355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Ратушинская » Одесситы » Текст книги (страница 2)
Одесситы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:50

Текст книги "Одесситы"


Автор книги: Ирина Ратушинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)

– Понимаешь, она у нас католичка, полька. А отец православный. Они раньше жили в Холмском крае, а там между католиками и православными такая вражда, что им просто покоя не было. Прямо тебе Монтекки и Капулетти. Вот они сюда и переехали. Мама ходит в костел, а мы – в собор. Она, конечно, переживает, – объяснял Владек, провожая приятеля домой. – А зря. Тут к этому никто не придирается. Только ей обидно, что мы не католики – дети, я имею в виду. Но они же сами, отец с матерью, так решили. Для нас, мол, так будет лучше. А мой бы выбор – так я бы на закон Божий уж точно ходил бы к пану канонику, а не к Медведеву нашему.

Павел прыснул. Священника Медведева, нещадно ставившего гимназистам колы за малейшие ошибки в священных текстах, дружно ненавидел весь класс. Гимназисты же католики на тот же урок ходили к старенькому ксендзу Губинскому, который никого не обижал и любил рассказывать про Рим. Он был там дважды и все собирался поехать еще. Католикам в классе завидовали. Хотя еще лучше было евреям: они просто пропускали закон Божий и приходили ко второму уроку.

Дома Павел, к удовлетворению матери, мог наконец связно рассказать про семью Владека: отец – инженер на Юго-Западной железной дороге, а мама любит музыку и играет на рояли, а сестра – такая тихая (он выразительно посмотрел на Зину), скромная девочка. Зина расхохоталась.

– И зовут ее Анна, и она в одном классе со мной, и конечно, она была тихая. Ты как разболтаешься, никому слова вставить не дашь, особенно когда хочешь понравиться. А вот я скажу ей, как ты на нее в соборе глазел!

Павел даже онемел от возмущения. Оказывается, Зина учится вместе с сестрой Владека, а ему об этом – ни звука! До чего же скрытная девчонка, ужас. Еще сестра называется. Вот Владеку – тому повезло. От его Анны, сразу видно, каверз ждать не приходится. Тут он наконец нашелся:

– Вот и брала бы пример со своей подруги!

На следующий вечер, когда Павел шел к Тесленкам уже как званый к чаю гость, он с досадой ощутил, что волнуется, и вытер о штаны вспотевшие ладони перед тем, как позвонить. Но Владек, вышедший его встречать, так откровенно обрадовался, что Павел забыл смущаться. Тем более, что Владек сразу потащил его к себе в комнату. Она была размером с каюту, и первое, что бросилось Павлу в глаза – желтая деревянная лошадка-качалка.

– Это Бася, – засмеялся Владек. – Она раньше была моя лошадь, а теперь Антося. Мы с ним вместе тут живем. А у Анны зато отдельная комната, – гордо подчеркнул он.

Круглоглазый Антось пришел в восторг от гостя.

– Вы Владека товарищ? И у вас тоже фуражка с листиками есть? А у меня зато вот что!

Он вытащил откуда-то серую мерлушковую папаху.

– Настоящая казачья. Старинная-старинная. Мне папа подарил, а ему – его папа!

Антось был явно намерен умыкнуть гостя в свое распоряжение и познакомить его со всеми своими сокровищами, но тут позвали к чаю. Ванда Казимировна угощала польскими мазурками – сухим миндальным печеньем собственного приготовления.

– Мама у нас все польское сама печет, кухарке не доверяет, – подмигнул Владек. – И Анне тоже не доверяет, и правильно делает.

Антось почему-то расхохотался, а следом и Анна.

– Я как-то раз попробовала, так их только Антось разгрызть и мог. Все ему достались!

После чая Иван Тимофеевич, хозяин дома, поцеловал руку жены:

– Покорнейше пани благодарим.

Павлу это показалось очень красивым. Его отец никогда не целовал матери руку после ужина. Это, наверное, польское. А Иван же Тимофеевич украинец. Тогда – украинское, может быть.

– Папа, ты будешь сегодня петь? – спросил Антось, выскочив из-за стола.

– В другой раз, сынок. Устал я сегодня. У нас там на работе неприятности.

– Бастуют? – понимающе спросил Антось.

– Нет пока. А, рассказывать не хочется! Пускай нам лучше Ануся почитает.

И опять Павла кольнуло: как он говорит с малышом. Как с равным. Отец никогда о своих делах не говорил ни с кем из них.

В комнате теперь горела только одна зеленая лампа – та, обычная для пол-России, на тяжелой ножке, под стеклянным гнутым колпаком. Анна, не ломаясь и не отказываясь, принесла книгу. Казалось, в этой семье вообще не стеснялись – ни друг за друга, ни сами за себя.

– Где мы в прошлый раз остановились, Антось?

– Как Тараса тот жид переодел и повел на площадь.

Это был гоголевский «Тарас Бульба», книга, любимая и самим Павлом. Но Анна, видимо, читала ее впервые, и волновалась. Она старалась читать ровно, но когда дошло до казни Остапа, Павел почувствовал, как ей трудно. Голос ее дрогнул, но она тут же оправилась и храбро продолжала. Антось слушал с горящими глазами, старшие – думая о чем-то своем. Анна дошла уже до последних страниц.

« Но не внимали ничему жестокие козаки, и, поднимая копьями с улиц младенцев их, кидали к ним же в пламя. «Это вам, вражьи ляхи, поминки по Остапе!» – приговаривал только Тарас.

Тут она всхлипнула, вскочила, и оставив на диване раскрытую книжку, выбежала из комнаты. Павлу стало трудно дышать. Не мог же он выбежать следом за этой странной девочкой в ее комнату, и вытирать ей слезы, и быть с ней, пока она не начнет улыбаться. Это было первое существо, которое ему захотелось защитить ото всех слез на свете, но что он мог сделать против Гоголя? Почему он раньше не замечал, какая это жестокая книга? Конечно, там украинцы и поляки только и делают, что убивают друг друга, каково же это для девочки из такой семьи?

Дорога на Коблевскую была такой короткой, что Павел сделал крюк. Потом второй. Ему не хотелось домой, где все так обыкновенно и по-старому. Неужели она ровесница Зины, эта Анна? Она кажется настолько старше. Сестра товарища, может, в этом все дело? Сестра товарища.

ГЛАВА 3

Лавку разносили долго: дверь была крепкая, а на окне решетка. Угарное погромное гиканье, с которым к ней приступили, скоро сменилось деловитыми короткими репликами.

– Митро, ломком поддень-ка.

– Не поддается, стерва. У, запоры жидовские! Жили не тужили!

– Ну-ко. А-а, зараза, пошла!

Эти были хоть и краснолицые, но не пьяные, и работали споро. Тут пожива была важнее веселья: лавка была ювелирная.

Исаак Гейбер стоял как неживой. Может быть, поэтому его не замечали. Ни эти, с крепкими шеями, в надраенных с утра сапогах, ни орава босяков и визгливых женщин, которых они отгоняли от добычи, ни казачий разъезд в парадной форме, созерцательно проезжавший мимо. Все тут рушилось, что оставалось от надежд Исаака. Переезд в Кишинев, и гимназия для Якова, и почетное место в синагоге, и приличный памятник Шимеку не еврейском кладбище в Одессе.

Там уже подрались, у его взломанной двери, и какая-то баба в малиновом платке изловчилась подхватить голубым бархатом обтянутый фермуар. А Исаак все стоял, и только глаза – единственное отцовское наследство – еще умирали на его лице.

Его сынишка Яков тем временем весело бежал домой, время от времени подпрыгивая от избытка чувств. Еще бы! Он впервые видел сегодня, как запускают змея, и ему даже дали подержаться за бечевку – на короткий, но блаженный миг.

– Жидок, жидок, какой тебе годок?

В этом голосе была нехорошая, опасная ласка, и Яков замер на полушаге. Но нависший над ним обладатель огромной тени оказался старым знакомым, сапожником Симоненко. Якова иногда посылали к нему то за шнурками, то за ваксой, и он всегда улыбался и что-то пел, а однажды подарил Якову зеленого леденцового петуха.

Яков несмело улыбнулся.

– Дядя Симоненко, это ж я, Яков!

Но, к ужасу его, Симоненко был сегодня какой-то другой, и пахло от него незнакомо и страшно. Они были одни в этом тихом переулке с пожелтевшими лопухами. И Симоненко его не узнавал. Или притворялся, что не узнает. Якову стало жутко от молчаливого воскресного солнца и радостных белых глаз Симоненки.

– Врешь, ты не Яков, ты Абрамчик. Какой Абрамчику годок, я спрасюю?

– Седьмой, дядя Симоненко. Вы ж знаете. .

Яков чувствовал, что надо отвечать. И надо улыбаться, поддерживая эту странную игру. Сделай он одно резкое движение, расплачься или позови маму – и случится что-то страшное, еще страшнее, чем сейчас.

– Собачий хвост тебе дядя. А что Абрамчик несет в кулечке?

– Лавровый лист. Меня мама послала, – нашел нужным оправдаться Яков. – У нас сегодня гости.

– У его мамеле будут гости. Ой-вей, какие там будут сегодня танцы!

Лапа Симоненки сгребла пакет. Несколько твердых листков упало в белую пыль. Из остальных он пытался что-то скрутить.

– Знаешь, что это такое, Абрамчик? Свиные ушки! Ты же любишь свиные ушки? Ну-ко, примерим.

Он прихватил Якова за волосы и старательно, не спеша запихивал ему в уши колющее и жесткое. Было больно, но Яков терпел и старался не моргать. Если быть послушным, то все будет хорошо. Больше всего он боялся намочить штанишки. А Симоненко и вправду его отпустил.

– Хорош! А теперь, Абрамчик, танцуй!

Якову хватило благоразумия не бежать: под мышкой у сапожника была палка с набитой на нее железной закорюкой, и теперь он перехватил ее поудобнее. Яков выдавил мучительную улыбку и старательно заскакал.

– Гоп-ца-ца! Гоп-ца-ца, – подпевал Симоненко. – Веселей, Абрамчик, веселей!

Он старался, как смутно чувствовал Яков, накалить себя для чего-то такого, что просто так не делают. Но еще не дошел до нужного градуса. Теперь Яков перепрыгивал через палку все чаще и чаще. Железяка норовила задеть по ногам. Только бы не порвать новый костюмчик. Тогда уж все пропало.

И тут в переулке появилось третье лицо: жена Симоненко. Шерстяная кофта ее расстегнулась, она тяжело дышала.

– Вот ты где, погибель моя! Там на Охотницкой люди сапоги берут, и полотно, и шали. А ты тут с жиденком забавляешься! Растащат же все! Вон Михайла на телеге узлы привез, а ты хоть бы что! Господи, у людей мужья как мужья!

– Счас иду, Катя, счас. Вот только Абрамчика поцелую. На проща-а-нье!

Симоненко потянулся к нему раскрытой пастью, но тут уж Яков взвизгнул и бросился бежать. Момент был правильный. Теперь, чем гоняться за мальчишкой, Симоненко предпочел рвануть в сторону Охотницкой, где добрые люди гребли из еврейских лавок стоящее добро.

Яков, задыхаясь, поскуливал на бегу.

– Мама! Мамочка. .

Но когда он добежал до дома, дом тоже был страшен и неузнаваем. Как Симоненко, и как все теперь стало. Большие чужие люди старательно били стекла. Толстая женщина выносила оттуда, где раньше была дверь, узел из оранжевой бархатной скатерти. И летало что-то белое, липло к костюмчику и садилось на ресницы. Это был другой мир, не тот, где Яков жил прежде.

Вот как Бог наказывает мальчиков, которые не сразу бегут домой с лавровым листом, а еще забегают посмотреть, как Васька пускает змея.

Он уже не понимал, куда бежит, и слезы мешали видеть. Но все-таки он не испачкал костюмчик, Господи, он ведь не испачкал костюмчик? Видимо, нет, потому что там, за углом, оглохший от ужаса и шума, он увидел бегущую маму. И заплакал уже в голос, и уткнулся головой в ее мягкий живот. Рахиль схватила сына на руки, как младенца, и понесла куда-то, и дальше Яков, наверное, заснул.

В то утро Рахиль не сразу сообразила, о чем толковала ей мадам Домбач, жена телеграфиста с соседней улицы. Какой погром? Какой, я вас спрашиваю, погром, когда царский манифест, и конституция, и все теперь равны? И куда она может идти из дома, если еще не допеклась рыба, и вот-вот придет Исаак с гостем, а мальчик еще не вернулся из лавки?

Но смутный шум нарастал откуда-то с нижних улиц, и слышались уже выстрелы. Надо было спасать детей, и тут только Рахиль поняла, и бросилась целовать руки у мадам Домбач.

– Скорее, скорее, – торопила та. – Я возьму девочку, а вы найдите мальчика – и сразу к нам. Муж ваш догадается, что вы у нас.

Римма, всегда строптивая, послушно пошла за русской женщиной. А Рахиль все моталась по окрестным улицам, и вечность прошла, пока не нашелся Яков. Теперь, за спасительной калиткой с начерченным мелом крестом, за заставленными иконами окнами, она могла наконец заняться ребенком.

– Это сейчас пройдет. Кто-то его напугал, – успокаивала хозяйка.

– Сейчас я уксусу принесу.

Она уже растирала Якову виски, и мальчик и вправду всхлипнул и очнулся.

– Вера Николаевна! Святая вы женщина!

– Бросьте, Рахиль. Дайте ему горячего. Там в самоваре. Ну как, маленький? Лучше стало? Вот и умница. А Римма у вас храбрая девочка, молодец. Одиннадцатилетняя Римма смирно сидела, где было велено, с горящими сухими глазами. Там стреляли на дальних улицах. Она уже знала от Веры Николаевны, что там молодежь из еврейской самообороны. И несколько случившихся в городе студентов, в том числе и сын хозяев – тоже там. Пытаются остановить громил. О, ей бы быть сейчас с ними, и тоже стрелять – в эти гойские рожи. . Нехорошо так думать. Этот студент Домбач тоже гой, из дома с иконами. Но в тех – стрелять. Убить их всех. Ой, ну почему она не мальчик? Она бы туда убежала, она бы им помогала, она бы. .

Тут мать, успокоившись за Якова, обняла и ее, и так они втроем сидели и ждали, пока не кончится. В той же маленькой, с единственным окном во двор комнате – самом укромном месте дома – был еще горбатый стекольщик Шая с семьей, и соседская Этель с грудной девочкой. Вера Николаевна, бодро улыбаясь, угощала печеньем. Дети брали его не поднимая глаз и ели осторожно, чтоб не накрошить на паркет.

– Какие у вас, Шая, чудные, тихие дети! – восхищалась мадам Домбач.

– Не говорите мне за этих разбойников. Это надо было устроить погром, чтоб они стали тихие. Чтоб мне так жить, мадам Домбач, мы в Кишиневе попали в землетрясение – помните, в газетах еще писали? – так этого землетрясения на них не хватило. Я их в первый раз вижу тихими, если хотите знать, – посмеивался Шая.

Он считал себя обязанным балагурить, счастливчик Шая: вся семья его, включая престарелую бабушку, была здесь, у него на глазах. А что он мог сделать для этих женщин, у которых сын, или муж, или еще и отец, как у Этель, были сейчас там, на ревущих улицах? И он шутил свои шуточки, а женщины старательно улыбались.

Теперь Рахиль понимала, что Исаак вряд ли догадается искать ее здесь, и только надеялась, что он тоже где-то пересидит, а потом Шая обещал его поискать. Но все стихло только к вечеру следующего дня. То ли вмешались наконец власти, то ли зарядивший с понедельника дождь охладил страсти города Николаева.

Исаак нашелся только во вторник, когда они уже были в уцелевшем от погрома доме извозчика Мейера. Старый Мейер сам привел Исаака за руку, как ребенка. Он качал головой и смотрел удивленно, но покорно шел. Рахиль ахнула и заголосила. Исаак растерянно улыбнулся.

– Это ты, Рохл? И дети тут. Как хорошо. Ты умница у меня. А Шимек? Где Шимек?

– Исаак, побойся Бога! Что ты говоришь? Не пугай детей!

Шимек, первый сын Гейберов, умерший от менингита еще в Одессе, был похоронен до рождения Якова. Но Исаак ничего этого уже не помнил.

– Рохл, скажи мне правду. Где Шимек? Эти гои убили Шимека?

Римма и Яков, прижавшись в углу, смотрели, как отец ходил по комнате, натыкаясь на стулья. Широкие плечи его сметали на пол мелкие вазочки с комода, и он вырывался из маминых рук. Потом он обнял тумбочку на витой дубовой ножке и прижался к ней щекой.

– Шимек, мальчик мой. Посмотри на папу. Как ты вырос. Ты не пойдешь на военную службу, ты играешь лучше Миши Эльмана. . Про тебя царь написал манифест. .

Исаак весь горел, и Мейеру с онемевшей от горя Рахилью стоило немалых трудов уложить его в постель. Бог был милостив к Исааку. Он мучился недолго. Под конец он пришел в себя и успел переговорить с Рахилью. Никто не слышал, о чем.

Яков, единственный теперь мужчина в семье, все делал, как его научил реб Мовше. Он ни разу не сбился, читая «Кадиш» над могилой отца. Он не плакал и держал мать под локоть по дороге с кладбища. И он разломил субботний хлеб, когда мать зажгла свечи в тот предпоследний вечер в Николаеве.

Пароход шел по желтой воде, и это был Буг. Потом было Черное море – действительно черное, потому что уже стемнело. Потом замигал ясный рубиновый свет. Это был маяк. За ним начиналась Одесса – сказочный город, о котором Яков и Римма столько слышали от родителей. Там папа был балагулой, и у него была своя лошадь, но потом он перестал далеко ездить. А возил из порта грузы. Там мужчины забавлялись игрой, кто поднимет за раз больше мешков, а женщины были невиданные красавицы. Там их удивительный брат Шимек с пяти лет научился играть на скрипке, и это называлось «вундеркинд». Он ездил по разным городам с концертами, и папа бросил лошадь и телегу, и ездил вместе с ним. Они были в Варшаве, и в Вильно, и в Вене, и Шимек зарабатывал кучи денег, в черном бархатном костюмчике и со специальной маленькой скрипкой. А потом Шимек умер, потому что это был такой умный мальчик, какие на свете не живут. И тогда мама с папой уехали из Одессы. А теперь – вот она снова. Очень много огней висело над морем, и им было идти туда, в эти огни.

Рахиль никто не встретил, хотя Мейер написал одесским знакомым. Но, несмотря на поздний час, у пристани была толпа извозчиков. Рахиль высмотрела среди них несомненного еврея, с локонами из-под картуза, и стала рядиться. Единственный известный ей в Одессе постоялый двор с приличной репутацией был на Дальницкой.

– Ненормальная женщина. Где Дальницкая, а где порт. Вы знаете, сколько это будет стоить?

Извозчик заломил, и Рахиль уперла руки в бока.

– Я интересуюсь знать, – с обманчивой кротостью начала она, – вы уже выкрестились, молодой человек, или только примеряетесь?

– Что вы меня на горло берете, мадам? Я ей как лучше советую, а она же обзывается!

Извозчик перешел в оборону, а голос Рахили набирал молодую силу.

– Так если вы не перешли еще в гои, пускай наш еврейский Бог пошлет вам наше еврейское счастье! За то, что вы обдираете как липку вдову с двумя детьми.

Рахиль уже понимала, что собранных для нее в Николаеве денег вряд ли хватит на три месяца, как она рассчитывала. Она и забыла про эти одесские цены. Но отступать ей было некуда, и пришлось отступить извозчику. Не пикнув, он провез их через весь город.

Яков наслаждался. Не каждый день мальчиков катают на извозчиках, да еще по таким нарядным местам! В этом городе, казалось ему, никто не ложился спать. А какие мостовые! А сколько света! В довершение всего там вдали, над берегом, поднялась, как небывалая звезда, ракета. Она летела пологой дугой и выбрасывала пучки разноцветных огней. За ней закрутились сразу три, больших и хвостатых. Эти ввинчивались в небо по спирали. А дальше пошли фокусничать такие разные, и так много, что у Якова разбежались глаза.

– Что это? Мама, что?

– Фейерверк. Хотела бы я знать, что они празднуют, – коротко ответила Рахиль.

Нарядные места постепенно отступили, и постоялый двор Мони Шпайера, где сгрузил их вещи сговорчивый извозчик, оказался вовсе не дворцом, как ожидали дети. Рахиль, однако, была удовлетворена. Она выяснила, что сам Моня будет завтра, но комната есть. Сунула задаток управляющему, уложила детей и спела им их любимую песенку про козочку, изюм и миндаль.

Ни на минуту она не пожалела, что уехала из Николаева. Измученное ее сердце клокотало материнским безумием. Тут, в Одессе, порядочном городе, она поставит детей на ноги. Даже если ей никто не поможет. Она не представляла себе, что станет делать, но не сомневалась: что-нибудь подвернется. И это была первая ночь после того воскресенья, когда она заснула крепко и сразу.

ГЛАВА 4

Темно еще в окнах, и темень какая-то неприятная. Не синяя, а сизо-серая, и, кажется, дождь. Туман, во всяком случае. Французские глаголы на крепеньких копытцах. . Пунические войны – первая, вторая… Считай Пунические войны – и заснешь. Спать. Сурок по-французски – как будет? Ерунда какая, нет там никаких сурков, – сердито подумала Анна, и окончательно проснулась.

Из комнаты братьев распевал голосок Антося:

– По разным странам я бродил,

И мой сурок со мною. .

Дальше послышались возня и хохот. Ну да, Антось будит Владека, а тот отбивается подушкой. Анна быстро плела косы и думала, как хорошо было бы не идти в гимназию. Счастливчик Антось! И не понимает своего счастья, просыпается ни свет ни заря. Только чтобы вместе с братом и сестрой пить утренний чай, как большой.

Анне с Владеком было по пути часть дороги. Но раньше Владек всегда торопился и норовил попрощаться у ворот.

– Потому что мужчины ходят быстрее, – объяснял он. А теперь, наоборот, провожал ее чуть не до самой гимназии Бутович, а потом уже шел к себе, в Ришельевскую. Анна не знала, в чем тут дело. А просто отец поговорил с Владеком, от дам по секрету. О том, что теперь такие времена, не знаешь, чего ждать. Анархисты с бомбами, вот кафе Дитмана ни с того ни с сего взорвали, и пристава Панасюка убили, и железные дороги стали, и невесть откуда прорва босяков на улицах. Анусе, конечно, ходить недалеко. И, в общем-то, пока безопасно. Но все же он, отец, был бы признателен, если бы Владек за сестрой приглядывал. Отец говорил невесело, и выглядел усталым.

На службу он пока не ходил. Не желая ввязываться в политику, он не поддерживал забастовку, но и не вступал в споры с рабочими, пока однажды не разобрали все стрелки на Одессе-Товарной. Это уж Иван Тимофеевич вынести не мог: такое варварство! И принял активное участие в выяснении обстоятельств, а заодно и в восстановлении системы. Кирпич, брошенный неизвестно кем из темноты, перебил ему ключицу, и ему дали отпуск как пострадавшему на службе. Однако все благосостояние семьи зависело от его заработка, и, хотя родители бодро улыбались, Владек чувствовал их тревогу. Он впервые заметил, как отец поседел. Что ж, значит, ему, Владеку, пора быть взрослым. Он проглотил вздох и согласился на просьбу отца. Приглядывать за сестрой вовсе не входило в его представления об удовольствиях взрослой жизни. И что подумает Павел, оставшись без компании?

Однако Павел, как быстро стало понятно, считал опеку женского сословия важным делом. Он неизменно встречался на углу Коблевской и, как только видел Анну, вырастал на вершок, щеголял осанкой и вообще, как выражалась Зина, «принимал позы». Но был молчалив. Будешь тут, впрочем, молчаливым, когда Зина рядом, со своими ехидными глазищами. А куда ее денешь, если ей с Анной – на те же уроки?

Приходилось ходить вчетвером. Хоть бы она во Владека влюбилась, что ли, – мстительно думал Павел. Поделом бы ей. Владек был известный «господин сердечкин» и влюблялся, как легко признавался Павлу, приблизительно в три недели раз. Каждый раз – на почтительной дистанции, и каждый раз – на всю жизнь. Последней любовью была цирковая наездница, крутившая сальто на лошадином крупе. Но недавно она упала с лошади, и униформист, кинувшийся ее поднимать, нарочно или случайно смахнул с ее головы белокурый парик. А под париком прекрасная дама оказалась лысой, с редким черным пушком на голом черепе. Сердце Владека не выдержало этого зрелища, и теперь в нем образовалась вакансия – до следующей влюбленности. Однако непохоже было, чтобы предметом была Зина. Они все подшучивали с Владеком друг над другом и надо всем на свете, как будто именно они были брат и сестра. Да и может ли Зина вообще в кого-то влюбиться, с ее невозможным характером? Вот и останется в наказание старой девой, – размышлял Павел с удовлетворением.

Анна обо всех этих сложных расчетах ничего не знала. Она шла себе в зеленом форменном пальтишке с черной пелериной, болтала с Зиной и слушала вполуха разговоры мальчиков о футболе. Они все прямо с ума посходили на футболе, башмаки бутсами называют, беготню – спортом, слава Богу хоть мяч – мячом, а не чем другим. Она поняла, что немножко завидует, и рассмеялась.

На углу мокла под мелкой водяной пылью какая-то прилепленная к стене бумага, но они не обратили на нее внимания.

– По случаю высочайшего манифеста о даровании гражданских свобод, занятия в гимназии прекращаются на три дня, – сообщила классная наставница присевшим в реверансе девочкам. – Идите все домой и постарайтесь не разделять возбуждения взрослых.

Она никогда не улыбалась, их «мадам Бонтон», сколько Анна ее помнила. Посмеивались только ее глаза и голос.

– Ну конечно, – тут же скомментировала Зина, – взрослым небось свободу насовсем, а нам всего на три дня!

Свободой они насладились сразу: слетели по гимназической лестнице бегом, хотя это было строжайше запрещено. Дождь прекратился, и вокруг той мокрой бумаги собралась уже кучка народу. Кто-то даже запел «Марсельезу». Анне с Зиной хотелось бы подойти и прочитать, что там написано, они сообразили теперь, что это манифест и есть. Но протискиваться в толпу было все же неприлично, хоть теперь и свобода. Так что они пошли в гости к Зине, чтобы на досуге обдумать, как получше воспользоваться неожиданно привалившим счастьем.

У Петровых в доме уже царило то возбуждение, о котором, надо полагать, и предупреждала «мадам Бонтон». Не то чтобы старшие Петровы отдавали себе отчет, чего, собственно, теперь ожидать. Но был какой-то жутковатый восторг, ощущение великого события. Россия никогда не будет прежней, и это происходит прямо сейчас, на глазах! К вечеру, конечно, сойдутся гости. Мария Васильевна отдавала распоряжения кухарке. Иван Александрович ходил по гостиной и что-то напевал из «Тоски», потом не выдержал, надел пальто и объявил, что пройдется.

Девочки проскользнули в комнату Зины, пока их не заметили младшие. Расспрашивать старших было бы сейчас глупо. Услышанные фразы из манифеста были не очень понятны. Они уютно устроились на малиновом диванчике с великим множеством кругленьких подушек.

– Аня, как ты думаешь, свобода совести – это что?

– Не знаю. Нина Борисовна говорила, это чтоб все молились как хотят, кто как верит. Русские – нашему Богу, а евреи – еврейскому, а то есть еще мусульмане – так те Аллаху. А лучше всего, она говорила, чтоб никто не молился. Но я не уверена что правильно поняла, потому что она и так никогда на икону не крестится, когда приходит. Должно быть что-то еще.

– Конечно, она что-то напутала. Все и до сих пор молились по-своему, и церкви есть разные, и мечети, и синагоги. При чем тут свобода?

– Вот и я думаю, – вздохнула Анна, – если уж совесть – какая тут свобода? Того нельзя, этого нельзя, пойди туда, сделай то. И попробуй не послушайся, та же совесть тебя заест, и будешь ночью плакать. А ты знаешь, мне Наташа сказала, что у Милы Стецко из шестого класса такие ресницы – знаешь почему? Она их вазелином мажет! Спать ложится – и мажет, а утром умывается, и никто не знает.

– А Наташа-то откуда знает? – спросила скептическая Зина. Эта тема их заняла надолго, и они не заметили суеты внизу, восторгов и восклицаний.

Когда они, наконец, спустились в гостиную, полные планов на блаженные три дня, то, ослепленные, остановились на пороге. Там был великолепный морской офицер, в гостиной. В мундире с золотым шитьем, и с потрясающими усами. И он чему-то смеялся, а на коленях у него уже примостился Максим и играл его кортиком, похожим на черный с золотом крест.

– Дядя Сергей! – взвизгнула Зина и разбежалась к нему, но, смутившись, остановилась на полдороге.

– Боже мой. Неужели – Зина? И в форме уже. . Гимназистка? Постой, сколько же тебе лет? – поразился офицер. Он привстал, неловко придерживая Максима – почему-то под затылок, как младенца.

– Одиннадцать. Но почти двенадцать. Ой, дядя Сергей, какой ты. . какой вы настоящий морской военный!

Дядя, конечно, оказался самым замечательным взрослым изо всех возможных. Он церемонно представился Анне, он обращался с ними обеими, и даже с Мариной, как с дамами, и уж конечно не задавал тоскливых вопросов вроде «как ты учишься?»

Иван Александрович празднично сиял весь вечер, но в глубине души чувствовал, что брат невольно оттеснил его, хозяина дома, на второй план. Конечно, были гости, все в приподнятом настроении, и обсуждали манифест, чувствуя себя участниками великого поворота в истории. От этих разговоров Сергей почему-то уклонялся, хотя обращались к нему чаще, чем к кому-либо другому.

По-настоящему братья поговорили уже за полночь, когда остались одни.

– Не понимаю твоей восторженности, Иван. Да ты видишь ли, к чему это сейчас приведет?

– Всегда ты был скептиком, милый мой. Прекрасный манифест, и жаль, что так поздно. Это – победа свободной мысли в России, первая существенная победа, во всяком случае.

– Да свободная мысль должна хотя бы представлять себе, что из этого выйдет? Это же – начало конца!

– Ты конец света, что ли, пророчишь?

– Всего лишь конец России. Возможно, с оттяжками. Но необратимый. И – рукой государя! Не ждал, признаюсь тебе.

– Сергей, что я слышу? Ты же у нас всегда был монархист! – Иван усмехнулся и затушил папиросу.

– Именно потому что монархист! Потому что чту монарха как помазанника Божия и верю, что он вправе и обязан решать судьбу России. Обязан, понимаешь ты? И если государь позволяет стране катиться в пропасть, то он своих обязанностей – не выполняет. Мы все можем быть слепы, но он – не имеет права! Либо уж Господь решил через него погубить Россию. Возможно, мы этого и заслужили, не спорю. Но – ликовать, копая собственную могилу?

Лицо Сергея было слабо освещено настольной лампой, и тени от прямого носа и глубоких глазниц делали его почти стариком. И говорит о могилах. . Ивану вдруг до слез захотелось, чтоб выглянул из этого измученного лица тот веселый длинноногий Сережа, погодок-братишка, который перед сном обязательно перебирался к Ивану на постель, и они счастливо болтали о важных и неважных вещах. Впрочем, в те времена неважных вещей не было. Что ж, Сергей так и стал моряком, а Иван так и не стал воздухоплавателем.

– Но Сережа, милый, почему так мрачно?

– А вот увидишь. Я вперед тебе говорю и больше к этому не вернусь. Никаких «а я же говорил» не будет, не волнуйся. Но сейчас – слушай. В стране развал и беспорядки. Кто недоволен? Крестьяне жгут усадьбы – а про землю в манифесте ни слова. Социалисты – ну, этих вообще ничем не удовлетворишь. Евреи – так что же, им отменили черту оседлости? Все недовольные так недовольными и останутся. Это еще не революция. Но ее предвкушение. Первые пробы того кровавого и пьяного безобразия, которого наша интеллигенция так ждет. И сладко при этом замирает, как девица. Манифест при этом производит впечатление вынужденного. И так и будет воспринят. Как робкая уступка и приглашение к дальнейшим мятежам. Валяй, ребята, теперь можно! Все, кто за революцию, а также и против – ты согласен, что таких тоже немало? – пойдут сейчас стенка на стенку. Дальше войска, полиция, казаки – всю эту свалку начнут разнимать. Стало быть, черная реакция, «Вы жертвою пали в борьбе роковой», и государя же обвинят во всем. Мол, обещал свободу и не дал. А начнется завтра. Не в переносном смысле, а в прямом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю