355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Ратушинская » Одесситы » Текст книги (страница 20)
Одесситы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:50

Текст книги "Одесситы"


Автор книги: Ирина Ратушинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)

ГЛАВА 28

Павла взяли в августе тридцать седьмого. Семилетний Алеша все слышал, хотя его старались не будить. Он заснул только к утру, исплакавшись не так от горя, которого он еще не осознал, как от обиды: с Олегом папа так попрощался, а с ним – нет! И Олегу сказал:

– Береги мать.

А ему – совсем, совсем ничего. Ну ладно, он же им всем покажет. Они еще увидят, кто лучше умеет беречь маму, Олег или он, Алеша. Он ничего не скажет, никому. Пока папа не вернется. А там им самим будет стыдно.

Он только кивнул, когда мама утром сказала ему, что папа уехал на дальнюю стройку, надолго. Но неожиданностью было, что через несколько дней его заставили наскоро выучить басню про лисицу, и мама взяла его записываться в школу. Ведь еще недавно, к великому его огорчению, решили годик повременить – до восьми лет. Мол, раньше не обязательно, а чему хорошему он там научится? Алеша тогда чуть не лопнул от возмущения: как чему? Славка из подвала только на полгода старше, а в школу идет, и ему уже купили форму, и ремень с пряжкой, и ранец с упоительными застежками, и пенал с выжженным знаменем, и звездой, и серп-и-молотом. А Алеше – оставаться в дворовой малышне? И слушать непереносимое Славкино хвастовство?

На улице он вывернул потную ладошку из маминой руки: не маленький. Анна улыбнулась. Сын старался казаться выше ростом, и изо всех сил задирал головенку. Надо бы постричь покороче, но это успеется. Ей жаль было светлых его завитков: только и порадоваться, пока малыш. Как она намучилась с Олегом, а этот – легкий ребенок, с самого начала. И носила легко, и рожала, и рос как-то незаметно. Что значит – при отце. А ведь они с Павлом вечно заняты были, где тут уделять ребенку внимание. Ее еще в тридцать первом подвинули из медсестер в санитарки, и за то она благодарна была. Могли бы и вовсе выгнать. Павел работал на бывшем заводе Гена, водителем грузовика. Придешь с работы – руки отваливаются, а с порога обдает сиянием: счастливая мордашка, ангелочек с картинки. Тихий, всегда всем довольный, умеющий сам себя занять. Старики, конечно, выручали: пока оба были живы – Анна вообще могла малышом не заниматься. И накормлен будет, знала она, и уложен вовремя, и на прогулку возьмут неукоснительно. Она ругала себя дурной матерью, но сделать ничего не могла: не бросать же работу. Потом, когда умерла Мария Васильевна, Алеша оставался на попечении деда. И тут уж себя ругать не приходилось: то, что сразу сникший, притихший старик прожил еще полтора года – было только благодаря Алеше. Иван Александрович торопился, Анна это видела, но не останавливала. Нельзя было лишать старика последнего смысла и света в его жизни. Незадолго до смерти он поставил Алешу на стол, и малыш почти без запинки прочел маме-папе последние страницы букваря: великим сюрпризом к Павловым именинам. К трем с половиной он уже был самостоятелен настолько, что умел сам завязать шнурки на ботинках и освоил все тонкости собственного одевания. Кроме лифчика, застегивавшегося на спине.

Анна совершенно потерялась, когда умер свекор. Устроить Алешу в детский сад не удалось. Она пыталась брать мальчика с собой на работу, но из этого ничего не вышло: старшая медсестра была женщина придирчивая, и быстро обнаружила непорядок. А Анна была не в том положении, чтоб нарываться на неприятности. Выручила Циля из их же двора. Муж ее был маленький и тихий, где-то там служил в трамвайном парке, и о нем двор мало что знал бы, если бы Циля через два слово не третье не вставляла «мой Фима». Однако, похоже, после службы у него оставалась еще пропасть энергии. Во всяком случае, Цилина плодовитость была легендой квартала: если она не носила очередного отпрыска – то, значит, еще кормила. Вся ее ватага, замурзанная, крикливая и несокрушимо здоровая, с утра до вечера галдела во дворе под бдительным Цилиным присмотром. Признанная «дворовая мама», Циля раздавала щедрые шлепки и своим, и чужим – стоило вспыхнуть драке или опасному озорству. За небольшие деньги она охотно взялась смотреть и за Алешей, чтоб он не оставался дома один. Мальчик и тут не капризничал, приспособился быстро. Через несколько недель он уже заговорил с еврейским распевом. Но, учуяв, что это почему-то раздражает папу, легко разграничил домашние и дворовые манеры. Когда хотел подлизаться к отцу – пел французские песенки, заученные от деда, и без нужды утирал нос платком. В остальных случаях ему хватало рукава, как нормальным одесским детям.

Что его примут в школу – Анна не сомневалась. Именно сейчас, пока лечившийся в их больнице от язвы Николай Ильич еще директор. А кто знает, что будет через год? Всех метут, Господи, всех метут. Что будет с мальчиком, если возьмут и ее? Олег-то уже большой, работает. А вот-вот в армию – тогда Алеше в детдом? И не простой, а специнтернат для детей врагов народа. Что там над детьми выделывают – ходят всякие слухи, а точно никто ничего не знает. И это самое страшное. Она одернула себя: кажется, мы становимся пуганой вороной? Кто чего боится, то с тем и случится. Вон мальчик сияет, празднично и заранее прилежно. Не хватало испортить сыну великий день.

Они отпраздновали этот день не только покупкой формы и ранца, но еще и мороженым за скользким мраморным столиком бывшего кафе Фанкони. Кутить так кутить! Придется призанять денег у Нины, она не откажет. В прошлом году сама у Анны брала.

Был уже румяный летний вечер, когда мать с сыном вернулись домой. Алеша, разумеется, не усидел и пяти минут: помчался хвастать Мане с Петриком новехоньким школьным имуществом. Олег еще не возвращался. В квартире было чисто, прохладно и пусто. Анна подошла к зеленоватому зеркалу в тяжелой резной раме: Павел выкупил его у жены председателя домкома, когда председатель быть таковым перестал. Анна помнила это зеркало, оно стояло раньше у Петровых в прихожей. Каменный подзеркальник в серых прожилках, тяжелые пузатые ножки, тоже резные. Они крутились с Зиной перед ним еще девчонками в гимназических шляпках, а Павел их дразнил, когда заставал за этим занятием. Теперь оно отразило усталую женщину, с сильной проседью в коротко стриженых светлых волосах. Подбородок отяжелел, концы губ – как залеплены, и уже наметились книзу. Сорок четыре. Когда Павел отбудет срок – будет пятьдесят четыре. Не думать об этом! Пусть только останется жив, а там – хоть семьдесят. Она теперь не потеряется, как в первый раз. Спасибо Марии Васильевне: устыдила ее тогда. Ни слова не говоря, как она умела. Анна улыбнулась в сумеречное стекло, как если бы Павел ее видел сейчас. Вот так-то лучше.

– Мама, можно, Петрик и Маня будут у нас пить чай? Тетя Муся уже два часа как скоро придет! – послышался из прихожей, она же кухня, Алешин голос.

– Давайте-давайте. Алеша, оставь примус, я сама разожгу! – встрепенулась Анна. Она любила, когда Алеша приводил этих забавных пятилеток с черносливинами-глазищами. Уморительно было смотреть, как сын по-рыцарски делился с крошечной Маней. По его понятиям, это означало – всем поровну, а Мане – еще половинку его печенья или конфеты. Даже от куска сахару он непреложно давал ей отгрызть, и она, как маленькая женщина, принимала это как должное. В одной из обычных их бесед перед сном Алеша рассказал маме, что Маня – заколдованная принцесса, и по-настоящему ее зовут Марианна. Анна была польщена доверием и только надеялась, что ее маленький принц не скоро догадается расколдовывать свою Марианну поцелуем. Куда лучше, если дети на глазах. Хорошо, что еще осталось абрикосовое варенье.

Их уже загнали в барак, и Яков, чертыхнувшись от боли в окаянном своем колене, вскарабкался на верхние нары. Он уютно расположился с ниткой и иголкой, поджав одну ногу, а другую оставив на покое. Иголки были не положены, и он особенно любовно лелеял эту, доставшуюся от покойного Степыча. Степыч же научил его, как прятать иголку от любого шмона. Теперь Яков зашивал штаны, зная, что не успеет он кончить – как налезут просители: кому бушлат, кому рубаху. Сами безрукие, что ли? – поворчит он для порядку, но никуда не денется, зашьет.

Краем глаза он видел, как на нижних нарах – в самом лучшем, теплом углу, раз навсегда оккупированном привилегированной воровской братией, происходит оживленное шевеление. Значит, будет очередная воровская разборка: то ли кто-то кому-то в карты проиграл и не платит, то ли нарушен воровской «закон». Только ясно, что ночью будет буза с кровопролитием, и весь барак – как пить дать – попадет в штрафованные.

Воры составляли в лагерях силу, еще более ощутимую, чем лагерное начальство. Им ничего не стоило сыграть в карты на зуб или глаз «фраера», и проигравший должен был этот зуб или глаз незамедлительно выбить. Намеченная жертва вообще ничего не знала ни про игру, ни про свою роль в ней – но именно она оказывалась пострадавшей стороной. Грабеж «фраеров», особенно осужденных по политической 58-й статье «фашистов», был делом само собой разумеющимся. Начальство молчаливо поощряло воров, и все об этом знали. Впрочем, вероятность того, что сегодняшняя разборка коснется лично Якова, была мала. Он был на особом положении. Его даже воровской пахан Глаз называл не фашистом, а Исакычем.

– Исакыч, спой за Одессу!

– Исакыч, прикол! – приставали к нему еще на пересылках.

С этой репутацией он и в лагерь приехал, и тут ее с честью поддерживал. Тонкое искусство «прикола»– захватывающего рассказа, заставляющего забыть про голод и прочие лагерные горести, включая и сам лагерь – далеко не так просто, как кажется.

– А вот я вам расскажу случай из своей жизни! – лез, бывало, из кожи вон какой-нибудь неумеха, полагая, что жизнь его необычайно интересна. И горько удивлялся, что его перебивали, не дослушав.

С Яковом такого не случалось. Что ж, зэки – те же дети. Рассказ должен быть с каким угодно враньем, преувеличениями, жуткими, но неожиданными подробностями, и желательно смешным. Яков все это знал с безошибочным инстинктом одессита, даром что родился в Николаеве. Кроме того, он обладал еще одним редким достоинством: умел сочинять анекдоты. Будучи в лагере, он запустил бесконечную серию анекдотов про бестолковых «вертухаев». И до конца жизни наслаждался сладкой славой анонима, когда слышал свои же анекдоты, переделанные уже в серию «про милиционеров».

– Почему милиционеры не едят соленых огурцов?

– Ну?

– Голова в банку не пролазит!

Слушатели радостно ржали, а упоенный успехом рассказчик, годившийся Якову в сыновья, продолжал:

А почему милиционеры всегда ходят по трое?

– Ну?

– Один умеет читать, другой – писать. А третий приставлен присматривать за этими интеллигентами.

Яков усмехался, как дедушка на собственных внуков. Но это было уже много лет спустя, а пока пережить день – уже было достойной задачей. И лучше всего это удавалось человеку веселому и беззаботному. Или кажущемуся таким.

Вот и сейчас, не успел он закрепить нитку, с нижних нар загалдели:

– Исакыч, за Одессу!

– Мама, мама, что мы будем делать,

Как наступят зимни холода?

У тебя нет теплого платочка,

У меня нет зимнего пальта!-

с комичной озабоченностью запел Яков, нежно вспоминая куплетиста Хенкина. Но только четырьмя куплетами успел подарить барак на этот раз. Загромыхал замок, и в клубах мороза ввалились дежурные вертухаи. Он не ослышался, выкрикнули его номер.

– С вещами на выход!

Все еще недоумевая, Яков ехал в самом что ни на есть вольном пассажирском купе, привыкая и не смея привыкнуть к тому, что и сам он вольный. Может попросить чаю у проводника. Может выйти из поезда. Может – о неоцененное вольняшками счастье! – сбегать в туалет, когда захочет. Он совершенно ничего не понял, когда в кабинете начальника лагеря незнакомые, но корректные товарищи в штатском объявили ему, что дело его пересмотрено, и он освобождается прямо немедленно. Сию секунду ему выдадут деньги на обратный проезд до Одессы, да еще денежный перевод от жены. Значит, эта сумасшедшая Муська не стала оформлять развод, тупо сообразил Яков. Да еще деньги послала. Ненормальная. Остальное до него никак не доходило. Оттянуть из десятилетнего срока – одиннадцать месяцев? Такого не бывает! И где это слыхано, чтоб большевики пересматривали чьи-то дела? Ему любезно сообщили, что немедленно после прибытия он будет восстановлен в партии, и куда писать заявление. Вот уж без этого Яков мог бы и обойтись. Однако, понимал он, тут не соскочишь.

Яков не знал, что как раз в тридцать восьмом, после устранения всесильного Ежова, обратно мощному потоку в лагеря, был и неожиданный скромный противоток: таких вот освобождений. Это продержалось всего год, и противоток иссяк так же загадочно, как появился. Так или иначе, а именно Якова угораздило в него попасть. И теперь он – как с того света – возвращался домой. Перевод был немалый, и деньги на проезд ему дали, как оказалось, с избытком. Может, и глупо тратиться, может, Муся влезла в долги или собрала последнее? А, ерунда! Он же восстановится на работе. Выкрутимся как-нибудь. И с зэковской беззаботностью он купил еще в ленинградском Гостином дворе порядочный костюм и шляпу. Ему невыносимо было появиться домой в облезлом бушлате со споротыми номерами, неистребимо воняющем кислым тюремным запахом. И шоколаду купил, тяжелые плитки с медным всадником на золоченой обвертке.

Поезд подходил к Одессе утром. Не реагируя на возмущенный гул из тамбура и даже стук в туалетную дверь, Яков с особым тщанием выбрился, наодеколонился и внимательно разглядел бледную полосу шрама на подбородке. Он заработал ее еще на пересылке, и вовсе не в драке. Просто выпер вдруг невероятных размеров фурункул, и бывалый зэк из их же этапа великодушно взрезал его бритвенно острым воровским «пером». Щедро полоснул, что говорить. А, ничего: мужчину шрам только украшает. Жаль, волосы «под Маяковского» – да где ж им было за одиннадцать дней отрасти? Яков вдруг засмеялся и скорчил рожу. Он знал этот хмель возвращения. Даже когда просто подъезжаешь к вокзалу из командировки или еще откуда. С Одессы-Товарной – уже мальчишеская легкость, и хочется болтать глупости, и почему-то ждешь чуть не фейерверков. А выйдешь – и так все обыденно, и дождик какой-то сиротский. И сам чувствуешь себя сиротой, вернувшимся в родные края босиком, со сбитыми в кровь ногами.

– Совесть надо иметь, гражданин! – справедливо облаяла его истомившаяся в очереди обширная тетка, когда он наконец вышел из вагонного туалета.

Яков повинно прижал руку к сердцу, сдул с пиджака пушинку и, провожаемый нелестными пожеланиями, проследовал в купе за плащом и шляпой. Он не помнил, как добрался домой. Только все считал, по суеверной детской привычке, львов на домах и каменных оградах. И привычно сжульничал, присчитав скульптурных льва и львицу из городского сада, хотя из запотевшего трамвайного окна с налепленным «счастливым» билетом их не было видно.

Правильно ли, что он не дал Мусе телеграмму? Эгоист паршивый, любитель эффектов. А вдруг – никого дома, а ключей же у него нет. Вот и танцуй тогда, муж с того света, у собственной двери, под декабрьской слякотной крупой. Смешная проблема: да он хоть весь день протанцует! Т а м – он старался не думать о Мусе и детях, иначе б не выдержать. А теперь – накатило. Он вспомнил любимую Мусину хохму. С того тридцать третьего, куда бы она его не провожала, хоть в поход с пионерами – обязательно повторяла ворчливо:

– Опять в подоле принесешь!

Дома оказалась не только Муся, немедленно повисшая на нем с горьким плачем, но и почему-то Анна Тесленко. Она, конечно, сразу тактично распрощалась. Но ее странное присутствие добавило Якову неловкости к и без того бестолковому моменту встречи.

Только вечером, когда обалдевшие от события и ленинградских подарков дети были уложены, а Муся, попривыкнув, перестала то и дело вцепляться в его рукав, Яков услышал тому объяснение:

– Анечка? Это ж наша соседка, из двадцать девятой квартиры! Ты ее и не знаешь почти. А такая чудная, чудная женщина оказалась. Я не знаю, что б я без нее делала. И муж у нее – такой необыкновенный человек. Тебя как взяли – я вообще чуть с ума не сошла. На работу – кто меня, жену троцкиста, возьмет, а на книжке у нас – сам знаешь. Сижу, реву как идиотка, и Сема со мной ревет: его в школе из пионеров исключили. Отправила малых к Циле и реву.

Яков гладил ее плечи и волосы и слушал, как Муся с Анной «через детей познакомились», какой интеллигентный мальчик их Алеша и как опекает во дворе Маню с Петриком, как Анна с Павлом сразу одолжили ей денег и никогда назад не взяли, и «в разум привели» – что нельзя отчаиваться и надо жить. И как она жила: Андрей Семеныч помог с работой, устроил в прачечную – тут же, на углу, а через месяц сам сел. А она еще обиделась, что он был такой необщительный и поскорее ее выпроводил. Наверно, он уже чуял, а она, дура, не поняла. Но из прачечной ее уж не выгнали. Теперь захочешь – не уйдешь, и место не сменишь. Закон. Что там Яков знает – ничего он не знает! Такие пошли строгости: за двадцать минут опоздания – по указу – под суд! Борин старшенький попал: пути снегом замело, и трамваи стали, а он – аж на заводе Марти! Опоздал, конечно. Их больше двадцати опоздало, кто из города добирался, и был процесс – показательный. Всем по сроку. Как саботажникам. Рита совсем старуха стала, не узнать.

А с Семой что было! Ему сказали в школе от Якова отречься, и назавтра собрание назначили. Он приходит – и давай речь готовить, честное слово! Его таки накрутить успели, что отец, мол, враг.

– И – что? – с усилием заранее обратить ситуацию в «и правильно сделал», спросил Яков.

– А я ему полотенцем по роже: не смей, паршивец, – от родного отца! А он весь задрожал, и с таким, знаешь, вызовом: «Испанских юных коммунистов еще не так били!» Ты подумай! И понес: что мы всегда были неправильные, а вот тетя Римма – та правильная, и она его поймет, и вообще он к ней в Харьков убежит. Ну, я и не хотела – а тут выдала ему, где теперь его тетя Римма. Тут уж он в слезы, и больше – никаких фокусов. Все карточку твою с собой носил. И – видал, как к тебе мурзился? Что значит – у мальчика чистая совесть.

– А – где Римма? – спросил Яков, боясь догадаться.

– Я уж узнавала, Яшенька, только не узнала ничего. Пятнадцать без права переписки. Сразу за тобой, я думала – ты знаешь…

Нет, Яков не знал. И что Риммы к тому разговору уже не было в живых – оба они не знали еще долго, долго.

На следующий день Яков, дождавшись, когда Анна придет с работы, позвонил к ней в дверь. Про Павла – он уже знал. И – пусть она прогонит, но он должен, должен зайти. И сказать спасибо. За Мусю и за детей. Он не удивлялся, что Анна ничего не рассказывала Мусе о прежнем их с Яковом знакомстве. Он и сам никогда не рассказывал. Но он-то – самолюбие свое берег, а Анна – что? А Анна – если не его, так Мусино: чтоб не вышло, вроде она попрекает. И всегда она такая была. Хоть восьмой год, хоть тридцать восьмой. А теперь изо всей их детской компании – только они вдвоем остались. Считать Павла и Римму – так четверо. И дай Бог, чтоб таки четверо и было. И нечего стыдиться: он, вчерашний зэк, идет к зэковской жене. Ему выбили четыре зуба на следствии, и он все повторял себе: за Домбача. За Домбача. И пусть она его простит: и за Домбача, и за Марину, и за того раввина. И за то, что он жив, и что на свободе. И должен восстановиться в партии. Кто же еще сейчас вправе прощать, кроме зэковких жен?

Анна, не успев еще снять шарфик, открыла на звонок. Они посмотрели друг другу в глаза. И Яков понял, что она его не выгонит. И, когда он поцеловал ее протянутую руку – отдернула ее не из вражды, а просто от смущения. Отвыкла.

ГЛАВА 29

– Я могилу милой искал,

Но ее найти нелегко,

Долго я томился и стр-радал, – тщательно выпел Петрик недавно освоенное правильное «р» и облегченно продолжил:

– Где же ты, моя Сулико?

– Хорошо поешь, сынок, – одобрил Яков, удерживая улыбку. До него впервые дошли слова навязшей у всех в зубах песенки. Вот его дошколеныш с невинной мордочкой поет о могиле: мягко говоря, недетский репертуар. А поощрить надо. Потому что последнее, что принесли домой Маня с Петриком, было неистребимое

«С одесского кичмана бежали два уркана», – песенка, между прочим, не только блатная, но и запрещенная к исполнению. Положим, полная уголовная ответственность для детей – с двенадцати, а им только по шесть. Но это, может быть, только расстрел – с двенадцати, а если неполная? И вообще, вот говорили: написал мальчик на снегу «Сталин», а папе дали десять лет. Черт знает с чего: может, возле туалета мальчик написал? Хорошо, что в Одессе снег редко. Ой, за детьми нужен глаз да глаз!

Петрик, довольный папиным одобрением, болтал о детсадовском первомайском утреннике, где он будет это петь. Потому что он поет лучше всех в группе. Папа, если не верит, пускай спросит Ксеню Михалну.

Но при слове «утренник» до Якова вдруг дошло, что будет на совсем другом утреннике, и он перестал слушать сына, только кивал. А будет вот что. Будет первомайский конкурс школьной самодеятельности – общегородской. С большой помпой, с высокопоставленными партийными гостями. И иностранцы какие-то дружественные приглашены. В бывшем Сибирякова театре, ныне украинском, на тысячу сто мест! Он, Яков, как раз ответственный за самодеятельность их школы. Конечно, он сто раз выверил репертуар: все путем и ничего такого. И, конечно, в том репертуаре – «Сулико». Любимая песня любимого вождя. Миша Зильберг будет петь. А зал, подразумевается – подпевать: все наизусть знают. Чудненько. А только, сообразил он, выступать будут пятнадцать лучших школ, и все такие умные. Пятнадцать раз – чтоб он так жил – «Сулико» со сцены прозвучит. А это уж многовато. Если только иностранные гости по-русски знают, или им переведут – напишут потом в иностранных газетах, что любимая песня советских детей – о могиле милой. Каковую могилу по какой-то причине найти нелегко. Неловко может получиться.

А с другой стороны – какой директор школы согласится эту песенку выкинуть из программы? Может, предложить соединить это дело в общешкольный хор – под конец? Позвонить быстренько: для начала к собственному директору!

– Яков, ты что, не слышишь? Скажи ему! – донесся до него голос Муси, уже достаточно раздраженный.

– Ну мам, это ж не мусор. Это керосин, я же слышу! – капризничал Семен.

– А я тебе говорю, что мусор! Марш сейчас же!

Мусорная машина приезжала хорошо если два раза в неделю, и оповещала о своем прибытии колокольчиком. К тому времени мусорные ведра во всех квартирах были переполнены, и жильцы мчались рысью: успеть опорожнить. А когда привозят керосин – то тоже в колокольчик звонят. Если слон на ухо не наступил – различишь. Только за керосином Семена не посылают. Потому что, говорили, одну девочку на Преображенской послали, а ей хулиган кинул в бидон спичку, и сгорела девочка. А уж мусор выносить – его обязанность. И умный мальчик ссылается на отсутствие музыкального слуха – причем, не у него, а у мамы.

– А вот я сейчас возьму ремень… – послушно отозвался Яков на Мусину апелляцию к отцовскому авторитету.

– Мусор! Мусор! – визгнул из-за окна счастливый Манин голосок. Она добросовестно обегала двор по кругу, стараясь растянуть удовольствие. Ей дядя мусорщик дал наконец-то позвонить! Раньше все мальчишкам давал, а сегодня она нашлась, что сказать:

– Девочки получше всяких мальчишек бывают! Летчице Гризодубовой сам Сталин в Кремле орден дал, а я тоже летчицей буду!

И дядя мусорщик так смешно задрал брови, и дал ей тяжелый, громкий-громкий колокольчик – немного грязный, но это ничего.

– Ну, беги… летчица!

Ворча на предательницу-сестру, Семен загромыхал ведрами, а Яков вернулся к своим размышлениям. Это что ж он собрался делать? Что, ему больше всех надо? Ну, начнет он сейчас звонить – выйдет, что пытается свернуть «Сулико». Сталину, получится, нравится, советскому радио – до бесконечности нравится. Всем нравится. Одному Якову не нравится. Ну, когда он поумнеет наконец? Что, ему не все равно, что там в буржуазных газетах напишут? За это пускай другие отвечают, а он будет – за свою школу. Что он сделает – так это устроит, чтобы им выступать первыми. Первыми никто выступать не хочет, потому что дети волнуются, и как бы не растерялись на сцене. И ему охотно уступят. А его орлы не растеряются. И тогда все, даже знаменитая школа Столярского – будут уже в подражателях: пускай потом поют еще четырнадцать раз.

Довольный, он дал Семену на мороженое – в благодарность за то, что вовремя отвлек и не дал сделать глупость. Но этого, конечно, объяснять не стал. Так что справедливости ради пришлось раскошелиться еще и на малышей.

Что ж, если с умом – то всегда прожить можно. В любое время. Он быстро, по заголовкам, просмотрел «Правду». У него была своя система чтения, простая и действенная. Из газет всегда можно вычислить, кого будут сажать. Была коллективизация – взялись за крестьян: кого – голодом, кого – в кулаки да в Сибирь. Была индустриализация – стали сажать инженеров, пошли процессы над вредителями. Укрепление руководящей роли партии – значит, пора на коммунистов. Крепить родную армию и флот – так займутся военными. Кого крепим, того сажаем. По этой системе он и листал теперь.

Забота партии и правительства о советском кино… бедные режиссеры… молодежь, на самолет!… знатные доярки… Так, это уже похуже: забота о расцвете национальной культуры. Это как понять? То есть ясно, как понять, а вот какие национальности намечены? Он сделал галочку в памяти и продолжал. Про советские школы – ничего, похожего на кампанию. И на том спасибо.

Яков не удивился, когда вскоре стали депортировать черноморских греков. Со смешанным чувством облегчения и стыда за облегчение он узнал, что еще поляков и немцев. На евреев, надо полагать, разнарядки пока не было. Эшелоны отходили ночью. Их, по понятным причинам, не провожали. Уехали Коступоло из их двора. Не пришла в школу первого сентября лучшая его ученица, математическая звезда школы Леночка Антаро. Семен лишился школьного дружка Кости Базили. Вообще в городе поредело: греков в Одессе всегда было много.

Остались греческие галерейки в старых дворах, и по-прежнему хозяйки жарили глосиков и фиринку на греческий манер прямо на этих галерейках. И там же, под шум примусов, под женские перебранки и смех ползали и бегали младенцы с красными кругами от горшков на голых попах. И старый, как сам город, дикий виноград увивал эту шаткую добавочную жилплощадь. К осени тридцать девятого он так же менял цвета: зеленый – желто-розовый – красный – фиолетовый. Но уже не хватало каких-то нот в разноголосом дворовом гвалте. А впрочем, осенью галерейки и так понемногу пустели. Зимой на них держали велосипеды, летние складные стулья и прочее барахло. Но не жили уже, утягивались по квартирам. Освобожденные уехавшими комнаты были заняты во мгновение ока. Но не чувствовалось, что от этого стало просторнее.

– Полетит самолет,

Застрочит пулемет,

Загрохочут железные танки,

И пехота пройдет, и саперы пойдут,

И помчатся лихие тачанки… – по-военному грозно пел пятый «А». Яков, только месяц назад принявший этих тридцать гавриков после расставания со своим выпускным классом, отбивал такт. Ничего, на смотре лицом в грязь не ударят. Детеныши как детеныши, будет толк. Особых математических дарований он пока не обнаружил, но это он им в головы загонит. Неспособных к математике детей не бывает, это только взрослые бывают неспособные. А металлолом хорошо собирали, не подвели классного руководителя Яков-Исакыча. Уже, чертенята, стараются не подвести.

А самолеты и вправду летели – уже в настоящем времени. И пулеметы строчили. Западная Украина выражала счастье воссоединения. Кто не выражал – воссоединялся не с восточной Украиной, а с восточной Сибирью. Прибалтика бодро вливалась в дружную семью народов. Финляндия, сообщили газеты, напала сама: спятила, наверное. Что ж, очень ко времени: все равно надо было отодвинуть границы от Ленинграда.

Анна не знала, радоваться или беспокоиться, что Олега медлили брать в армию. Правда, был указ отодвинуть призывный возраст до двадцати лет. Но двадцать-то уже исполнилось! А что значит, если не берут? Значит, не доверяют. Значит, намечен в лагерь под гребенку «детей-мстителей»: сыновей и дочек сидящих или расстрелянных. Тем более на это похоже, что в аэроклуб его не приняли безо всяких объяснений. Стало быть – не из той он молодежи, которую призывают на самолет. А когда пришла, наконец повестка – Анну кинуло из одного страха в другой: вот оно – еще ли не худшее? Что теперь с мальчиком будет? Как в пропасть: уже ничем, ничем не помочь и не уберечь.

Он оделся похуже: как на субботники ходил. В армии выдадут форму. Постригся под ноль. У Анны дернулось сердце, когда увидела: как похож на Павла, Боже, как похож! На того, что вернулся с Соловков – тоже под ноль. Только нет мужских складок у рта. Глаза – уже те, а губы – мальчишечьи, пухлые. Девчонок целовать.

И пошел сын на финскую войну. Все же не в лагерь. «Чтоб его не убили, и чтоб он никого не убил», – молилась Анна. Но молитва ее услышана не была. Во всяком случае, вторая ее часть.

Их роту бросили вперед ночью, по сигнальной ракете. Олег, на лыжах и в белом маскхалате, не чувствовал мороза: перед наступлением давали водку. Но в этом темно-снежном лесу он не сразу понял, куда стрелять. И другие не поняли. Потому что по ним били не спереди, там был нетронутый снег. Били – вообще непонятно откуда. Но Лешка как-то странно скрипнул и упал, и еще упали рядом ребята. Олег продолжал бежать, чувствуя: вот-вот. Чей-то взгляд на нем. Выцеливает. И этот взгляд маскхалатом не обманешь. Он вильнул в сторону, задел широкую ель – и сразу по брызнувшим снегом веткам дважды вжикнуло, и снег сыпанул еще. А, вот! Олег углядел, где еще полетел маленький снежный обвальчик: с той сосны – или что там корячится? И целил теперь туда: выстрел – передернул – выстрел. Вот он, финн, куда залез! Тоже в белом. Только почему-то он не упал, а повис. Виси, гад, это тебе за Лешку. Если бы не открыточная, наглым светом сияющая полная луна – неизвестно, чем кончилось бы это наступление для их роты. Скорее всего – перебили бы, как курчат. Но теперь стало ясно: финские снайперы ждали их на деревьях. А с заснеженного дерева – поди стрельни, чтоб не сыпануло хоть чуть-чуть. Смотри – и туда стреляй. Стреляй, не зевай. Зевнул – жив не будешь.

К утру половина их роты была жива, и лесок они взяли. Жутко было видеть убитых своих: Олегу впервые. Их подбирали санитары. А снайперы-финны так и висели в розовом морозном дыму. И это было еще жутче: тихий-тихий лес. И они – на цепях. Они – перед боем приковались. К своим соснам и березам. Чтобы не отступать. Кое-кто еще был жив, слышны были щелчки, как ногтем по газете. Их достреливали эти, из заградотряда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю