355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Васюченко » Голубая акула » Текст книги (страница 1)
Голубая акула
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:39

Текст книги "Голубая акула"


Автор книги: Ирина Васюченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)

ГОЛУБАЯ АКУЛА 

(Сухопутные заметки о превратностях любви,  

сыска и государственной службы)

Памяти Елены Алексеевны Ильзен-Грин,

без которой эта история никогда не увидела бы света

Я видел, как в черной пучине кипят,

В громадный свиваяся клуб,

И млат водяной, и уродливый скат,

И ужас морей однозуб. [1]

Ф. Шиллер

ЧАСТЬ I 

Дар купца Пряхина

ГЛАВА ПЕРВАЯ 

«Du hast die schönsten Augen»

«Это случилось незадолго до германской войны, в бытность мою товарищем прокурора в городе Блинове…»

Уж верно, недели три лист бумаги с этой одинокой фразой сиротливо белеет на моем столе, сдвинутый к самому краю, чтобы не мешал чаепитиям. Чем дольше гляжу на нее, тем более корявой кажется мне злосчастная фраза и тем глубже я сомневаюсь, что в самом деле возьмусь записывать столь длинную, мрачную и путаную историю. Положим, она в немалой степени определила мою судьбу, да кому какое дело до моей судьбы? Она интересна и страшна, но с тех пор наш мир постигли потрясения, в сравнении с которыми мало что интересно и, боюсь, уже ничто не страшно.

Действительно, стоит ли пускаться в такое предприятие? Моя жизнь, по-видимому, близится к концу. Доктор Подобедов при последнем осмотре был так ненатурально игрив, до того бодро подмигивал, что, право, можно было подумать, будто мне не дотянуть и до нынешнего вечера.

За окном скучный поселок Харьковской губернии, он зовется Покатиловкой – чужое, случайное место, где мне, по всему, предстоит завершить земной путь. Но сегодня в этой Покатиловке такой яркий апрельский денек, и добрейшая Ольга Адольфовна, квартирная хозяйка, так мило мурлычет за стенкой романс о прекрасных очах «Du hast die schönsten Augen», что даже моя застарелая усталость сладко задремывает, даря мне передышку.

Буду все же писать. Это по видимости бесполезное занятие отгоняет тоску лучше всякой водки. А уж что и как писать, невелика важность. Я никому не собираюсь показывать сие сочиненье, так что за печаль, будут ли в нем склад и лад, успею ли довести рассказ до конца, способен ли кто-либо в здравом уме и твердой памяти поверить в действительность столь невероятных происшествий. Ведь даже мне самому, их участнику и свидетелю, в такой вот солнечный полдень все это начинает казаться дурным наваждением.

Иное дело ненастные вечера, не говоря уж о бессонных ночах, когда… Э, какая разница! Мне уж не прослыть лжецом, да и будь я образцом, честности или гнусным обманщиком, никому в подлунном мире нет более ни прока в моих добродетелях, ни вреда в недостатках. Разве что Ольге Адольфовне. Ведь такого трезвого, смирного, исправного в платежах жильца по нынешним временам найти не просто. Она же дама рассудительная и, надо полагать, ценит это.

Да и я от души рад, что мне досталась такая хозяйка. По утрам, когда жизнь неврастеника особенно нестерпима, встречать это ясное, приветливое лицо вместо перекошенной рожи какой-нибудь Феклы – пусть не радость, но тихое утешение. Ольга Адольфовна – «настоящая барыня», так со смесью осуждения и почтительности отзываются о ней в поселке.

«Du hast Diamanten und Perlen», – слабо доносится из кухни. Голос у хозяйки, что называется, комнатный: гудение примуса почти заглушает его. Нет, диамантов и перлов у нее, вероятно, не было. Для особы, их имевшей, она чересчур интеллигентна. Но был отец, ректор Харьковского университета Адольф Питра, был муж – известный в здешних местах хирург Трофимов, был дом, что называется, на широкую ногу. То бишь слуги, выезд, будуар и тому подобные трогательные излишества. А теперь только и есть что эта холодная, нелепая, на глазах ветшающая дача, пара голодранцев-жильцов – Тимонин во флигеле да я – и вконец отбившаяся от рук зеленоглазая дочь Муся четырнадцати лет, заводила маленькой банды местных подростков.

Ах да, еще служба! Наша с нею общая служба в крохотной инвалидной конторе, где с соизволения харьковского начальства засело пятеро бездельников, получающих скудное, но по нынешним временам все же спасительное содержание. Это нас даже несколько роднит. Оба обломки кораблекрушения, оба инвалиды на жалованье, и не так потому, что инвалиды – она-то, видимо, здоровехонька, – как благодаря тому, что товарищ Толстуев нас пока что терпит.

Ольга Адольфовна рассказывала, что ее покойный супруг, главный врач городской больницы, не выдал белым раненого буденновца Толстуева, как, однако же, и красным не выдавал попадавших в его клинику белых, петлюровцев, зеленых и прочую воюющую тварь разных цветов и оттенков, волнами набегавшую на город. Каждая новая волна растекалась по улицам и подворотням в поисках замешкавшихся предшественников. Но доктор, судя по всему, был могуч. Просто вставал на пороге и не двигался с места, пока люди с ружьями не уходили, возможно сообразив, что завтра сами могут попасть к нему на больничную койку.

Как ни поразительно, господин Трофимов уцелел. Впрочем, только затем, чтобы на исходе Гражданской войны умереть от сердечного приступа. Зато его вдова теперь числится в достославной конторе машинисткой. Да я и сам имею заслуги перед победившим режимом: некогда в Блинове я помешал засудить политически неблагонадежного Василия Толстуева по грубо сфабрикованному уголовному обвинению. Славный был юноша, как ни трудно поверить этому теперь. Но, как бы то ни было, не мое дело поносить этого большевистского бонзу с бычьей шеей и налитыми кровью глазами. Не будь его, я бы сдох с голоду и гнил бы сейчас где-нибудь в прошлогодних лопухах на городской окраине.

Впрочем, после всего, что выпало испытать, подобная мысль не кажется такой уж кошмарной. Война и революция помогают понять простую истину: совершенно безразлично, где гнить – в фамильном склепе или в овраге.

ГЛАВА ВТОРАЯ 

Неподражаемый Сидоров

Однако к делу. Я только сейчас понял, что дурно начал свое повествование. Должно быть, виною тому бесконечные, невыразимо тягостные официальные объяснения, которые мне пришлось давать после развязки той чудовищной драмы. Тогда, сидя в кабинете очередного облеченного властью лица, в который раз произнося затверженные, лишь отчасти правдивые фразы, я говорил, что эта история началась, когда я занялся расследованием ряда, по-видимому, связанных между собою дел, первым из которых было похищение в июле 1905 года малолетней дочери блиновского купца второй гильдии Парамонова.

В действительности все началось гораздо раньше, на целых десять лет. Толковать об этом с начальствующими персонами было бы, разумеется, чистейшим безумием. Тем не менее истина такова, и я до скончания моих дней не забуду того декабрьского утра.

«Рокового утра», – сказал бы, наверное, мой друг Алеша Сидоров, в ту пору чрезвычайно склонный к романтическим выражениям. Тут же он скроил бы ироническую мину, давая понять, сколь он сам, неподражаемый Алексей Сидоров, умнее того, что говорит. Эта игра была рассчитана на проницательность немногих избранных душ, и я, несомненно, был из их числа.

Я без меры восхищался Сидоровым. Ему недавно сравнялось тринадцать. Мне до этого внушительного возраста оставалось пять месяцев с лишком. Даже здесь он меня превосходил! Нет-нет, я не завидовал. Есть достоинства слишком ослепительные, слишком недосягаемые, чтобы внушать зависть. Доблести, украшавшие Сидорова, были именно таковы.

Его отвага не знала себе равных. Даже с директором гимназии он говорил изящно и небрежно, словно тот находился у него в услужении. Этакий старый, преданный, но, увы, недалекий камердинер… Да что директор! Стоило посмотреть, как непринужденно, с какой едва уловимой ласковой дерзостью он обращался с девочками. Другие могли сколько угодно краснеть, потеть, нелепо надуваться, прежалостным образом разыгрывая мужественное презрение к «бабам». Сидорова же не смущали ни бойкие глазки, ни острые язычки: он имел бесценный дар всегда оставаться самим собой.

Красивым, остроумным, снисходительным… Но и того мало, он еще был поэт! Его эпиграммы, подчас весьма колкие, расходились по гимназии, снискивая признание даже у старшеклассников. Алеша был поразительно начитан, а сверх того еще наделен такой великолепной памятью, что однажды на пари целый день говорил сплошь одними поэтическими цитатами. Ни разу не сбился! Кеша Савицкий думал было, что «поймал» его, предложив выменять перочинный нож на книгу Хаггарда и услышав в ответ неуклюжее «Гнушаюсь я торговли вида». Не тут-то было! На следующее утро Алеша притащил в класс том Державина и, торжествуя, продемонстрировал всем желающим довольно игривое стихотворение, обращенное к некоей обольстительной, но корыстной Пламиде: там была в точности такая строка.

И вот этот человек оказывал мне честь, называя меня своим другом. Лучшим другом, и это при том, что я был мальчиком вполне заурядным. Не блистал иными талантами, кроме пресловутых умеренности и аккуратности. Не умел срифмовать и пары строк. В присутствии гимназисток каменел. К учителям питал неизменное почтение, которого сам же стыдился, угадывая в этом чувстве что-то рабски иррациональное.

Не мог же я в самом деле не видеть, что истинного уважения среди них заслуживали единицы! А вот поди ж ты: стоило тому или иному болвану, вооруженному указкой, сдвинуть брови и остановить на моей персоне вопрошающий взор, как что-то во мне сжималось. Урок я, как правило, знал недурно, шалостей особых за мной не водилось – кажется, чего бы трусить? Но я все же трусил, хотя предпочел бы трижды умереть, чем признаться в этом.

Короче, я был обыкновенным нудноватым зубрилой. Зато в мечтах часто видел себя таким молодцом, что… Надобно сознаться, мечты эти были до того глупы, что и сегодня мне, старому барбосу, было бы неловко, если б кто-нибудь проведал о них. Детство куда ни шло, но на отрочество, право же, мудрено оглядываться с умилением. А вышло так, что моя память почти ничего не сохранила от детства.

Зато подростком я помню себя превосходно. Застенчивость, ежечасно терзавшая сего не ведомого толпе героя, донельзя мучительная, тем не менее служила ему славную службу, мешая явить миру разнообразные гримасы воспаленного самолюбия. Оно переполняло меня до самых ушей, к слову сказать, оттопыренных и неприятно розовых. Было у Сидорова одно убийственное словцо – «самоосклабление». Он его где-то вычитал, чтобы при случае беспощадно припечатывать им своих недругов, коих имел немало. Но мне, его лучшему другу, жалкий порок самоосклабления был присущ в огромной степени. К счастью, Алеша никогда не обращал против меня сего отравленного оружия.

– Какая скука! – Сидоров лениво, словно разоспавшийся лев, поднялся со своего места. Классный наставник Лементарь только что объявил нам, что господ гимназистов просят пройти в актовый зал. В приглашении сквозил намек на сюрприз, род маленького нежданного праздника. Но мы, как водится, уже обо всем знали, и директорская затея, годная лишь на то, чтобы пленять приготовишек, вызывала у нас скептическую усмешку. В исполнении Сидорова последняя была воистину превосходна, однако и я старался как мог.

А все же в глубине души топорщилось щекочущее любопытство. Предстояло открытие громадного аквариума с водорослями и рыбами южных морей. Приготовления велись уже давно, все успели привыкнуть к угловатому сооружению, задрапированному грубой темно-зеленой материей и поражавшему своим уродством. Однажды возникнув на площадке второго этажа над парадной лестницей и заняв эту весьма просторную площадку на добрую треть, сооружение, казалось, не претерпевало более никаких изменений. Однако мальчики, имевшие обыкновение являться в гимназию раньше прочих – одна такая ранняя пташка была и в нашем классе, – рассказывали, что своими глазами видели, как подле таинственного куба хлопочут какие-то люди, а командует ими «маленький такой, в сером, руками все водит, водит».

Больше мы ничего из своей ранней пташки не вытянули. Этот малый, словно в насмешку носивший разудалую фамилию Залетный, был на редкость бестолков. Но долго теряться в догадках не пришлось. По гимназии пошли слухи, что директор заказал невиданный аквариум. Он якобы стоит уйму денег, но купец Пряхин, родитель какого-то второклассника, взял расходы на себя. А господин в сером – большой знаток морских животных, он-то всем и заправляет. Узнав, что происходит, мы тотчас утратили интерес к понятному отныне и прозаическому устройству, упрятанному под зеленой тканью. И вот наконец…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ 

Рыба

Давеча дремота сморила меня на полуслове. Забавно. Я ведь втайне опасался, что возврат в прошлое будет мучительным. Ничуть не бывало! Оказалось, это почти весело: припоминать лица, подробности, подбирать слова, стараясь выразить то, что годами лежало на сердце глухим невыразимым бременем. Может статься, рассказывая самому себе страшную сказку своей молодости, я развею ядовитые чары, действие которых не переставал ощущать с тех самых пор?

Боже мой, ну о чем я толкую? Как будто это, подобно прочему, не потеряло значения! Под утро опять болело сердце. Отравлен я былыми горестями или нет, оно решительно намекает, что ему надоело. Ноет, щемит, просится куда-то на волю из ржавой клетки.

Каким древним стариком я себя чувствую! А ведь, в сущности… Нынче поутру, поглядев в окно, как хозяйка величаво прощается на пороге со своим соседом и обожателем Чабановым, я вдруг сообразил, что сей покатиловский сатир постарше меня. Положим, недалек, а куда как успешен: боек, речист, самонадеян. Жаль, что подобный субъект мог втереться в милость к такой женщине, как Ольга Адольфовна. Но что роптать попусту? Кого осуждать? Она пышна, свежа, назло бедам полна жизни, но годы уходят, а ждать-то нечего. Ей уж под сорок. Этот Аркадий Петрович ухаживает как умеет, петушится, даже с Мусей умудрился поладить. Чертенок его, похоже, презирает, но и благоволит свысока.

И главное, ежели не Чабанов, так кто? Может быть, Тимонин? Помнится, он со своим заиканьем однажды попытался отпустить хозяйке учтивый комплимент. Взволновавшись с непривычки, бедняга выговаривал его так долго, что с Аркадием за это время можно было уже выспаться. Что прикажете делать вдовушке? Не среди же конторских инвалидов искать друга сердца. Господин, то бишь товарищ Мирошкин откровенно туп и неотесан. К тому же на него имеет виды Домна Анисимовна Марошник, а с ней шутки плохи. Корженевскому седьмой десяток, Миршавка – просто шут гороховый…

Мирошкин, Марошник и Миршавка – казалось бы, сочетание сие достойно дурацкого анекдота. А вот же свела судьба! Она, матушка, тоже пошутить любит, и не всегда тонко. Взять хоть меня, чем не персонаж фарса? Хорош, нечего сказать! Ближних походя производит в дураки да шуты, сам на ладан дышит, а туда же: позавидовал чабановскому счастью. Подглядывает со скуки за чужою жизнью, благо вместо замочной скважины целое окно первого этажа, по весеннему времени приоткрытое. Сплетничает сам с собой в тиши, с позволенья сказать, возвышенного уединения. Стыдно, брат. Что тебе до Ольги? Дал бы Господь сил на еще одно лето, и то спасибо.

Другой весны мне уж не видать, это я понял. Да и полно. Насмотрелся я их немало, а ведь почти все позабыл. Так какой смысл тратить Божьи весны на такого олуха неблагодарного? Зато эта последняя хороша, до слез хороша…

Ну-с, а директор наконец торжественно вступил в актовый зал, полный гимназистов. Он обожал все торжественное. Из любого пустяка норовил сделать нечто наподобие назидательного спектакля с самим собой в главной роли. Как теперь понимаю, эта пагубная склонность была главной причиной насмешливого отношения к нему со стороны старшеклассников. По существу же, он был не глуп, не зол, даже великодушен. В последнем мне еще предстояло убедиться на собственном опыте, и куда скорее, чем можно было предположить.

Рядом с директором, дородным и осанистым в своем форменном фраке, семенил невзрачный мозгляк, чья плешь насилу доставала до директорского уха. Все время, пока Завадов держал речь, незнакомец осторожно поводил окрест белесыми без ресниц глазами и потирал пухлые ватные ручки.

Впрочем, незнакомцем ему пришлось оставаться недолго. Поговорив о своих излюбленных материях, то бишь о благотворности просвещения вообще и почтенных традициях нашей гимназии в частности, и воздав хвалу щедрости купца Пряхина, директор обратил горделивый взор на гостя и провозгласил, что имеет удовольствие представить нам самого Ивана Павловича Миллера, выдающегося ученого-естествоиспытателя, путешественника, друга и соратника Карла Гагенбека[2].

Зал тотчас очнулся от подобающей случаю дремоты. Все благоговейно воззрились на Миллера. Я тоже, само собой, уставился на него, стараясь почувствовать значительность минуты. В уме послушно зароились сентенции о том, сколь часто облик великого человека не содержит в себе ничего героического и лишь внимательному взору открываются сокровища его духа.

В чаянии обещанных открытий я таращил глаза как нельзя более усердно. Но эти вялые бледные щеки, покатые плечи, мешковатый пыльного цвета сюртук… Нет, Миллер мне не нравился, хоть ты тресни. А тут еще он закланялся, заулыбался приторно и заговорил голосом до того неприятным, что у меня аж холодок прошел по спине.

Однако речь его была, не в пример директорской, скромна и толкова. Он сказал, что досточтимый Георгий Сергеевич по доброте сердечной преувеличивает его заслуги. В особенности это касается мнимой дружбы между ним и прославленным поставщиком лучших зоопарков и цирков мира. Верно лишь, что ему выпала честь участвовать в организованных Гагенбеком морских экспедициях и по мере своих слабых возможностей споспешествовать успеху оных во всех вопросах, кои имели касательство к ихтиологии.

Из дальнейших объяснений, также изобиловавших всевозможными «поелику» и «понеже», стало ясно, что Гагенбеку был нужен ихтиолог, способный определять, к какому виду, подвиду и пр. относятся выловленные в океане рыбы. В этом качестве ему и потребовался Миллер.

Затем Иван Павлович перешел к описанию обитателей аквариума, «демонстрация коего воспоследует незамедлительно». Он перечислял породы рыб, называл места их обитания в природе, упомянул о водорослях, толковал о надобности особых приспособлений для освещения и обогревания аквариума, «с устройством каковых были сопряжены сугубые затруднения, ибо…».

Я тогда насилу дослушал. Обрывки фраз доходили до сознания, а нить общего смысла ускользала. И вина тут была не Миллерова, а моя. Насколько я успел заметить, его манера изложения, сухая и старомодная, вместе с тем отличалась отменной логичностью. Но на меня вдруг напала странная рассеянность. Я тупо пялился на одутловатого человечка с круглыми мутными глазами и любезно растянутым ртом, не понимая, что, собственно, мешает мне сосредоточиться.

Отчего так тягостно на сердце? Заболеваю я, что ли? Я покосился на стоявшего рядом Алешу, уже готовый пожаловаться на это невесть откуда взявшееся идиотское недомогание. Сидоров созерцал Миллера прищурившись. Такое выражение у него появлялось, когда он сочинял очередную эпиграмму.

Словно почувствовав мой взгляд, Алеша обернулся и рискованно громким шепотом заметил:

– Ты только посмотри на него! Сущая рыба!

Я аж задохнулся, таким метким было сравненье. Савицкий, тоже расслышавший его, неприлично прыснул. По толпе гимназистов пробежал шелест. Новое прозвище стремительно распространялось, вмиг достигнув и последних, и первых рядов:

– Рыба! Рыба!

– …более близкое знакомство с повадками обитателей подводных глубин… – монотонно вещал Миллер. И вдруг осекся.

Услышал? Или это только мне по моей нерадивости конец лекции показался таким внезапным, а те, кто следил за ходом его рассуждений, не увидели здесь ничего особенного?

Как бы то ни было, рот Миллера захлопнулся, а глаза, незряче скользнув по лицам, уставились на меня. Впрочем, и это могло мне только померещиться. Нервы мои к тому моменту уже были напряжены до крайности.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 

Коллекционер коллекционеру

Всякий раз, берясь за перо, вместо того чтобы сразу приступить к задуманному повествованию, я подолгу распространяюсь о том о сем. Стройность моего мемуара от таких проволочек, несомненно, страдает. Но я и впредь вряд ли от них откажусь. Здесь мною движет потребность, смысл которой мне не вполне понятен. Впрочем, ларчик, должно быть, открывается просто: мне, никогда не портившему столько бумаги, в этом деле надобен разгон. Будь я поэтом, пришлось бы сознаться, что я, подобно плохому наезднику, взбираюсь на Пегаса, подставив табурет.

Или, может статься, настоящая причина в другом. Чуждая действительность, для которой я не более чем случайный прохожий, странно забавляет меня. Она напоминает причудливое сновиденье, которое я, наверное, находил бы кошмарным, если б не печальная свобода зеваки. Здесь от меня ничего уже не зависит. И сам я даже в глубине сердца, когда-то столь переполненного желаниями, что могло бы лопнуть, теперь ничего не прошу у судьбы.

Избавившись от надежд, если не позаботился вовремя спиться, превращаешься в коллекционера курьезов. По крайности, таков мой случай. Не потому ли я молчу, когда другие негодуют на скудость и опасности нынешнего быта? Эдак я рискую онеметь, коль скоро все только и делают, что подобным образом жалуются. Но неблагодарность – мать всех пороков, а этот самый быт с невероятной щедростью позволяет мне пополнять мое собранье. Слава Богу, оно нематериально, иначе с таким скарбом мне не разместиться бы и в Зимнем дворце.

А вот, извольте, последнее мое приобретенье, в своем роде перл: рассказ Ольги Адольфовны. Мы, как всегда, поутру вместе ехали на службу. До Харькова отсюда десять верст, паровик тащится полчаса. Обычно мы оба по пути читаем, а сегодня разговорились. Очевидно, ей хотелось поделиться с кем-нибудь свежим впечатлением, не вполне заурядным даже в наши дни.

Вчера под вечер ее навестил молодой человек, сын Мусиной крестной. Я видел его мельком: ражий неопрятный детина с развинченной походкой. К Ольге Адольфовне он заходил попрощаться. Он анархист и сейчас отправляется на Кавказ добывать средства для нужд партии. Пожимая плечами, моя собеседница рассказывала:

«Я ему говорю:

– Постойте, Жорж, не пойму, зачем именно на Кавказ?

А он в ответ так, знаете, покровительственно:

– Это моя идея! Как известно, на Кавказе в горах много отшельников. Я убежден, что они прячут у себя большие ценности.

Я изумилась:

– Отшельники? С какой стати?

– Вы наивны. Пользуясь почетом у окрестного населения, эти люди, конечно, должны были получать разного рода подношения. Заметьте, это продолжалось годами. Десятилетиями! Среди прочего там должны были попадаться и золото, и драгоценные камни, скапливаясь в немалом количестве. Так вот, цель состоит в том, чтобы экспроприировать отшельников.

– Побойтесь Бога!

– Бога нет.

Сообразив, что здесь бесполезно взывать к нравственности, я попыталась привести довод, более доступный его пониманию.

– Ах, – говорю, – да я не о том. Во-первых, даже если вы правы в своих предположениях, в чем я очень сомневаюсь, почему вы думаете, что отшельники так легко позволят себя грабить? Горец, даже когда он стар, может за себя постоять. И потом, населенье, как вы сами сказали, отшельников уважает. Представьте, что будет с вами, когда в округе станет известно о вашем промысле.

Он покосился на меня еще более превосходительно, явно имея в виду слабость бабьего ума:

– Никто ничего не узнает. Разумеется, отшельников придется убирать.

Тут Жорж извлек из складок своей одежды внушительных размеров револьвер и стал хвастливо помавать им перед моим носом. У меня опустились руки. Но все же я спросила:

– А Екатерина Герасимовна? Как она смотрит на ваши планы?

– Мне двадцать шесть лет, – отрезал он. – Я давно обхожусь без матушкина позволенья. Она ищет жениха для сестры, ее больше ничто не интересует. Такая, знаете, узость… Люськино замужество для нее важнее, чем идеалы анархизма! Нет, она, конечно, пыталась меня отговорить. Но скоро махнула рукой.

Вы можете догадаться, Николай Максимович, что мне не оставалось ничего иного как последовать ее примеру», – закончила Ольга Адольфовна со вздохом, и ее уста сложились в добродетельную гримаску скорби о людском неразумии. А глаза усмехнулись.

Я заподозрил, что случай столкнул меня с еще одним коллекционером. Но высказывать свое предположение вслух остерегся. Есть в этой страстишке что-то потаенное, глубоко интимное. Кто ей подвержен, не станет трубить об этом на всех углах.

ГЛАВА ПЯТАЯ 

Снежная королева

Огромный, нежно подсвеченный электрическими лампами аквариум сиял. Подобного великолепия я не встречал ни раньше, ни впоследствии. Зыбкие доисторические водоросли тянулись к поверхности, дремотно покачиваясь. Рыбы самых неожиданных колеров, форм и размеров бойко сновали среди них, лежали на песке дна или медлительно, красуясь, кружили в светящемся пространстве аквариума. Короче, дар господина Пряхина был так прекрасен, что, залюбовавшись, притихли и самые буйные из гимназистов.

Стоя подле этого чуда, тот, кто отныне был для нас Рыбой, давал последние пояснения.

– Теперь извольте взглянуть сюда, – с важностью молвил он, указывая на предмет, прежде мною не замеченный. То был другой аквариум, попроще и поменьше, установленный над окном на специальной консоли. Водорослей здесь почти не было, а рыбы, толстопузые, голубоватые в темную крапину, по-видимому, все принадлежали к одной породе.

– Зачем? – пробормотал кто-то за моей спиной.

– Что вам угодно знать? – Вся фигура выдающегося естествоиспытателя и путешественника выражала предупредительность, граничащую с холуйством.

– Простите, господин Миллер. – Басок принадлежал кому-то из старшеклассников. – Я хотел спросить, зачем было помещать их туда? В большом аквариуме довольно места, и там им было бы лучше.

– Ваша правда, молодой человек! – Миллер осклабился и мелко закивал. – Им было бы хорошо, куда уж, куда уж лучше! И так просторно! Тем паче что через пять минут они бы уже плавали там одни. Вы догадываетесь, что я имею в виду, господа? Совершенно одни!

Он выдержал паузу, любуясь произведенным эффектом, и заключил по-деловому сухо:

– Это пирайи, господа. Многие из вас о них слышали, для тех же, кто не знает, скажу только, что это хищники, равных коим по свирепости вы не найдете среди существ, обитающих на сей планете. Когда животное любых размеров попадает в водоем, населенный пирайями, извлечь оттуда можно лишь его остов, обсосанный с примерным тщанием. Я не зря позаботился, чтобы их поместили повыше. Ведь если бы какой-нибудь неразумный шалун попытался…

Его взор подернулся сладкой пеленой. Казалось, он гордится этими тварями так, будто сам их родил, взрастил или даже выдумал.

– Теперь за аквариумом будет надзирать мой помощник. Но и я всенепременно наведаюсь, и не однажды. Прошу всегда, не конфузясь, задавать мне любые вопросы касательно волнующих секретов подводного царства. Пытливость юных умов священна!

Послышались жидкие хлопки, через миг рукоплескания стали всеобщими. Мы с Сидоровым поспешили присоединиться к аплодирующим. При всей своей антипатичности Рыба заслуживал благодарности. Потом слово опять взял директор и сказал на сей предмет все, что следовало. Едва он умолк, зазвенел звонок. Все стали разбредаться по классам, и я наконец смог подойти поближе.

Я прислонился лбом к стеклу. Оно было сухим, прохладным… А там, внутри, в маленьком зачарованном царстве все продолжался беззвучный, древний как мир танец, смысла которого не дано постичь сухопутному существу.

– Да пойдем же, наконец! – Сидоров крепко держал меня за локоть. – Опоздаем, опять Созонтьев будет пилить. Постой, ты что, не слышал, как я тебя звал?

Но разбираться, кто и что слышал, времени уже не было. Географ Созонтьев, рассеянный, вечно взъерошенный человек холерического темперамента, сам опаздывал на свои уроки, но был тем пламеннее убежден, что явиться туда хоть на секунду позже него есть бесстыдство непомерное.

На сей раз пронесло: успели, хотя Созонтьев влетел в класс, только что не наступая нам на пятки. Покосился раздраженно, однако смолчал. Урок начался. Все стихло: несмотря на вздорные выходки и «пиление», Созонтьева любили. Это был преподаватель милостью Божией, хотя детей не особенно жаловал и, как считалось, не понимал, а к священной пытливости юных умов относился с брюзгливым недоверием.

География – вот что было его страстью. Говоря о ней, он зажигался и горел у нас на глазах пламенем высоким и чистым. Присутствовать при этом таинстве было настолько увлекательно, что самые непоседливые замирали, стараясь не потревожить – у нас говорили «не разбудить» – вдохновенного Созонтьева.

Но стоило кому-нибудь со стуком уронить на пол карандаш, шепнуть два слова соседу или хотя бы слишком громко вздохнуть, как Созонтьев опоминался. Тогда он обводил класс горьким язвительным взором человека, который осознал, что мечет бисер перед свиньями, и, оборвав рассказ на полуслове, начинал вызывать к доске.

Опросы эти были обидны и неприятны, хотя географию мы знали недурно и наше к ней пристрастие заслуживало более милостивого отношения. Но нет, Созонтьеву было все мало. Лучшие ответы он слушал с застывшим лицом несгибаемого мученика, а при малейшей оплошке гимназиста морщился, как от зубной боли.

Только годы спустя я догадался, что все это были рассчитанные приемы. Значит, он все же понимал нас, коль скоро его актерство действовало безошибочно, хотя на каждом уроке повторялся тот же спектакль. Бедный Созонтьев. Он умер от чахотки перед самой войной. Его единственный сын был среди тех, кто погиб на площади девятого января. Говорили, будто, узнав об этом, географ в присутствии учеников плюнул на портрет государя императора, но ни мне, ни Сидорову, пересказавшему мне этот слух, не было доподлинно известно, правдив ли он.

Так или иначе, после смерти сына Созонтьев ушел в отставку, стал хворать и несколько лет спустя угас в бедности и одиночестве. Что до меня, мне предстояло покинуть гимназию много раньше, чем кто-либо ожидал, и с тех пор я больше не видел нашего географа. В загробную встречу верую мало, но, если б она оказалась возможной, вы, Викентий Михайлович, были бы среди тех немногих, кого я хотел бы повстречать из числа своих собратьев по этому свету. Впрочем, убежден, что вы меня не помните. Никакой особенной вашей приязни гимназисту Алтуфьеву заслужить не привелось.

Но я в тот раз и его не слушал. Это было ни на что не похоже. Мое бесчувственное тело, застыв в привычной позе почтительного внимания, торчало за партой, а воображение блуждало неведомо где. То мерещился мне пронизанный зеленоватым светом куб аквариума, то беззвучно открывающийся рот Миллера, а то пузатые пирайи наплывали откуда-то, разрастаясь до неприличных размеров.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache