355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Васюченко » Голубая акула » Текст книги (страница 6)
Голубая акула
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:39

Текст книги "Голубая акула"


Автор книги: Ирина Васюченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)

Провиденье хранило меня от подобных лабиринтов. За это надобно быть благодарным, тем паче что сам я стойкостью не блистал. Тогда, в начале пребывания в Блинове, уже считая себя влюбленным в Шеманкову, я заметил, что прелести других особ также не оставляют меня безучастным. Соблазн был щекочуще весел, хотя я не мог не отдавать себе отчета в пошлости подобного умонастроения. Впрочем, в самом скором времени иные, куда менее приятные заботы завладели моим вниманием.

ГЛАВА ПЯТАЯ 

Ни Богу свечка, ни черту кочерга

Уголовные дела в Блиновской губернии расследовались не слишком ревностно. Мне же по молодости лет казалось, что ведутся они просто из рук вон плохо. Итак, я возомнил, что призван покончить с подобным небрежением, и с жаром принялся штудировать эти изрядно накопившиеся дела.

Многие из них относились к девятьсот пятому – девятьсот седьмому годам: в неразберихе, созданной политическими баталиями, уголовные преступления особенно часто остаются нераскрытыми. Были, впрочем, и сравнительно свежие, но отправленные под сукно, по-видимому, безвозвратно.

Среди всего этого встречались преступления, чудовищные по своей изуверской жестокости. Встречались и настолько бессмысленные, что руки опускались. Служа в прокуратуре, надобно раз и навсегда запретить себе ужасаться и дивиться поступкам, на которые подчас способно человеческое существо. Мне, опять-таки по незрелости ума, казалось, будто я достиг подобной достохвальной твердости. Однако среди блиновских заброшенных дел нашлось несколько таких, что смутили бы и самого бесстрастного судейского выжигу.

Это были случаи исчезновения маленьких детей одного-двух лет. По губернии, начиная с девятьсот пятого года, когда похитили одиннадцатимесячную дочь купца Парамонова, набралось уже восемь таких пропаж. Последняя, когда исчез двухлетний сын вдовы Завалишиной, произошла около полугода назад. Похитители не оставляли следов. Или, как я предполагал, блиновским ищейкам недоставало рвения.

Первым, с кем я поделился этими подозрениями, был молодой, но уже известный в губернии адвокат Константин Кириллович Легонький. Его фамилию частенько принимали за прозвище, настолько она ему шла. Приятный, далеко не глупый, подчас даже прозорливый сверх ожидания, Константин Кириллович был именно легоньким. Я не сказал бы о нем «ни рыба ни мясо», ибо такое кушанье представляется безвкусным, а Легонький был остер и кипуч. Гораздо больше здесь подходит выраженье, слышанное мною недавно от Ольги Адольфовны: «Ни Богу свечка, ни черту кочерга».

Вот с этим-то Константином Кирилловичем мы стали приятелями с первых дней моего блиновского житья. Нетребовательная, поверхностная и во многих отношениях попросту удобная, эта дружба при тогдашнем моем расположении духа казалась еще одним даром нежданно расщедрившейся удачи.

Костя Легонький всех знал, везде был вхож, принят, ценим. Благодаря ему я за считанные недели освоился в городе так, как без Костиной помощи не смог бы и за десятилетие. Не дожидаясь вопросов, он по собственному почину выкладывал всю подноготную любого, о ком бы ни зашла речь. И делал это так беззлобно, что никому не приходило в голову назвать его сплетником.

Защитительные речи Легонького сбивали с толку даже самых уравновешенных присяжных. Рассказывая о тяжкой судьбине своего подзащитного, впечатлительный Костя плакал настоящими слезами. Дамы, присутствующие в зале суда, поминутно прикладывали платочки к глазам. Порой и подзащитный, какой-нибудь звероподобный мужичина, начинал в голос реветь, потрясенный трогательной повестью собственных мук.

Сам Костя утверждал, что лучшие присяжные – купцы, их растрогать легче всего, а самые «трудные» – чиновники и женщины. Первых мудрено пронять, а вторые и расчувствуются, и всплакнут, а потом все равно вынесут свирепый вердикт. Но у Кости провалов почти не случалось. Он был-таки превосходным защитником, хотя из дурацкой бравады, часто свойственной молодым адвокатам, мог явиться в суд, не ознакомившись предварительно с материалами дела. «Мне довольно полистать его во время слушания. Нет ничего лучше экспромта», – повторял он.

Долгое время я был убежден, что это хвастливая болтовня, а в действительности Костя дела читает. Разуверил меня случай с некоей Монаховой, кстати, любопытный и сам по себе. Монахова, медицинская сестра, работавшая в городской больнице, обвинялась в мошенничестве. Она распустила слух – якобы ей свойствен особый дар определять пол еще не рожденного младенца, посмотрев в микроскоп на прядь волос будущей матери и обрезок ее ногтя.

Поскольку микроскоп находился в больнице, Монахова не давала своим любопытствующим жертвам немедленного ответа. Спрятав волосы и ногти в аккуратно надписанный бумажный кулек, она уносила его на исследование. Назавтра, явившись за ответом, нетерпеливая женщина получала его у маленькой растерянной старушки, матери Монаховой. Старушка то ли была, то ли притворялась грамотной. Она заглядывала в некую книгу, где ее дочь записывала результаты своих исследований, и по слогам читала: «Ла-по-тен-ко-ва – маль-чик». Плату за свои предсказания Монахова взимала предварительно, сама – этого она старушке не доверяла.

Если пророчество сбывалось, хорошо, если же после рождения ребенка к Монаховой являлись с претензией, она открывала свою книгу и показывала: «Лапотенкова – девочка». Так, сообщая мамашам одно, а записывая другое, обвиняемая всегда имела возможность доказать, что все было правильно, просто старушка сослепу напутала.

Предприятие Монаховой процветало до тех пор, пока завистливая соседка, та самая Лапотенкова, не подсунула ей на исследование клочок бороды своего супруга. Сообщение, что мещанин Лапотенков брюхат сыном, подтвердило догадку его смышленой половины, и Монахова попала на скамью подсудимых. Тут-то бедняжке и потребовались таланты господина Легонького.

– Взгляните на эту несчастную мать! – Костин голос пресекся от рыданий. – Вы знаете, каково жалованье медицинской сестры? Можно ли на эти крохи накормить восемь голодных ртов? Она растит их одна, и каждый вечер, когда она возвращается домой, восемь пар нетерпеливых детских глаз смотрят, принесла ли мама поесть…

Единственная пара бесстыжих глаз старой бобылки Монаховой уставилась на плачущего адвоката в немом ужасе. Но зря она боялась: Костя, как ни заврался, сумел-таки овладеть умами присяжных. Приговор был милостив, и Легонький, нимало не смущенный, принимал саркастические поздравления коллег.

– Победителей не судят, – подмигнул он мне, когда мы остались вдвоем. – Не выпить ли нам по этому случаю?

Таков был мой новый закадычный приятель, первый, кому я поведал о своих сомнениях.

ГЛАВА ШЕСТАЯ 

На базаре

Среди моих тихих чудачеств есть одно, не понятное, боюсь, решительно никому: я люблю бродить по харьковскому базару. Груды яств, на покупку которых не хватает моих жалких средств, не бесят, а веселят меня своей щедрой пестротой. После пережитых страшных лет приятно лишний раз убедиться, что все это незатейливое изобилие еще существует. Может, Россия не до конца погибла? Коль скоро другой страны у меня нет и не предвидится, подобные упования мне все еще не безразличны. Да и глаз, утомленный серостью конторских стен, отдыхает, блуждая среди разнообразия форм и цвета.

Между завсегдатаев базарной толпы у меня даже завелись свои любимцы. Помимо юродивого Саввушки, кажется просто не видящего никого из смертных, зато с доверчивой радостью поверяющего свои невнятные думы кому-то незримому, мне нравится веселый хромой продавец спичек и каких-то диковинных бутылок, внутри которых виднеется маленькая пушистая фигурка, похожая на человеческую.

Блестя хитрющими глазами, хромой зычно покрикивает:

Чудо двадцатого века:

Советская власть загнала в бутылку человека!

Сам одевается,

Сам раздевается,

Не ест и не спит,

На солнце блестит,

От подоходного налога освобождается!

Для другого товара, спичек, у него тоже есть своя присказка, покороче:

Спички шведские.

Головки советские —

Полчаса вонь —

Секунду огонь!

Глядя на его лицо, я готов держать пари, что этот человек, часами выкликающий среди базарной толпы нелепые вирши, умен не на шутку, хотя, похоже, уж больно отчаянного нрава.

Сегодня я его не встретил. Зато другая моя любимица, старая еврейка в шляпе с бумажными цветами, по обыкновению, сидела на низенькой скамеечке с решетчатым ящиком на коленях. По ящику топталась толстая белая морская свинка с рыжими пятнами, за гривенник вытаскивая желающим билетики «на счастье». По временам старуха тоже заводит свою арию:

Десять копеек деньги небольшие,

дом не построишь, крышу не покроешь,

в Америку не уедешь!

Но интересно узнать у дрессированного морского

животного свое настоящее, прошедшее и будущее!

Наклонясь к ней, я тихо спросил:

– Скажите, мадам, вы не знаете, тот хромой со шведскими спичками… почему его сегодня нет?

Она подняла свои сморщенные, как у черепахи, веки и устремила на меня долгий испытующий взор обесцвеченных временем глаз. И молчала так долго, так странно, что я уже решился уйти, не дождавшись ответа, когда она медленно проговорила:

– Эх, молодой человек, молодой человек. Кто не спрашивает, тот лжи не слышит. А вот хотите билетик? Интересно узнать у дрессированного морского животного…

Я протянул ей гривенник, и свинка, ткнувшись мордочкой в деревянную решетку, извлекла сложенный в трубочку листок из ученической тетради в клетку. Я развернул его и прочел: «Ваше настоящее омрачают заботы. В вашем прошедшем много бед и утрат. Но в будущем вы благополучно закончите начатое дело».

Молчаливым поклоном поблагодарив единственную женщину, для которой я еще молодой человек и которая к тому же не пожелала мне солгать, я отправился восвояси. Однако же, если я верно понял, бедный хромой… Неужели снова начнется? С некоторых пор об этом поговаривают, хотя душа отказывается представить, чтобы так, без войны, среди едва начавшей налаживаться мирной жизни…

– Слышал, – кивнул Легонький. – Скверное дело, и по всему, это один и тот же… или одни и те же, пес их знает! Главное, непонятно зачем. – Он зябко поежился. – А видел бы ты, как убивалась бедная мадам Парамонова! Дочка была любимая, последыш, мамаше ведь за сорок перевалило. К счастью, там еще пятеро: трое сыновей и две дочки. А старшая! Персик!

Уже начисто позабыв о горе мадам Парамоновой, Костя сложил пальцы и звонко чмокнул сию щепоть, как бы влепляя безешку воображаемому «персику». Это был его излюбленный жест. Даже живописуя суровые красоты горных Альп, он восклицал: «Ледяные озера! Неприступные скалы!» – и так же смачно лобзал сложенные щепотью собственные пальцы. Меня это обыкновение несколько коробило. Но было в Костиной непосредственности нечто такое, от чего любая критика в его адрес приобретала вид докучного брюзжания. Я так ни разу и не решился вслух посетовать на вульгарность некоторых его манер.

– Познакомишь меня с Парамоновыми? – спросил я, повинуясь какой-то ускользающей, самому еще не совсем понятной мысли.

Костя игриво погрозил мне пальцем:

– Шалун! Познакомить недолго, но Софьюшку ты упустил. В прошлом году она замуж вышла. Укатила с благоверным в Сызрань… Скучает там, должно быть, ужасно. Она барышня нежная, поэтическая, а Сызрань дыра… Ты-то, наверное, воображаешь, что и наш городишко не лучше. Зря! Блинов все-таки…

Намеки Легонького и его блиновский патриотизм меня развеселили. Заверив, что не собирался делать декларацию относительно наследницы господина Парамонова, я объяснил, что хочу как бы невзначай попытаться узнать подробности исчезновения ребенка.

Костя задумался:

– Тогда лучше нагрянуть туда днем. Хозяин нам ни к чему: мужчина недоверчивый, попусту слова не проронит. Зато хозяюшка – душка (он чмокнул щепоть). А как хлебосольна! За стол сесть сядешь, а выбраться трудно, брюхо мешает. А что ты думаешь? Я, кстати, уж и проголодался. Едем-ка сейчас, нечего откладывать!

– Погоди… – Меня вдруг взяло сомнение. – Можно ли так сразу? И что я ей скажу?

Легонький покровительственно потрепал меня по плечу:

– Скажи ей «Добрый день». Остальное она скажет сама.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ 

Роман подслеповатой барышни

Угощенья, какими потчевала нас с Костей Марфа Спиридоновна Парамонова, запечатлены в моей памяти лучше, чем я бы того желал. Среди воспоминаний, которые было особенно трудно прогнать в голодные и холодные годы войны и военного коммунизма, они занимали весьма почетное место.

С тех пор как установился так называемый НЭП, память о тех картинах, ароматах, восторгах языка и нёба перестала быть столь въедливой. Но и теперь остерегусь задерживать внимание на сих раблезианских прелестях, тем паче что сегодняшний обед давно позади, а стакану чая с подсохшим пирожком не дано усмирить фурий, что пробуждаются в желудке при этих сочных, золотистых воспоминаниях…

– Костик, голубчик, ну как же мило, что вы привели Николая Максимовича! Вот уж спасибо, удружили старухе! – Марфа Спиридоновна, впрочем, мало походила на старуху. Она была на диво сдобна, совсем как те свежие пышки, которыми… тьфу, пропасть! Опять я об этом!

– Николай Максимович премного наслышан о вас, – замурлыкал Легонький. – О гостеприимстве вашем, об уюте вашего дома! При его службе эти мирные радости еще дороже. Вы только подумайте, с чем приходится сталкиваться товарищу прокурора, сколько горя и зла проходит пред его очами…

«Пред очами» походило на явное издевательство. Я показал Легонькому под столом кулак, который, впрочем, не произвел на болтуна ни малейшего впечатления.

Марфа Спиридоновна пригорюнилась:

– От зла да горя никто не заговорен.

Момент был удобен, и я, подавляя смущение, пробормотал:

– Да, я слышал, ваша семья пережила потерю.

Далее, как и предсказывал Легонький, хозяйка говорила, нам же оставалось только слушать. Это было печально и, похоже, совсем без толку. Я узнал, что пропавшая девочка была «как куколка», что у нее были глазки, губки, ножки, что колясочку в палисадничке оставили только на одну минуточку – хватились, колясочка стоит, а Дашеньки нет.

Слушать подобное горько, даже когда ясно видишь, что говорящая, повторяя одно и то же в тысячный раз, уже не испытывает былого отчаяния. Платочек к глазам прикладывает, вздыхает, скорбит, конечно, и все же… да простит мне Господь, но, внимая Марфе Спиридоновне, я подумал, что и в ней гибнет актриса. Увы, домашние спектакли слишком хорошо научили меня распознавать таланты. Мне случается делать это в самых неподходящих случаях. Стыжусь, браню себя, а все равно распознаю, как проклятый.

Худо, что ничего нового я из рассказа Парамоновой не почерпнул. В старых протоколах все было записано именно так, только без уменьшительных словечек. Видимо, напрасно я потревожил эту женщину, зря пробудил в ее сердце тяжелые воспоминания. Мне захотелось, прежде чем откланяться, хоть как-то отвлечь Марфу Спиридоновну от горестных мыслей. Я уже знал тогда, что, если человек кокетничает своей болью, это еще не доказательство, что боль притворна.

– Говорят, ваша старшая дочь необыкновенно прелестна.

Торопливо высморкавшись, хозяйка вскричала:

– Софьюшка! Ах, Костик, подтвердите: это же прямо царевна премудрая из сказки! Я баба простая, необразованная, а она и на фортепьянах, и языки чужестранные, и красками рисует, будто лебедь белая…

Я понял, что попался. Этому конца не будет. Сочувствие к купчихе сменилось раздражением. Мысленно я предвкушал, как, выйдя отсюда, позлословлю с Легоньким на ее счет, а заодно и о белой лебеди, которая малюет картинки. Птичье ли это дело?

Между тем Марфа Спиридоновна уже вывалила передо мной на стол ворох акварелей, как я и ожидал, весьма посредственных, а поверх них широким жестом фокусника метнула огромную фотографию:

– Вот она какая у нас, принцесса ненаглядная! Здесь, над столом, и повешу портрет. Глаз не отвести, век бы смотрела!

Пышнощекая и пышнокудрая, тяжеловатая, но впрямь пригожая Софьюшка смотрела с фотографии туманным взором коровьих с поволокой глаз. Надо было что-нибудь сказать, и я сказал:

– Наверное, у нее мечтательный характер?

Марфа Спиридоновна пришла в восторг:

– Как в воду смотрит! Николай Максимович, как же вы с первого взгляда в душу проникаете?

– Должность такая, – шелковым голосом подсказал стервец Легонький.

– Мечтательница наша, вот уж подлинно мечтательница! О неземной любви все вздыхала, голубка чистая! Знаете, – Марфа Спиридоновна умиленно захихикала, – она даже жениха одного прогнала, видного, не бедного, а почему – нипочем не угадаете! Его прислуга исподнее постирала, повесила сушиться, а Софьюшка, как на грех, и увидь! Слез было! «Маменька, – плачет, – да неужто он такое носит? Так он, поди, и в отхожем месте бывает! Не пойду за него, скажите папеньке, умру, а не пойду!» И не пошла. Мы с отцом ее отродясь не неволили…

Напрасно я бросал на Легонького умоляющие взгляды. Он расселся, словно у себя дома, и, чего доброго, собрался досидеть до ужина. По крайней мере, он и не думал помочь мне выпутаться из этого пикового положения, предатель! Купчиха между тем продолжала:

– А допреж того влюблена была в жениха, и как еще влюблена! Приходит, помню, с прогулки домой, а сумочки нет. «Где ж, – спрашиваю, – сумочка твоя?» А она в ответ: «Я возле Дворянского собрания Павла Викентьевича встретила. Он розу мне протянул, а у меня в руке – ридикюль! Что я могла сделать? Разжала пальцы, уронила его, взяла розу и пошла!»

– Можно же было взять розу в другую руку, – проворчал я. Приключения этой выдающейся дуры положительно действовали мне на нервы.

– Ах, не так все просто! – пропела хозяйка. – Тут ведь тайна была, страсть какая тайна! Она же, бедняжечка моя, почитай что совсем не видела ничего.

– Позвольте… как?

– Да так вот и не видела. Близорукая она у нас с малых лет. А очки надеть – ни в какую! «Чем на людях в такой гадости появиться, лучше на свете не жить!» – так она говорила. Если рисовать или читать, закроется, бывало, и настрого велит никого посторонних к ней не пускать. Аглаюшка, компаньонка ее, сплоховала однажды, взошла с братом своим, а Соня в очках сидела. Как она разгневалась, как плакала! Аглаю по щекам нахлестала… хотя сердце у нее доброе, золотое сердечко! Простила потом, конечно. А когда из дому выходила, эту же Аглаюшку всегда с собой брала. Идут они по улице, Аглая ее под руку держит – вот почему другая-то ручка несвободна была! И ежели навстречу знакомые, та ей на ушко тихохонько шепчет: мол, «барышни Постниковы сюда приближаются… Они вам улыбаются… они вам кланяются…». Тут Софьюшка тоже улыбнется, поклонится, ангел наш, а сама ничегошеньки не видит…

Развлеченный курьезным рассказом (видно, уже и тогда коллекционер сидел во мне), я перестал жалеть об этом нелепом визите и, смирившись, начал перебирать скучные акварели, вполуха прислушиваясь к хозяйкиному щебетанию.

– Кабы не такая Сонина чувствительность, может, и Дашенька бы с нами была, да на все воля Небес, – вдруг услышал я и вздрогнул, словно охотничий пес, унюхавший дичь. Как бы спросить? Ох, спугну!

– Да чем же голубушка Софьюшка повинна? – закудахтал мой лукавый спутник. Это вышло у него так ловко и кстати, что я был готов его расцеловать.

Купчиха завздыхала, завозилась, забормотала, что-де не надо бы о том и толковать. Мы безмолвствовали в почтительном ожидании, любовно пожирая Марфу Спиридоновну глазами.

– Вы уж только не пересказывайте никому, голубчики вы мои…

Суетясь и перебивая друг друга, мы поклялись, побожились, и дама поведала мне историю, диковиннее которой я отродясь не слыхивал. Началось все более чем тривиально. Мечтательница стала получать любовные послания. Неизвестный изъяснялся в них столь превозвышенно, что жуткие подозрения относительно отхожего места, видимо, не тревожили нежного сердечка девицы. Она стала отвечать…

Разумеется, родители ни о чем не подозревали. Хотя Соня пользовалась известной свободой, но не до такой степени, чтобы вступать открыто в амурную переписку незнамо с кем. Поверенной своей тайны купецкая дочь сделала Аглаю. С ней барышня делилась заветными грезами, и она же носила на почту посланья, весьма строгие, но оставляющие влюбленному незнакомцу кое-какие эфемерные надежды.

Обитал поклонник в гостинице: прибыв в Блинов ненадолго по делам, он задержался здесь, насмерть раненный небесной красотой дщери купца Парамонова. Он умолял о свидании. О, всего лишь о краткой встрече в людном месте, где-нибудь в парке. Ему бы только увидеть своего кумира вблизи, услышать ее несравненный голос, дабы потом, коли суждена разлука, унести этот миг в своем кровоточащем сердце.

Так он писал. И невинная, доверчивая красавица из одной жалости, как полагала ее маменька, уступила настояниям дерзкого незнакомца. Было условлено, что она станет ждать его в назначенный час в городском саду на скамейке под вязом. Аглая, притаившись среди зарослей спиреи, должна была наблюдать за происходящим, чтобы затем описать барышне наружность ее Ромео.

Встреча состоялась. Соня, потупив очи, выслушала пылкие признания, пролепетала в ответ две-три ничего не значащие фразы и согласилась прийти сюда через два дня в тот же час.

Когда поклонник удалился, Аглая выскочила из кустов и, словно ошпаренная, кинулась к Софьюшке:

– Барышня, какой ужас!

– Что такое? Да говори же!

– Барышня! Он старик! Противный, старый старик! Урод!

Нежная натура Сони не выдержала чудовищного открытия. Истерика, едва утихнув, начиналась сызнова. Ручьи слез лились не высыхая. Испуганная мать и старший брат Димитрий топтались у ложа страдалицы, ничего не понимая, но подозревая худшее. Наконец приперли к стенке Аглаюшку, и та, тоже плача, призналась во всем. У матери отлегло от сердца. Зато Димитрий, пехотный офицер, прибывший домой в отпуск, пришел в неописуемую ярость.

Пылая мщением, он дождался условленного дня и потребовал, чтобы Аглая отправилась с ним в парк показать ему «этого грязного старикашку». Та повиновалась, и Димитрий отвел душу, потыкав дряхлого сластолюбца физиономией в лужу да еще пообещав, что в этой же луже его утопит, ежели тот еще хоть раз осмелится потревожить сестру.

Прошло несколько дней. Соня успокоилась было, но однажды посыльный – на сей раз не с почты, просто какой-то парень – принес новую записку. Неугомонный старец заклинал любимую прийти в последний раз, проститься и выслушать исповедь его безнадежной души. Дура-горничная, вместо того чтобы скрытно передать письмецо Марфе Спиридоновне, показала его барышне. Та – в обморок. Домочадцы и прислуга кинулись приводить ее в чувство. «Тут-то Дашенька и осталась без призора. На одну минуточку всего и осталась…»

ГЛАВА ВОСЬМАЯ 

Бредни и терзания

Сегодня Ольгу Адольфовну навестил в конторе высокий подтянутый господин преклонных лет, встреченный ею как старинный приятель. Мирошкина не было, и они болтали без помех. Беседа, что произошла между ними, достойна запечатления.

– Ксенофонт Михайлович, как же я рада! Сколько лет… Куда вы пропали?

– Всякое бывало, друг мой Ольга Адольфовна. Зато теперь я вполне устроен. У меня есть работа.

– Чудесно! Какая же?

– Преподаю английский язык.

– Но позвольте… мне помнится… вы же не знаете английского языка!

– Эх, Ольга Адольфовна, друг мой, горе всему научит.

Смертный, которого горе смогло научить английскому языку, показался мне настолько интересным, что я бросил копаться в своих бумажках и принялся разглядывать его. В облике Ксенофонта Михайловича есть совершенно неповторимая черта, которую не назовешь иначе как величие. Определить в точности, в чем состояло, от чего зависело подобное впечатление, я бы не взялся. Окладистая белоснежная борода, рост, осанка, лысый как колено великолепный череп, благородство черт – все это было достаточно внушительно, однако присуще не одному Ксенофонту Михайловичу. Этот же человек походил на бога Саваофа. Все в нем дышало мощью, настолько умиротворенной, что казалось, в его присутствии не может произойти ничего дурного.

А беседа между тем, как назло, приняла умилительно мещанский оборот, который был абсолютно не к лицу такой титанической персоне.

– Я слышала, ваша дочь вышла замуж?

– Да тому уж года полтора.

– Ну, и как? Вы живете с ними вместе? А что зять, человек приличный?

– Как бы вам сказать, мой друг… Он порядочнейший, честнейший малый. Только на мой вкус уж слишком… гм… идейный. Все, знаете, доказывает что-то, кипятится… Побагровеет весь, руками машет, кричит во все горло: «Мы сделаем то, мы покончим с этим… Мы! Мы!»

– Да-да, понимаю. Но, Ксенофонт Михайлович, дорогой, ведь это, должно быть, очень неприятно?

– Сначала тяжеловато пришлось, не скрою. Думал: «Собачья старость! Уйти бы куда-нибудь, уехать, да куда в мои годы?» А потом, не сглазить бы, стало налаживаться, зять успокаивается понемногу.

– В самом деле? Больше не вопит?

– Ну, друг мой, вы слишком торопитесь. Вопить-то вопит, но перемены есть. Раньше он все кричал: «Мы! Мы!» А теперь – «Они! Они!» Чувствуете разницу?

Визит к Парамоновым оставил в моей душе мутный осадок. То, что я узнал, могло бы быть важным, если бы наши недотепы тогда, по свежим следам, потрудились выяснить, что там за притча. Но Парамоновы, оберегая репутацию дочери, в ту пору девицы на выданье, умолчали о странных ухаживаньях. А теперь, годы спустя, где уж разыскивать проезжего селадона. Впрочем, рассуждая логически, мудрено предположить связь между эпистолярными заигрываниями престарелого амура и пропажей ребенка. Да не одного, нескольких, ведь Даша Парамонова стала первой из восьми жертв. Тем не менее по неопытности или оттого, что иных версий в запасе не было, старик долго не шел у меня из головы.

– Кроме того, что детишек жалко, есть в этом деле еще одна прегадостная особенность, – сказал Легонький, когда нам наконец удалось спастись бегством от гостеприимства мадам Парамоновой. – Догадываешься, что я разумею?

Я помотал головой, заодно пытаясь вытрясти оттуда назойливый образ влюбленного старикашки. Эта жалкая фарсовая фигура решительно мешала сосредоточиться.

– Черная сотня, – вздохнул Легонький. – Ими здесь кабатчик Афонька заправляет. Для них пропажа младенцев вроде подарка. Налакаются и ну шататься по улицам, орать, что жиды детей воруют… Вы у себя в университете чистой наукой занимались, а у нас здесь, брат, практика. Для практики эти молодцы кое-что значат. Спят и видят погром в Блинове учинить. Это у них, положим, не пройдет, но навонять могут. Много бы я дал, чтобы это дело выяснилось!

Афоньку-кабатчика я к тому времени уже знал. Этот вечно потный истеричный мужик легко переходил из тупой апатии в состояние неистового буйства. По мне, Афонька нуждался в попечении психиатра, и то, что он восполнял отсутствие необходимого лечения каждодневными возлияниями, делало его опасным. Но и только. Я хоть не был, подобно Косте, патриотом Блинова, однако не мог допустить мысли, что Афонькины кровавые бредни способны повлиять на умы мирных здешних обывателей.

Пару недель спустя пришлось убедиться, что так уж благодушествовать не стоит. Извозчик Трофим Мешков, владелец гладкого вороного рысака и солидного кабриолета с дутыми шинами, подвозя меня к присутствию, вдруг завел те же речи. Я возмутился:

– Окстись, Трофим! Ты же умный мужик, не чета Афоне. Тебе должно быть совестно повторять подобную чушь.

– Может, оно и чушь, – хмуро возразил извозчик, – а только я это собственными ушами слышал. Да не от Афоньки-дурака, я ему не компания. От московских ученых людей слыхал, вот так-то.

– Ученые такой ереси плести не станут. Это мошенники какие-нибудь народ мутят! – брякнул я, сам чувствуя с отвращением, что пафос мой неубедителен, а доводы подозрительно смахивают на сентенции полицейского исправника Проклова, когда тот спьяну клеймит вольнодумцев. Надо бы как-то иначе, высмеять, что ли, эту смрадную выдумку, что так поразила воображение извозчика… Но ничего остроумного в голову не приходило. Было попросту мерзко и больно, как всегда, когда слышу подобные вещи.

– Вовсе не мошенники, – с угрюмым упорством настаивал Мешков. – Я барина вез намедни, из самой, знать, Москвы барин. Солидный. Тверезый. Он мне все доподлинно обсказал, так, мол, и так. И в вашей, говорит, судебной управе эти нехристи скрытным манером обосновались, они-то зло и покрывают-с. А мошенников, ваше благородие, мы завсегда отличим, не дети-с! И то сказать, куда ж иначе детки-то невинные пропадают?

Я был в те дни молод и вполне здоров. Но сердце после разговора с Трофимом колотилось долго, тяжело, отдаваясь в ушах. Они хоть перестали краснеть, эти уши, некогда доставившие мне столько пакостных минут. Но покраснеть было от чего. Я чувствовал себя ни к черту не годным. Как интеллигентный человек, носитель гуманных идей, я только что потерпел сокрушительное поражение. Ничего Мешкову не доказал, ни одного убедительного слова не нашел. Надавать бы по морде тому поганцу, что ему голову заморочил…

Вот прелестная мечта, достойная просвещенного ума! Только это ты и можешь. Негодяев, что детишек крадут, поймать не способен. Разумно, не раздражаясь с человеком поговорить тоже не горазд. Зато по мордасам – это мы пожалуйста! И желание такое пламенное… тьфу! Чем ты после этого лучше исправника Проклова?

Припадок самобичевания еще не прошел, когда в мой кабинет заглянул кто-то из низших чинов и сообщил, что «Александр Филиппович просят пожаловать». Не застань он меня в таком взбудораженном состоянии, может статься, все сложилось бы по-другому? Как знать…

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ 

Стреляный воробей

В прокурорскую я обыкновенно заходил с охотою. Александр Филиппович, на многих наводивший робость, откровенно благоволил ко мне. По-мальчишески гордясь таким предпочтением, я льстил себя надеждою, что проницательный Горчунов прозревает во мне исключительные достоинства, которые пока не стали очевидными для всех, но со временем заблещут и ослепят.

На сей раз я был встречен даже теплее обычного. Две чашечки кофия с бисквитом уже ждали нас, и наперекор строгому убранству кабинета с неизбежным портретом государя Александр Филиппович был, казалось, настроен совершенно по-домашнему. В иное время такая перемена могла бы меня насторожить, но сейчас я не придал ей значения и, не чинясь, одним глотком опорожнил крохотную чашечку.

– Устали? – Взгляд Горчунова светился неподдельным участием. – Да… Трудно. А будет и того труднее. Это сначала, по молодости, кажется – разгребешь старые завалы, авгиевы конюшни почистишь, а там уж пойдет легче. Никогда, голубчик вы мой. Ни-ко-гда.

Горчунов замолк и теперь с пристальной ласковостью разглядывал меня. Озадаченный, я ждал продолжения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю