355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Ратушинская » Одесситы » Текст книги (страница 6)
Одесситы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:50

Текст книги "Одесситы"


Автор книги: Ирина Ратушинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)

Молодежь уже кончила петь и теперь горячо спорила о русских царях: был ли среди них хоть один прогрессивный человек. Разве только Петр Первый? Они знали, что это была дерзость – так вольно рассуждать о монархах при дяде, но именно поэтому их так и подмывало.

– Да и Петр хорош – убить собственного сына! – повел плечом Владек. Пора было устраивать очередную встрепку, и Сергей негромко уточнил:

– По-вашему, Владек, это было непрогрессивно?

– Помилуйте, Сергей Александрович, что ж тут обсуждать? Убийство есть убийство.

– Он ведь, однако, не просто сына убил. Согласитесь, вся история выходит за рамки обыкновенного домашнего злодейства. Он ведь убил претендента на русский престол – дело, как-никак, политическое.

– Но, дядя, политическое убийство или нет – все равно это не имеет оправдания! – вмешался Павел.

– Ты теперь так думаешь, мой друг? Но, я припоминаю, вы с Владеком и Риммой третьего дня восхищались Верой Засулич и тем фактом, что присяжные ее оправдали, хоть она и стреляла в Трепова. Я так понял, что вы сторонники политических убийств, и вдруг – «непрогрессивно»…

Это был сильный удар. Крыть было нечем, и покрасневший Павел только спросил уже в порядке самозащиты:

– Но тогда, третьего дня, дядя Сергей, вы никак не возражали, мне помнится?

– Разумеется нет, мой мальчик. Я еще не настолько состарился, чтоб не понимать, что в подобных спорах вас никак не интересует мнение дяди-ворчуна, и вообще ничье, кроме вашего собственного. Это не в укор вам: молодость имеет свои права. Я такой же был в свое время. Потому я тогда и не спорил. Вашим суждениям я могу противопоставить только ваши же. И тут уж, надеюсь, вы приведете их хотя бы в логический порядок.

– И все же это не совсем подходящая параллель, – пыталась еще сопротивляться Римма. – Засулич ведь все-таки Трепова не убила!

– Да, помню, вы тогда еще сожалели, что не убила, – учтиво наклонил голову Сергей. – Так в чем же разница? Выжил Трепов или нет – ваши принципы ведь это не меняет?

– Дядя Сергей! Ну полно тебе, это уж избиение младенцев. Как хозяйка командую: отставить! – рассмеялась Зина. Она в душе довольна была, что Павлу с Владеком так досталось, но Римма, она видела, готова была вспыхнуть, а это уж было ни к чему.

– Есть отставить избиение младенцев! – весело отозвался Сергей. – Прикажете прохладительного, моя королева?

На прохладительное молодежь благосклонно согласилась. Был взрезан мраморный арбуз, и ему отдали должное, хотя господа студенты всем своим видом давали понять, что они под прохладительным разумели что-нибудь покрепче. Расчесывая волосы на ночь, Римма немилосердно дергала гребень. Чем ее так задевал этот Зинин дядюшка? Пожилой чудак, неспособный современно мыслить. Наверняка и Кропоткина не читал. Был русский служака, стал русский барин. Какое, однако, высокомерие! Как будто он все время подсмеивается над ней… над ними всеми. Но при том – радушный хозяин, так ко всем внимателен. Яков, как щенок, ходит за ним по пятам. И он ласков с Яковом. А к ней, Римме, не поймешь как относится. А какое ей, собственно, дело до того, как он к ней относится? Непроходимая стена хороших манер, комплименты ее пению – вежливые, и только. Она с раздражением чувствовала, что ей почему-то важно доказать этому человеку… Что доказать? Почему она должна ему что-то доказывать? Зачем она села на этого сумасшедшего Стрельца – только чтобы этот Сергей Александрович восхитился ее смелостью? Ну он и восхитился, дальше что? Как он бережно говорит всегда с Анной, как он улыбается ей вслед – будто она чудо какое! С Зиной все шутит, ну, это понятно – родственники. А перед Риммой – стена. Отношение дворянина к еврейке? Но тут же Яков – и никакого холодка с ним, она умеет чувствовать такие вещи. Поговорить с Анной? Но Анна не поймет, у нее все всегда хорошие… оригинальное отношение к людям! Зина, как всегда, только посмеется. Она вообще ни к чему серьезно не относится. Дворянская дочка, да еще красавица – что ей много думать? Все к ее услугам – отродясь. Ей этот мир верховых лошадей, зеркальных витрин, яхт и вежливой прислуги – свой. Нет, не то. Витрины и яхты – все это можно купить за деньги. Дядя Моисей тоже богат, но у него никогда не будет такого положения, как у той же Зины. Как она непринужденно отдает распоряжения этому дядиному Никите, а он только что не прыгает от рвения, хоть она и девчонка еще. Холуй? Да нет, он даже на Сергея Александровича порой ворчит, а тот только комически разводит руками… Он им свой, Никита, в этом все и дело. Она же, Римма, в этом мире не своя. Яков как себе хочет, а она – нет. Но ведь можно любить не свое? Морфесси вот тоже не русский, а с Сергей Александровичем дружен. Нет, все же он русский. Русский грек. Тогда почему она в него влюблена? Это тут ни при чем, так и вовсе запутаешься. Одно ей ясно: мир этих Петровых ей придется либо любить, либо ненавидеть. И, похоже, что любовь не состоится.

ГЛАВА 10

– Покушение на министра Столыпина! Прострелены рука и печень! Потрясающие подробности! – грянули уличные газетчики ясным сентябрьским утром, чуть не кидаясь под колеса извозчиков. Одесса, к тому времени накаленная уже забастовкой торгового флота в трех портах побережья, дала волю приутихнувшим было политическим страстям.

– Дядя, как по-вашему, погромы будут? – спросил Яков.

– С чего ты взял? – усмехнулся Моисей.

– Значит, это неправда, что Богров еврей? Я так в гимназии и говорил, а они…

– Ты поменьше бы, дружок, говорил в гимназии. Молчание – золото, знаешь? Богров таки еврей, и стало быть – не дурак. Он же не в царя стрелял, хоть и мог бы с тем же успехом. Из двух монархистов – если, конечно, Николая считать монархистом – он выбрал наиболее опасного. Убей он царя – тогда, конечно, начался бы погром, какого еще не бывало. А из-за Столыпина никто и не почешется. Николай, говорят, и тот не слишком горюет.

– А кто теперь, дядя, будет вместо Столыпина? – вмешалась напряженно слушавшая Римма.

– Уж Распутин им присоветует, не переживай.

Когда Моисей говорил, все казалось ясным: не стоит волноваться, тут скорее уместна легкая насмешка. Много шума из ничего. Однако тем же вечером Римма услышала, как Моисей говорил с матерью уже серьезно. Он собирался переводить весь капитал в Вену и со временем перебираться туда насовсем. Эта монархия скоро рухнет, и туда ей и дорога. Однако какой смысл оказаться под обломками? Кто может предсказать, что тогда начнется? Во всеобщее братство, он извиняется, как-то плохо верится в этой стране. Рахиль тоже должна подумать о будущем. Впрочем, время еще есть, это не вопрос завтрашнего дня.

Для Риммы, однако, это было неубедительно. Царь сидит себе на престоле, и через два года будут праздновать трехсотлетие династии. С чего бы эта монархия рухнула, если сидеть сложа руки? Иметь возможность убить царя – и не сделать? Наверное, этот Богров промахнулся. Из зала трудно стрелять в театре. Если бы со сцены, когда весь зал как на ладони! Почему до этого раньше никто не додумался? Артистов ведь не обыскивают. Выйти бы на сцену с пистолетами – она и Морфесси – и грянуть по этой монархии: вот вам черта оседлости! Вот вам цензура! Вот вам – казаки с нагайками! обыски! охранка! Пусть потом вешают, рвут на части. Какое счастье погибнуть вместе с любимым человеком за правое дело. Лучшие люди России – декабристы, народовольцы, лейтенант Шмидт, – разве не о том же мечтали?

Этим не с кем было поделиться: не с родными же обсуждать. И не с подругами: у них все же буржуазные взгляды. Вернее, не поймешь, есть ли у них вообще взгляды. Зина – та хоть с фантазией, что-то в ней есть, какая-то непредсказуемость. Но правильно Владек ее прозвал Снежной королевой: никто не знает, что у нее на уме, а всегда все сделает по-своему, еще и других заставит. А Анна – добропорядочная. Таким только идти замуж да рожать, да разводить фикусы в горшках. Но как же попасть на ту сцену, с которой стрелять? Царь все больше в Петербурге, кто ее туда пустит, через черту оседлости? Как она одинока. Это не должно так быть: есть же революционеры – в других кругах. Ехать туда, где есть: Одесса – какое-то болото. Этакие жизнелюбы, ничего всерьез, и в революцию-то в пятом году только играли. Что ж, скоро она окончит гимназию. Стало быть– не поступать здесь в консерваторию, а ехать в тот же Киев. Дальше все устроится, дальше будет видно.

Она действительно убедила мать отпустить ее в Киев, и осенью 1913 года поступила там в консерваторию. По поводу ее отъезда подруги устроили девичник, и она искренне поплакала, прощаясь с ними. Как им все же хорошо было вместе – проказничать над «мадам Бонтон», плакать над теми же книгами, поддразнивать братьев, изобретать свои словечки, которых никто, кроме них троих не понимал. Будет еще много хорошего, но этого – уже никогда. Наступала новая, взрослая жизнь.

– Мама, посиди со мной.

Ванда Казимировна улыбнулась и вздохнула. Они обе любили это «посиди со мной». Едва Анна научилась говорить, а может, и до того они так сиживали вдвоем, в старом кресле: мать на сидении, а Анна на валике. Тут они пели польские песенки, тут Анна – через плечо матери – научилась читать, тут мать отвечала на бесчисленные детские, а потом уже и не детские вопросы. Девочка, доченька. С мальчиками все иначе, а эту можно было одевать в кружева, и целовать ей ямочки на щеках, и завивать ей локоны, и покупать соломенные шляпки – долго, долго, пока не подросла. А теперь похудела – какие там ямочки! – и прическа дамская, и серое платье – никаких кружев. Курсистка. И мать уже чувствовала, что сегодняшний разговор будет трудным. Анна тревожилась последнее время, стала замкнутой, почти ничего не ела – похоже было, что это не только забота о талии. Что ж, девочке восемнадцать лет. Влюбилась? Если бы только! Господи, сохрани и помилуй!

Анна, как всегда, прижалась щекой к плечу матери, но потом подняла голову.

– Мама, я так боюсь сделать тебе больно… Но ты ведь должна знать, если это важное, правда?

Ванда Казимировна храбро кивнула. Анна продолжала обнимать ее, и она почувствовала, как напряглись руки дочери.

– Мама, я, кажется, не верю в Бога.

Вот оно! Не закричать только, не заплакать. Спокойно, спокойно. Может, не все еще так страшно. Раз она еще считает это важным.

– Это тебя кто-то убедил, Ануся?

– Нет, мама, это другое. Если бы это были мысли – понимаешь? – ну, идеи и все такое, то можно было бы спорить до бесконечности. А я все эти споры наизусть знаю. Знаешь, мне кажется, когда я кого-нибудь слушаю, что он прав, а потом другой говорит – и тоже прав, и не знаешь, с кем согласиться. А потом я все равно думаю по-своему. Я, наверное, слишком глупая, чтоб меня можно было убедить. Я не верю – не головой, я просто не чувствую ничего. Раньше – да, а теперь нет. И в церкви мне стыдно, как будто я лгу, и к причастию иду – как ворую. Это ведь нечестно – в церковь ходить, если не веришь?

– Перед собой, Ануся, стыдно, или перед другими?

– Ты о ком, мама?

– Не надо, детка, ты меня поняла. У тебя новые знакомые – там, на курсах, и у вас свои кружки, и молодые люди там бывают, студенты, и не только студенты. Большинство, я знаю, не верит, и в церковь ходить считает отсталым. Ты думаешь, что и ты не веришь – так тебе стыдно перед ними, что ты ведешь себя иначе? Или же ты хотела бы верить, но веры не чувствуешь, и оттого беспокоишься? Не хочешь – не отвечай сейчас. Но первое – великий грех. А второе – со всяким бывает, с каждым в свое время. Это Господь тебя испытывает на верность.

– Мама, я не знаю, я никогда так не думала. По-твоему, я еще буду когда-нибудь верить?

– Я буду очень за это молиться. И ты молись, даже если кажется, что в пустоту. Ануся, девочка моя! Только не отказывайся, моей одной веры хватит! Я всю жизнь буду за это молиться, умру – и с того света буду, Господь тебя не оставит, только не отказывайся… Ануся…

Обе они плакали теперь, и Ванда Казимировна с облегчением чувствовала, что главное сказано, и дальше ничего не страшно. Это было как рука на плече – не дочкина, другая рука – Божий знак. Еще до того, как она помолилась. Девочка будет спасена – если б она Голос сейчас услышала, она не могла бы быть более уверена.

– Мама, прости. Какая я бессовестная – так тебя огорчать. Пусть бы лучше Бог был и наказал меня за это.

– Когда-то, Ануся, я так же огорчила свою маму. И в твоем примерно возрасте. Тут твоей вины нет, в семьях так и идет: все, что сделаешь, потом сделают дети – и хорошее, и плохое. По-другому, но сделают. И твои дети тоже.

– Это ты говоришь про то, как ты убежала с папой? Но тебя же бабушка простила потом.

– И все-таки ей было очень больно. А что простила – то и я тебе все прощу, и ты своим детям.

– А если бы нет? Ведь дедушка…

– Достаточно, чтобы кто-нибудь один взял на себя. Любое горе, любой грех – возьми на себя простить, и его больше не будет, и нечему будет остаться, понимаешь?

– Да, правда. Я-то от тебя не убегу.

– Ты уверена? – улыбнулась Ванда Казимировна.

– Но ведь тебе нравится Павел?

– Ах, так вы уже решили? Хорошо, что не забыла сказать.

Анна покачала головой.

– Ничего мы не решили. Наоборот, скорее. Понимаешь, он сделал мне предложение, а я сказала, что не надо пока об этом говорить. Он меня любит, я знаю, а про себя я не знаю еще. Как-то все это слишком обыкновенно.

– Ну и умница, что не поторопилась. С ума сошел: студент еще, а уже предложение… В наше время мужчина раньше на ноги становился, а потом уже думал о женитьбе.

– Нет, это он говорил о будущем, когда станет ученым.

– Что ж, захотел заранее связать тебя словом?

– Вот мне и не понравилось. Знаешь, мне совсем не хочется за него замуж. Только я чувствую, что это все равно будет…Глупо, правда?

– Вот если захочется – тогда и пойдешь. Не надейся, что родители силой выдадут, – рассмеялась мать.

– От вас дождешься. Я ведь, мама, думала, если я скажу – про Бога, вы меня с папой из дому выгоните.

– Ануся, сколько зайцев у тебя в голове? Как всегда после слез, обе не были уже способны на серьезные разговоры. Им хотелось болтать и шутить, и они вдруг почувствовали, что голодны.

Павел яростно гнал Стрельца по подвядшему осеннему доннику. С дороги он давно съехал, и теперь вокруг была степь, с ее птичьими криками и дикими запахами. Правильно сделала, что отказала. Мальчишка, дурак! Что он молол от застенчивости – стыдно вспомнить. Павел вспомнил, замотал головой и застонал. Думал – раз решиться, как в воду – а там слова сами придут. Хорош! Студент, которому, однако, пороха не выдумать – прав профессор Новиков. Что впереди? Карьера посредственного ученого? Можно, конечно, в инженеры – но тогда зачем было поступать в университет? Политехнический институт был бы уместнее. Анне, конечно, это неважно… а что ей важно? Кто он таков – вообще, как человек? Ни то ни се… Даже элементарного душевного благородства нет: зачем он, по совести, заговорил с ней о будущем? Испугался, что теперь, когда она не ребенок уже, найдется кто-то интереснее и умнее его, Павла – и уведет. И Павел навсегда ее потеряет. Ужасно было бы, да. Вот и боялся бы молча, ничтожество!

Надо было уйти в морской корпус еще из гимназии. Зря дядя отговорил. Что же, что военный флот разваливается? Тем более там ему было бы и место. Вот, теперь дядя виноват. Что у них у всех за манера на кого-то сваливать свои неприятности? Что у отца, что у Максима, что у него самого. Фамильное, что ли? Чего ради он сейчас, например, уродует дядиного коня? Злость на скотине сгоняет? Ах, пропади все пропадом! Он увидел овражек, густо поросший дроком, и дал резкий посыл. Стрелец послушно перемахнул, но чуть не запутался задними ногами. Это отрезвило Павла, и он перешел на рысь.

Развеселившийся было Стрелец непочтительно фыркнул. Только началась потеха, а ездок и скис. Больше всего Стрелец любил бешеный гон, когда уже не разобрать было, где воля наездника, а где самого Стрельца, где наездник его не щадил, но и не опасался непослушания, где они были заодно и одним целым: человек – почти зверь, а Стрелец – почти человек. За это Стрелец готов был подчиняться, но только за это. Хозяин – тот понимает, да только что ж он зверя своего дает кому ни попадя? Стрелец сделал вид, что не сразу понял команду, и прямо из галопа, тычком, сбился в издевательский шаг.

– Ну, не дури! – прикрикнул Павел и повернул в сторону Фонтана. От сознания, что жизнь не удалась, стало почему-то легче. Нечего было загадывать вперед, а сейчас было так хорошо. От Стрельца пахло разгоряченным конским телом, небо за правым плечом начинало уже вечереть – Павел ехал наискосок к закату, и каждая травинка бросала резкую тень. Он молод, он одинок – одно это давало ощущение бессмертия. Что будет то будет. А вот и море видно. Он не остался ночевать у дяди, а поехал в город, на Коблевскую.

Дома дети играли в старую игру, любимую и самим Павлом: «где море?» Каждому по очереди завязывали глаза и раскручивали за плечи. Остановившись, надо было сразу показать в сторону моря, ошибающийся платил фант. В этой игре Павел не ошибался никогда, и с удовольствием дал завязать глаза и себе. Завязывая, Марина пригладила ему волосы, и он вдруг почувствовал, как он любит этот дом – всегда такой же, и будет всегда таким же, с филодендронами в кадках, с роялем, с вечерним звоном посуды и с газетами – ворохом – на шестиугольном столике.

Однако дом Петровых изменился к тому времени: подросшие дети, сами того не замечая, давали новый тон в семье. Это началось еще несколько лет назад, и начала, конечно, Зина. Иван Александрович в ту пору бурно возмущался увлечением Павла футболом, и наотрез отказался пустить его на гимназический матч.

– Что за хамская игра – гонять мяч ногами? – гремел он. – А жаргон этот невероятный – беки, форварды, дриблинг какой-то… А одежда эта – чуть не в исподнем. Спортинг-клуб какой-то… Я все порядочные клубы в Одессе знаю, нет такого клуба! Где это происходит? Что «за Французским бульваром»? Там пустырь! Каторжникам там место, а не детям из порядочных семей!

– Папа, неужели ты хочешь быть консервативнее Волк-Овечкина? – неожиданно подала голос Зина.

– Это еще кто такой? – круто повернулся к ней отец.

– Прости, папа – улыбнулась Зина, – я хотела сказать – попечитель Одесского учебного округа, господин Щербаков. Знаешь, без его разрешения этот матч… это какой матч, Павлик? Ну вот, на первенство гимназических команд – он бы просто не мог состояться.

Иван Александрович посмотрел на дочь и увидел почти взрослый, понимающий и лукавый взгляд. И это манера наклонять голову… Девочка, ей-Богу, на него похожа! Ох и зелье подросло! Эта, он понял, теперь будет крутить отцом как захочет – своими маленькими ручками, а он еще будет этому радоваться. Как же он раньше не понимал, кто из детей всего к нему ближе?

– Волк-Овечкин, ты говоришь? – усмехнулся он.

Это можно было со вкусом рассказать знакомым – как гимназисты прозвали Щербакова, известного своим консерватизмом. Это неплохо: Волк-Овечкин.

Павел взглянул в смеющиеся глаза Зины и понял, что от его ехидной сестренки может быть и толк. С того дня они стали друзьями. А отец до того смягчился ко всем новшествам времени, что когда сыновья «заболели» Уточкиным – самым безумным сорвиголовой из одесских спортсменов – не только им не мешал, но и сам стоял в накаленной восторгом толпе, глядевшей, как рыжеволосый герой съезжает на велосипеде с Потемкинской лестницы. Сто девяносто две ступени! Большей лестницы в городе попросту не было, так что Уточкин просто вынужден был переквалифицироваться в авиаторы, и снова восхитить поклонников, описав круг над городом и морем.

Само слово спорт было тогда еще новым, и Иван Александрович увлекся – разумеется, не как спортсмен, а как покровитель. У него появились новые знакомые, он пожертвовал какую-то сумму одесскому аэроклубу, стал завсегдатаем ипподрома и с большим удовольствием рассуждал о преимуществах русской школы верховой езды над английской.

Мария Васильевна первое время беспокоилась, что муж разорит семью на скачках, но этого не произошло: Иван Александрович дал слово не делать больших ставок и сдержал его. Сам он, казалось, помолодел, и отношения в доме стали легкомысленнее и проще. Атмосфера все никак не разражающейся грозы, которая так мучила в прошлом Марию Васильевну, рассеялась. Стоило отцу нахмурить брови, как дети с притворным ужасом кидались к бронзовому барометру. Барометр был безнадежно испорчен, и стоило постучать по нему пальцем, как он показывал «ясно».

Материальное положение Тесленок поправилось. Отец получил прибавку к жалованью. Владек, зарабатывая репетитором, сам себя содержал, как и многие студенты. На медицинском факультете профессура считалась чуть не черносотенной, что значило по тому времени беспощадные требования к студентам по успеваемости. На первом же экзамене по анатомии Владек чуть не срезался на черепных костях, и с тех пор ему было не до бурной студенческой жизни, кипевшей в коридорах и на собраниях землячеств. Ректор Кишенский, сам профессор-медик, считавшийся реакционером, сходок не допускал: «это вам, господа, не пятый год!» А если они и возникали, то студенты-медики просто не успевали принять участие: обсаженные сиренью здания медицинского факультета были на отшибе от главного корпуса.

Владек быстро перестрадал всеми обычными страстями начинающих медиков: находил у себя все описанные в учебниках болезни, злоупотреблял словом «коллега», шарахался в анатомичке от покойников, у которых порой процессы разложения вызывали сокращения мышц. Вскоре, однако, он с ужасом понял, как мало может медицина, которую он раньше считал чуть не всемогущей.

– Вчера, коллеги, я участвовал во вскрытии пятимесячного младенца. Жалею, что вы не могли присутствовать: это было следственное дело. Банальная история: крестьянская баба пришла в город на заработки, родила ребенка, и, как говорят, «заспала». Натурально, подозрение в убийстве, – со вкусом говорил профессор Телесин, поводя большими белыми руками. – Проверяю легкие, сосуды – никаких признаков цианоза. Желудок – никакого отравления. Абсолютно здоровый младенец. Отчего умер, непонятно. Представьте мое положение: я должен писать заключение экспертизы, а диагноз не определим. Говорю вам это за тем, чтоб вы знали: не то что спасать таких «заспанных», но и объяснить это явление медицина пока бессильна. Дилемма: взять грех на душу, пожалеть бабу да написать что-нибудь про врожденную патологию? Либо же написать как есть, и пускай уж дальше крутят следствие как хотят? Нет, я вам не скажу, как я поступил. Врач – не Господь Бог, но врачу только Бог судья. Это запомните, коллеги, на будущее.

Владек уже понимал, что есть две медицины: одна для непосвященных – с медицинским светилами, потрясающими исцелениями, всегдашней надеждой на властного и уверенного врача, и другая – для самих врачей, так беспощадно мало могущих и сознающих это.

– Доктор, пришейте мне руки! – умолял в полубреду рабочий с канатного завода.

– Все будет хорошо, голубчик, – успокоительно говорил врач Головин, и студенты, которых привели смотреть типичный случай заражения крови, переходили к следующему больному. Этот, все понимали, безнадежен.

Владек и сам знал про себя, что он идеалист. Оставалось удариться в яростный цинизм или же – преодолеть, освоить все, что знает медицина на сегодняшний день, и дальше делать невозможное. Если никто не знает – как, то должен узнать он сам. Он пугал теперь родителей ввалившимися щеками и фанатическим блеском глаз. По ночам он иногда бормотал по-латыни, и тогда Антось бесцеремонно его расталкивал под бока.

– Я так волнуюсь за него, пан каноник, – говорила Ванда Казимировна черноглазому ксендзу Орыльскому, другу семьи.

– Горячий мальчик, пани Ванда, горячий мальчик. Попомните мое слово, такой сын еще введет вас в грех гордыни, – улыбался ксендз, принимая блюдечко с абрикосовым вареньем.

В декабре 1913 года Петровых разбудил Никита. Трясущимися руками он комкал шапку. Снег таял на его сапогах. Он бессмысленно посмотрел на выбежавшего в халате Ивана Александровича:

– Барин… Умерли… Сергей, никогда не жаловавшийся на здоровье, не проснулся тем утром, и примчавшийся Дульчин уже ничем не помог.

Что поделать, это еще самый милосердный вариант удара, – вполголоса уговаривал он Ивана Александровича, обнимая его за плечи. – Не мучился, не лежал в параличе…

Сергея хоронили на Втором кладбище. Мундиры морских офицеров, его друзей, чернели на голубоватом снегу. Ветер трепал венки, и те из них, что были из живых цветов, скукоживали лепестки на морозе. Старенький батюшка пел слабым голосом – или так просто казалось, когда умолкали певчие. И могила куда опустили Сергея, была черной – как морской мундир. Павел тупо смотрел на вырастающий холмик. На соседнюю могилу – где были дед с бабушкой – села ворона в пуховой серенькой шали. Она с любопытством поглядывала на блюдо с колевом. Кто-то положил руку на его рукав. Павел знал, кто. Он благодарно сжал в ладони ее холодные пальцы – почему-то без перчатки, и почувствовал, что отупение прошло, и он старается удержать слезы.

Никита вернулся на пустую дачу уже к вечеру. Теперь, он знал, этот дом будет принадлежать другим Петровым, и тут будут новые порядки. Он ушел на конюшню и обнял Стрельца за теплую шею. Так они стояли вдвоем и горевали. Стрелец заплакал первым.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю