355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Ратушинская » Одесситы » Текст книги (страница 15)
Одесситы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:50

Текст книги "Одесситы"


Автор книги: Ирина Ратушинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)

ГЛАВА 22

Рейд опустел, только вдали, за маяком, остался один французский миноносец. Это называлось: блокада с моря. А на суше начались три дня безвластия. Знаменитый Беня Крик, король Молдаванки, только того и ждал. Если у кого из бандитов до сих пор не было бриллиантовых перстней, то теперь обзавелись ими самые последние недотепы из наводчиков и прочей мелочи. Правда, некоторые предпочитали опалы или изумруды. Но особый ужас на горожан нагонял не Беня, как-никак уже знакомый, а новые жуткие банды, объявившиеся в катакомбах. О них почти ничего не было известно, и поэтому было еще страшнее.

В начале марта в Одессу вошла красная конница Григорьева. Веселые всадники, с огромными красными бантами и лентами на косматых папахах, не спеша процокали к центру города. Улицы были почти пусты: все привычно попрятались по домам. Впрочем, у кафедрального собора трубил наскоро собранный местными большевиками духовой оркестр. Солнце выглядывало из-за скульптурных облаков, тоже приглашало порадоваться. Давно не метенные улицы играли на весеннем ветерке всякой мелочью: то взлетала, как змей, украинская газета, то волокло и набрасывало на фонарный столб кружевную тряпку. Даже стреляные гильзы перекатывались, сияя желтыми боками. И каждый осколок битого стекла норовил отразить и усилить любой завалящий лучик. Мальчишки, которых матерям не удалось удержать дома, ликовали: можно было бежать за конницей и кричать «ура», можно было маршировать под оркестр, или шастать по разбитым лавкам и магазинам, подбирая бесценные сокровища. От ломаных пряников до железных кроватных шаров, которые так хорошо начинять порохом и взрывать, как настоящие бомбы.

Поначалу красные вели себя тихо: заработала снова газета «Известия»– уже на большевистский лад, ну и митинги, конечно, загалдели по площадям. Но в остальном – ничего особенного. Всего их было – тысяча человек на весь город, но город этого не знал. Не понимали обыватели, как трудно с таким силами создать иллюзию уверенной власти. А Яков вспоминал куплетиста Хенкина: вот кто умел, один на сцене, показать целую ораву – из ничего! Из одного себя. А нам еще учиться и учиться, усмехался он. Ничего, научимся!

– Та нехай йиде до нас, в нас тыхо, – предложил Мыкола. Он привез на продажу рыбу, и как обычно, часть ее продавал по знакомым покупателям на квартирах. Остальное за бесценок приходилось оставлять базарным перекупщикам: ужас, как они драли теперь и с рыбаков, и с публики. За риск. Шутка ли – стоять на базаре в такое время. Мыкола был давний знакомый Петровых, и его братан у них работал. Бестолковые люди, но добрые. Теперь у них шло обсуждение: как быть Анне с малышом. Анну же, петровскую невестку, Мыкола знал: она и не кацапка вовсе, украинские песни как поет – аж плакать хочется. И по хозяйству была бы помощь. Хивре по весне все «ноги крутыть», постарела жинка. А едят городские мало.

– Давай, дочка, збирайся без разговору. Там в нас и коза, молочко дытыни буде.

– А ну как красные сунутся, станут спрашивать, кто да что? Декрет был: никому без разрешения из города не уезжать, – засомневался Иван Тимофеевич. Больше для порядку засомневался: украинец все же Мыкола, свой человек. Кто ему Анна? А пожалел. Спрячет.

– Та до вас воны скорише прыйдуть. А в нас тыхо. Никого немае. Хата да море, та степ. Хто до нас сунеться? Ну, скажемо, шо дочка, в крайнему рази. Вона ж по-нашому розмовляе.

Быстренько увязали Анне узлы с вещами, и добротная Мыколина байда под смоленым парусом унесла ее с малышом аж за оба Фонтана – подальше от Одессы и всего, что может в ней случиться.

Товарищи, да послушайте же! Нельзя так круто. Я в целом поддерживаю идею, но если мы действительно только и оставим каждому по три пары рубашек да кальсон, да один костюм, да одну пару обуви – стрелять же начнут! – горячился Яков.

– Кто начнет? Обыватели? Плохо же вы знаете психологию толпы, товарищ Гейбер, усмехнулся Ачканов. – Да они припрячут еще по паре кальсон – и счастливы будут, если удастся утаить.

– Да весь порт взбунтуется! Все рабочие! Вы думаете, у них сейчас всего добра – по смене одежды? Я вас уверяю, большинство успело подхватить, что плохо лежало, и считает это законной добычей! Ну давайте поставим на голосование!

Это было ошибкой, которую Яков не мог себе простить. Положим, он был прав по существу, но тягаться голосованием с товарищем Ачкановым – был верный проигрыш. А если он полез нарываться – то так ему и надо. Сиди теперь писарем в ЧК на Маразлиевской улице и радуйся, что вообще из партии не исключили. А разрабатывают операции пускай другие. Кто умеет придержать свой длинный язык.

Рахиль все чаще видела один и тот же сон. Как Исаак, молодой совсем, веселый и сильный, лихо осаживает лошадь. А она, Рахиль, тоже молодая, с легкими ногами, бежит к его телеге – как когда-то давно, когда было их еще трое.

– Поехали. Поехали за Шимеком, – говорит Исаак, а рубаха его расстегнута у ворота, шея загорелая, крепкая, а сам он весь смеется. И Рахиль охватывает его за шею, а потом – каждый раз! – вспоминает: на кого же Римму оставить с Яковом?

И как только она вспоминает, не успев еще сказать – смех уходит из глаз Исаака.

– Ну, в другой раз, – равнодушно говорит он и трогает лошадь. И, визгнув колесами, телега тихо трогается по белой пыли, по дрожащей от жары дороге в тополях – туда, в степь. К Шимеку. А она, внезапно отяжелевшая, остается, и уже не крикнуть. Не позвать. До следующего раза.

День «Мирного восстания» – тот самый, на когда была назначена конфискация всего имущества жителей, за исключением кальсон, в пользу революции, – наступил 13 мая. Об этом было объявлено накануне в газете, но выпуск газеты мудро придержали до середины дня. Электричество в городе было, но включать его жителям было запрещено – так что вечером газеты не почитаешь. Керосина и свечей давно не достать, и на коптилки тоже масло нужно. Нечего было давать прижимистым горожанам время на подготовку: врасплох лучше. А кто не успел ознакомиться с приказом – его вина.

Рахиль газет вообще не читала, и свежим майским утром, ничего не подозревая, привычно заняла очередь у крана. По счастью, в их дворе вода была, но на квартиры напора уже не хватало, да и из дворового крана она текла тоненькой струйкой. Там уже стояли соседи, и пришлые из других дворов. Обменивались новостями. Зачем человеку газеты, когда есть двор?

– Ой, Рахиля, я вижу, ваши дети теперь большие люди, что мама сама бегает за водой! – запела мадам Вайнсбейн, когда Рахиль пристроилась за ней со своим ведром.

– Мадам Вайнсбейн, я их таки редко вижу, но чтоб у вас было столько добра, какие у меня дети! – с достоинством ответила Рахиль.

– Что у женщины дети вышли в люди, и даже в комиссары – так ей уже и завидно! – подключился сапожник Боря-хромой из подвала.

Рахиль всегда «держала фасон» на людях, но ей таки было обидно: у детей все работа да работа, но хоть ночевать дома могли бы? И почему, если человек что-то значит у советской власти, он должен работать чуть не круглые сутки? И какая может быть работа по ночам? Забегут в неделю раз, пайки принесут – тут внимательные, ничего не скажешь! – чмокнут, и даже времени нет с родной матерью посидеть. Уж не говоря об что-нибудь рассказать. А что у нее сердце за них болит – нет, не понимают.

У крана болтали еще всякую чушь: что сегодня красные будут все отнимать, и спрашивали совета у Рахили, имеет ли смысл уходить к знакомым в пригороды, но она только отмахнулась. Выдумают же люди! И направилась к мадам Кегулихес. Ей давно уже не платили за визиты, да она, слава Богу, теперь и не нуждалась. Но привязалась к старухе, и бывала у нее, как и раньше. Дорога была знакомая. Вот плакат «Все к спорту!» на бывшем доме вдовы Воскресенской. У ворот стул стоит, на нем красноармеец развалился. Народное добро охраняет. Теперь много их, из России пригнали. А атаман Григорьев враг оказался: ушел со своей конницей к батьке Махно. Потому что антисемит, Яков говорил: ему подавай Советы без евреев. Вот трибуны в красных полотнищах, от первомайской демонстрации остались. Календарь теперь поменяли: сегодня бы быть первому маю, а было чуть не две недели назад. И время поменяли: на три часа раньше теперь, чем по-старому. Торопятся. Молодая власть, горячая. Грузовик проехал, на нем студент в красном шарфе, девки какие-то и матросы с винтовками. На митинг, что ли? И еще, и еще грузовики.

Еще издали Рахиль услышала крики и выстрелы, и поспешила на шум.

– Что вы делаете? Что же вы, собаки, делаете?

Растерзанная, в ночной рубашке, мадам Кегулихес билась во дворе над старшим сыном, лежащим неподвижно на булыжнике. По рыжей бороде его текло красное. Их дверь была настежь распахнута, оттуда что-то выносили те самые матросы и девки, что обогнали ее по дороге. И летал пух из перин, как тогда в Николаеве, и голосили из соседних квартир. Весь двор кричал, и это было страшно.

– Караул, люди, красные грабують!

– Кипятком ее, паскуду! Не хватай!

Щелкнули опять выстрелы: очень тихими они показались, такой стоял гвалт. Погром. Это был погром, и Рахиль, обезумев, побежала, сама не зная куда. Кого-то она искала. Мальчик, где мальчик? А кричала уже вся улица, и город кричал, и море.

Вечером усталый Яков возвращался домой. У него хватило ума не напоминать товарищам, что он таки оказался прав. Конечно, заводы прекратили работу: все кинулись по домам защищать свое добро, даже и коммунисты. По городу шла паника, и начался уже бунт. Несмотря на угрозу расстрелом за сопротивление, чуть не из каждого дома стреляли: у кого сейчас в Одессе не было оружия? И пришлось, конечно, прекратить реквизиции. Полдня не прошло, как «мирное восстание» с болью в сердце свернули, опасаясь утратить контроль. Пожалуй, и хорошо, что Яков оказался отстраненным от дел. В горьком молчании он провел целый день над безграмотно написанными бумагами, приводя их в порядок. Расхлебывайте сами, товарищи. Не говорил ли я, что надо было освободить от обысков хотя бы рабочих и советских служащих? Да и вся операция была подготовлена бездарно: все на самотек. Конечно, уже с утра председателю ЧК, товарищу Северному сообщили: грабят жителей какие-то бандиты, по поддельным большевистским мандатам. Самодеятельность масс, так сказать. А надо же было предусмотреть.

Он шел мимо памятника Екатерине, закутанного с головой красными тряпками и окрученного веревками. Кроме обиды, было еще неприятное: память сверлило, как бывает, когда не можешь вспомнить. Домбач. Где ему попадалась фамилия Домбач? Вот привязалось. Это из списков расстрелянных, из того, где 26 черносотенцев. Сегодня Яков сводил эти списки в одну ведомость, для отчета в Москву. В классе их Домбача не было, во дворе тоже. Это ложная память: бывает, говорят, от усталости. В вечереющем воздухе неподвижно стояли розоватые свечи каштанов. Ветра совсем не было, дышалось по-весеннему, и Яков распахнул пиджак. Он посидит с мамой, попьет чаю. Совсем он ее забросил. Дался ему этот Домбач, да еще и покойник к тому же!

Дверь была открыта, так что не надо было доставать и ключ. Под ногой хрустнуло. Стоп, где же все? Стол перевернут, и пуст пыльный угол, где было пианино… А мама где?

Он нашел Рахиль на полу, на кухне. Страшно было видеть в сумерках, как она сидит спиной к окну и качает головой.

– Мама, мамочка, что с тобой?

– Яков, детка. Нашелся. А Риммочка – жива?

– Мама, что ты? Тут кто-то был?

– Погром, ты разве не знаешь, что был погром? Мне сегодня во дворе соседка в глаза плюнула. Смешно, меня же ограбили и в меня плюются. Сыночек, ты им скажи, что это не вы. Это атаман Григорьев, правда? Или эта Петлюра? Глупые люди, все перепутали. Где же Риммочка? Ах, дырявая голова, я ж ее оставила у мадам Домбач.

Яков вздрогнул.

Тут в подъезде коротко прогрохотало, и во двор вкатился грузовик. Остановился под самыми окнами, и Рахиль встрепенулась. В дверь влетела Римма, оживленная.

– Мама, здравствуй! Яков, и ты тут! Хорошо, поможешь сейчас. Меня тут кой-какими вещами премировали, товарищи подвезли. Выгружай, быстренько. Грузовик ждать не может, им еще в два места развозить. Мама, да что ты на полу? Там пальто какое тебе: иди глянь! К осени как раз будет…

Рахиль тяжело поднялась и выглянула в окно. Двор уже успокоился, и вечером шума никто не ждал. Но хлопнула дверь внизу, и по соседским окнам резанул крик, многократно отражаясь во дворе, как в колодце.

– Петлюровка! Погромщица! Будь ты проклята, будьте вы все прокляты! Сволочь большевистская! Деникинка! Чтоб ты не дожила детей своих видеть! Чтоб вам отлилось за каждую каплю еврейской крови!

Из темных окон повысовывались головы. Мадам Гейбер, да, это мадам Гейбер. Доченька-комиссарка маме награбленное привезла. А мама ее воспитывает. Или она ее таки да прокляла, или мы ослышались?

– Мадам Гейбер! Повторите, приятно слушать!

Якову удалось увести мать в квартиру. Она плакала и все качала головой. Римма, растерянная, стояла в дверях: мать начинала кричать, как только та пыталась ее обнять.

– Погоди, Римма. Это нервный припадок. У нас тут тоже кое-что реквизировали, пока нас не было. Ты выйди в ту комнату пока. А то мама все с погромом путает. Расстроили ее.

– Да как же у нас могли реквизировать? Ты куда смотрел? Я только час как в город вернулась, мы артистов с поездов снимали. Что тут было вообще?

– А то и было! – рассердился Яков. – Ни плана, ни списков, ничего! Поди теперь разбери, кто реквизировал, а кто подпрягся! Может, тут и наши были по ошибке, а может, и мародеры! А тут еще ты со своей премией! Выйди, я говорю! Там валерьянка на кухне, накапай.

В сердцах он даже обозвал сестру дурой, но это уж было так незаслуженно, что она поняла и не обиделась.

Рахиль оказалась не так уж неправа в своем безумии: на другую ночь на Большом Фонтане взбунтовались красноармейцы, и пошли бить евреев. Разбили немногие уцелевшие лавочки, убили не то четырнадцать не то пятнадцать комиссаров, а уж простых евреев и не считали. Шла потеха по степи: с фонарями, с пальбой. Шарили по обрывам, стреляли по тем, кто кинулся в море. И всю эту вольницу надо было привести к порядку и держать в узде. А еще же взыскать с одесской буржуазии назначенную контрибуцию в 500 миллионов. Как это сделать, не беря заложников?

А тут еще Деникин взял Харьков. Революция в опасности! Красный террор – одно спасение! Чтоб захлебнулась буржуазия в собственной крови. Чтоб позабыла надеяться на англичан да французов. Чтоб знали: крепка большевистская власть, и если уйдет из города – то не раньше, чем перебьет всех классовых врагов. «Известия» печатали теперь цифры расстрелянных, не преуменьшая, вперемежку с шуточками: «Карась любит, чтобы его жарили в сметане».

Маразлиевская, где помещалось ЧК, стала страшным местом. Ходили слухи про кошмарную Ляльку фон-Гермгросс, следовательницу– исполнительницу, которая стреляет, опуская голову арестованного в унитаз. Что новый передседатель Калиниченко еще свирепее Северного. Что есть какой-то революционный негр Джонстон, тот вообще заживо кожу сдирает. И еще была девица Дора Явлинская, помешанная на массовых расстрелах, и палачи Амур и Вихман… да мало ли что еще говорили. На то и террор, чтоб боялись.

А надо же было еще заниматься налаживанием быта. И культурной работой в массах. Оказалось, чтобы работал водопровод, нужна энергия. Пришлось разобрать знаменитую эстакаду, по которой ссыпали хлеб в порт. Благо колоссальное сооружение, и деревянное. Топливо всегда нужно, а порт все равно блокирован. А на митинги несознательных граждан приходилось сгонять принудительно, да еще артистов привозить. Пусть поют между речами, привлекают публику.

Тот горький для Риммы день начинался так хорошо. И погода – как по заказу. И, оказалось, среди мобилизованных артистов – он. Юрий Морфесси, тот самый! Король цыганской песни, любимец города! А для Риммы – все еще Он. Девичья влюбленность – ерунда, конечно. И мечты ее были глупые, и сама она – восторженная девочка. А забилось сердце, как увидела. Все тот же властный красавец, и волосы, и глаза – как черный огонь. И сейчас он, кумир ее юности, открыто встанет на сторону большевиков! Но раньше будет говорить она, Римма. Он ее услышит, наконец. Вспомнит ли ту гимназисточку? Неважно, будем знакомиться заново, товарищ Морфесси!

Никогда она так горячо еще не выступала. Как будто это была не аморфная толпа, а один человек. И его надо было убедить, этого человека: молодая советская власть рождается, как ребенок – в муках и в крови. Но это только начало великого пути. И, когда мы победим, не будет ни голода, ни тюрем, ни временно необходимого террора. Мы все будем братья, и жизнь будет прекрасна, как песня.

Она не видела обывательских усмешечек, не слышала, как шушукались и передразнивали.

– Ишь, сестренка нашлась!

– Уже осчастливили – куда дальше! Красный дом – перекрасят, что ли? Или так оставят, на память?

Это было про единственное выстроенное большевиками здание: новую тюрьму, выкрашенную к тому же в красный цвет. Товарищ Анулов тоже выступал. Объяснял временные трудности, обещал скорое изобилие. Переминались. Разойтись не смели, но и не аплодировали. Это, товарищи, провал не провал, а нехорошо.

– А теперь наш советский артист Морфесси, хорошо вам известный, исполнит песню для поднятия революционного духа!

И вывели на трибуну. Оживилась толпа. Все понимают: хочешь не хочешь – пой. Грянет «Интернационал» или там «Марсельезу»– значит, и правда к ним перекинулся. А споет что-нибудь старое, «Раскинулось море широко», например – значит, не перекинулся. Очень всем интересно: за кого же Морфесси? А он взял и затянул цыганское:

– Понапрасну, мальчик, ходишь,

Понапрасну ножки бьешь,

Ничего ты не получишь,

Дураком домой пойдешь.

Так, шельма, и допел. А что такое? Народная цыганская песня, из его граммофонного репертуара. Ну не в бровь, а в глаз! Ох и хохотали. Ох и подпевали. Ох и овацию устроили – душу отвели! А что такое? Хлопаем артисту. Советскому. Нас привели – мы хлопаем.

О, какое желание Римма испытывала всю эту толпу ликующих мещан – расстрелять. Из пулеметов бы! Чтоб никто не ушел. Негодяи. Вот он, нож в спину революции – эти гогочущие рожи! Никогда она не понимала Дору: какая гадость – собственноручно расстреливать. Де ее и все в ЧК считали немного сумасшедшей. А теперь, кажется – понимает. Или все-таки не совсем? Ну хорошо: хоть поверх голов шарахнуть, чтоб под каждым – лужа. И нельзя. Улыбайся и делай вид, что все в порядке. И даже арестовать этого предателя Морфесси на глазах у толпы тысяч в десять нельзя. А потом, чего доброго, за него сам Домбровский заступится. Крушилась ее первая любовь, синим огнем горела – но Римма все улыбалась, и голову держала гордо.

Комиссар Домбровский, комендант Одессы, и впрямь был странным человеком, с необъяснимыми симпатиями к гнилой интеллигенции. Римма как в воду глядела: он таки заступился за Морфесси, и этот хулиганский номер ему сошел. Домбровского потом, конечно, распознали и расстреляли, а Морфесси уж было не достать: успел улизнуть за границу. Но Римме это было уже все равно.

Якову трудно теперь приходилось: болезнь матери затянулась. Она и его, Якова, когда узнавала, а когда Шимеком называла. Бросить работу в ЧК было нельзя: в такое время – саботаж. Пришлось нанять женщину, чтобы смотрела за Рахилью. Все же он старался теперь ночевать дома. Как бы у мамы ни путалось в голове – а на его ласку она улыбалась, и была почти как прежняя мама, даже головой переставала качать. И еще, дальше нельзя откладывать: надо пойти к Петровым и узнать, как их дела. Главное – как Марина? У нее ведь тоже могут быть неприятности, хотя бы за дворянское происхождение. А уж этого допустить нельзя.

Он никогда не понимал своего отношения к Марине. Только знал, что эта девушка – совсем особенная. Всех на свете он хотел бы изменить, чтобы прониклись правильным образом мыслей. И Максима в том числе, и всю его семью. Хорошие ведь люди, только прочистить бы им мозги. Только в Марине он ничего менять не стал бы, хоть не мыслил ее революционеркой. Но и врагом революции она не могла быть. Единственная, кого он знал, что вообще не могла быть никому врагом. И не надо. Пусть только смеется, да смотрит своими серыми глазами. Он знал, что не влюблен, для влюбленностей были другие. А ее – такую, как есть, – нужно уберечь и защитить. Пускай теперь он не большой человек в партии, но кое-что все же может. И эту дурацкую ссору с Максимом пора кончать. Да они и не ссорились – так, кошка пробежала. Неблагородно ждать первого шага. Благородно самому его сделать. Прямо сейчас пойти и поговорить начистоту. И помощь предложить. Он все-таки им не чужой, они его еще мальчишкой привечали. А то встретил он раз Ивана Александровича – так тот сделал вид, что не заметил. Ясно, стесняется навязываться теперь.

Но на двери Петровых была печать, и пришлось идти выяснять – с самыми худшими предчувствиями.

– Петровы? А их же уплотнили. Теперь тут народный суд будет, – разъяснил Якову, как с луны упавшему, дворник. – Они теперь во-он там, в куточку, как к сортиру идти.

Ах, так вот почему Яков не встречал никого из них в последнее время! Он нашел дверь в полуподвал, постучал. Открыли старики, сразу двое встали в дверях.

– Здравствуйте, Иван Александрович! Мария Васильевна, добрый день!

– А, Яков. Здравствуйте. Вы пришли нас арестовать? Как приятно: все же бывший знакомый.

Да-да, они называли его на «вы»! Они были очень вежливы и смотрели на него, как на чужого. И как Яков ни старался сломать лед – ничто не помогло. Нет, Марина, слава Богу, не в городе. И Максим тоже. Где они? Ну конечно, ЧК вправе интересоваться. Но они счастливы сообщить, что и сами не знают. Нужна ли какая-то поддержка, защита? Нет, большое спасибо. Их уже благополучно ограбили – это, кажется, называется конфискацией в пользу народа? Больше у них взять нечего, так что вряд ли они еще кого-то заинтересуют. Кому нужна пара нищих стариков? Разве только взять в заложники как буржуев? Что ж, и это их не пугает. Вот стариков Тесленок недавно расстреляли. Что ж, они были счастливы и умерли в один день…

Больше Яков не мог слушать. Он постыдно убежал. Вот почему они с ним – как с прокаженным! Родители Антося, которые всегда так ласково принимали Якова… Это значит – их, живых еще, накрывали брезентом, вывозили за город, стреляли и сбрасывали в общую яму? Они стояли обнявшись, или как это было? Как вообще происходят расстрелы? Он-то не знает, он только как каторжный переписывает и правит бумаги, да и то не все. Поди теперь объясни. Поди оправдайся, что он и не знал. И все равно виноват: почему раньше не поинтересовался? А что б он мог сделать?

Яков напился в тот вечер и пошел к Марусе. Не в комитет, который когда-то так назывался, а к знакомой белошвейке. Там все было просто, а Маруся пахла стираным бельем, дешевыми духами и еще тем женским, отчего расширялись ноздри. И она ни о чем не спрашивала, она вообще не говорила ни о чем, а сразу заводила граммофон. Чтоб соседи не слышали.

Нет, старики Тесленки не стояли обнявшись. У них, как у всех заложников, были скручены проволокой руки. Они только прижимались друг к другу плечами, пока баржа медленно отваливала от берега по смоляной воде. Их партию не расстреливали: начинали уже экономить патроны, Деникин подходил все ближе. А просто сбрасывали в воду – с камнем, разумеется. Камней в бухте хватало, нечего было экономить.

В общем, им повезло. И не пытали: по спискам они проходили не как семья вредителя, а как поляки. Поляков тогда многих взяли в заложники, вот и их подмели – из-за Ванды Казимировны. И врозь недолго были: большевики теперь спешили ликвидировать побыстрей, а то места на серьезных подследственных не хватало. И тут они оказались рядом: не чудо ли? Даже поцеловаться можно и попросить прощения за все, за все. И поблагодарить Бога за то, что пойдут к Нему вместе. Было темно, и они не видели глаз друг друга. Там уже раздавалась команда и всплески: первый, второй… Женщина закричала, но крик быстро захлебнулся в общем молчании.

– Спаси, Господи, люди твоя… – затянул кто-то церковным напевом. Священник тут, значит, был. Либо дьякон.

Они надеялись, что тут и кончится их разная вера, и Господь простит самый великий их грех: что они любили друг друга больше всего и всех. Всех церквей, и всех поляков, и всех украинцев. И даже собственных детей. Догадывались ли дети?

Но они еще успели помолиться: за всех троих.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю