперь Мусе вздумалось всех примирить. Она проговорила вполголоса:
– А странные бывают сны.
– Давайте все рассказывать самое интересное, что когда-нибудь снилось! – ломаясь, воскликнула Светлана. – Вот я, например, часто вижу во сне белых лебедей и облетающие нарциссы!
Корженевский внимательно посмотрел на нее и молвил с расстановкой:
– Во сне я постоянно лгу.
– А я в смертном ужасе падаю в пропасть с каких-то карнизов, шатких лестниц и крыш, – усмехнулась Ольга Адольфовна.
– Никогда не могу вспомнить, что снилось, – пожаловалась Раиса Владиславовна. – А ты, – она обратилась к Мусе, по-видимому, своей любимице, – ты сказала, что сны бывают странными. Это о чем?
Девочка помолчала, хмурясь.
– Вот этому действительно можно не поверить. Я видела статуи, которые плыли по небу. Некоторые были разбиты. Иногда даже целые скульптурные группы. Несколько раз такое повторялось. И это правда! – Она с вызовом глянула на Корженевского. – Но это давно, еще до Гражданской, я тогда была совсем маленькой…
Мне показалось особенно странным, почти жутким, что такие сны видел не взрослый, а ребенок. И не теперь, а в той жизни, которая ныне, в обманной дымке воспоминаний, часто кажется идиллически мирной. Но впасть в раздумья о тайнах человеческой психики мне не дали.
– А что Николай Максимович молчит? – встряла несносная Эльза.
– Стаи хищных рыб, – брякнул я угрюмо. – И желтоватое облако, ползущее по склону холма. Газовая атака…
Да, брат, чья бы корова мычала! Хорошо наблюдать в ближних прискорбные симптомы одичания, воображая, будто сам уберегся от общей участи. А что на поверку? Ни кроличья моча, ни кошкина клизма, ни сальные подмигиванья Чабанова не произвели на общество такого удручающего впечатления. Тихий ангел не то чтобы пролетел, а собрался, видимо, обосноваться надолго. Но тут скромный, вежливый стук в дверь спугнул его.
– Ксенофонт Михайлович! – с облегчением вскричала хозяйка. – Наконец-то! Входите же!
Но вместо «бога Саваофа» на пороге стоял Тимонин.
– Д-добрый в-вечер!
– Хорошо, что вы пришли, Савелий Фомич. – Трофимова, скрывая разочарование, любезно улыбнулась ему. – Прошу к столу!
– Н-нет, б-благодарю. – Тимонин замотал головой. – У м-меня другое… Мне бы м-мешок…
Удивленная, Ольга Адольфовна переспросила:
– Мешок? Но, простите, какой? Большой? Маленький?
– Поря-а-дочный, – раздумчиво протянул Тимонин и, поколебавшись, расставил руки на добрый метр.
– Да для чего он вам? – спросила Муся и встала, готовясь отправиться на поиски подходящего мешка.
Смущенно улыбнувшись, Тимонин пожаловался:
– У м-меня там, во ф-флигеле, п-п-примус взорвался…
Испуганные восклицания присутствующих слились в единый вопль. Роняя стулья, чуть не сбив с ног опечаленного Тимонина, вся честная компания ринулась во флигель. Пожар разгорелся уже «поря-а-дочно», однако нас было много, усердия нам не занимать, и с огнем удалось справиться. Потом Тимонина, утешая, повлекли доедать пирог, а я под шумок удрал. Уже закрывая за собой дверь, слышал, как Эльза важно объявила:
– Он притискнут с бедом!
– Подавлен горестями, Эльза Казимировна…
О ком они? О Тимонине? В его присутствии? Вряд ли. Вероятно, это я «притискнут». Как бы то ни было, хотелось спать. Чертовски хотелось, пусть даже и «с бедом», назло всем страшным снам, а заодно и угрозе красного петуха, который, видимо, рано или поздно сожрет этот милый дом.
Однажды свечка зачитавшейся Муси подпалит солому на чердаке, или ее юные сподвижники устроят аутодафе очередному неугодному постояльцу, а то Тимонин примус взорвет, или я сам, смежив вежды над рукописью, опрокину горящую лампу… Что ж! Мне рассказывали про горничную-француженку, которая, разбив блюдце или чашку, на упрек хозяйки ответствовала: «Но, мадам, как иначе это может изнашиваться?»
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Самородный талант
Мансарда свободного художника Серафима Балясникова являла собою довольно поместительный чердак грязного, облупленного двухэтажного дома, кое-как приспособленный под жилье. Неоконченные, но на мой вкус уже окончательно мерзопакостные полотна загромождали углы. За занавеской на крошечной импровизированной печурке с трубой, выводящей дым в оконце, что-то варилось. Запах варева был густ, но неаппетитен.