355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Ратушинская » Одесситы » Текст книги (страница 12)
Одесситы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:50

Текст книги "Одесситы"


Автор книги: Ирина Ратушинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)

Вечером, как водится, кричали «горько!», и молодые целовались. Им нравился этот обычай, откровенное его озорство. И было не в тягость, и приятно привыкать: муж и жена. И хорошо, что в общем застолье есть от них не требовалось, они бы и не могли.

– Радость моя, радость моя! – шептал Павел, и Анна, еще дрожа от пережитой боли, прижималась к нему. Как он крепко держит, все помнит, что защитник, а вот и больно сделал. Вовсе не страшно это оказалось, и не стыдно почти, просто вся она теперь другая, новая. Женщина. Вот, оказывается, мы какие – женщины!

Она удивлялась теперь, узнавая себя в зеркале, ей казалось, что и внешне она должна бы измениться, и дальше, и дальше меняться – с каждой ночью – неведомым, но чудесным образом. Эта сладкая жуть, и дрожь, и полет!

– Анечка, душка, как вы похорошели! – смеялась Надежда Семеновна всеми морщинками, и это было приятно Анне. А неужели скоро расставаться? Да как же это возможно? Три недели оставались, и таяли с каждым часом. И оба обостренно чувствовали каждый час, как будто могли его продлить.

Теперь Павел видел, как по-разному их изменила война. Он знал, конечно, что сестрам милосердия нелегко приходится, да и Клавдия порассказала. И Анну он расспрашивал как можно больше: пусть выговорится. Такого натерпеться, бедняжка! Но вся эта боль, и грязь, и кровь что-то с ней сделали совсем ему непонятное. Не то что не пристали, но как-то еще и приподняли. Она же светится вся! Не радость, нет. Что-то другое. Но даже когда плачет – светится.

– Так жалко, Павлик, так жалко! Тут убитые, и несешь отравленного – еще дышит, а вот и перестал, и ничего не сделаешь. И, вижу, ежики тут же лежат: как шли куда-то с ежатами, так и умерли гуськом, от газа. И – прямо до слез: к убитым людям уже, получается, привыкла, а к ежикам – нет.

И почему-то не страшно за нее, а ведь это почти кощунство – за нее не бояться! Ведь уже ранили, а кого на войне убивают? Самых лучших, это уж он знает. Взять хоть его полк – что от него осталось? Лучших выбили, а пополнение – »то еще», как сказали бы в Одессе. На офицеров волками смотрят: наслушались социалистов. А кто и остался из надежных – тем выполнять дурацкие приказы. Не обязательно дурацкие, но привыкли все от командования ничего хорошего не ждать. Сколько раз губили армию! Удивительно еще, что держимся, и крепче даже, чем в пятнадцатом. А надолго ли? Не нашлось главнокомандующего лучше царя, надо ж выдумать.

– Ануся. Мне – прямо перед тобой стыдно.

– Ты что?

– Да. Ты больше делаешь, чем можно бы ждать от женщины. А я – непонятно что.

– Павлик, ты заболел, что ли? Офицер, воюешь – как непонятно что?

– Не то. Воюю, конечно. Все как полагается. Но я – шел Россию защищать, а вижу, что валится все. И на фронте плохо, а тут еще хуже. Жулики да болтуны – власть называется. Я сюда ехал, думал – может, хоть какой-то просвет, разобраться. И – ничего. Никакой надежды. Партии, партии – а никто ничего путного не делает.

– А царь, ты думаешь, – тоже никакой надежды?

– Царь у нас последовательнее всех: он на чудо надеется, – повторил Павел где-то слышанные слова. – А я так не могу. Я – должен видеть, как спасти Россию, и этим и заниматься. Я царю присягал, но и России тоже. И – не вижу, как уберечь.

– Но ты свой долг выполняешь.

– Выполнять и исполнить – разница. Все порядочные люди выполняют, а ну как потом окажется, что никто не уберег? Зачем тогда все?

– Ты мне Гамлета не разыгрывай! – рассердилась Анна. Она резко встала и шагнула к окну.

– Я такого уж достаточно наслышалась! Все вы думаете, что Россия – как аквариум с золотыми рыбками: чуть что – вдребезги, и не собрать. А я тебе вот что скажу: она большая. И крепче, чем тебе кажется. И никуда не денется, выживет! Я понимаю, и плохо может быть, и войну даже можем проиграть, и сами между собой передраться.

– Так это и будет самоубийство.

– И ничего не выйдет из этого самоубийства! Стыда потом не оберешься – да. А погибнуть – не погибнем. И я не хочу – про Россию в третьем лице! Это в газетах привыкли ныть: Россия да народ, как со стороны. А мы кто же? Вот мы с тобой – и Россия, и народ, и не ахти какой замечательный, нечего идеализировать. Нас убьют – другие останутся, тоже Россия. И детей нарожают. И не придумывай себе великие миссии, я сумасшедших уже видела.

– Ох, развоевалась! Прямо кошка дикая, а я-то думал: у меня одуванчик, а не жена.

– Это ты меня еще не знаешь. И вообще, когда я слышу нытье с обобщениями – мне хочется начать курить, как социалистки.

– Попробуй только!

– А, вот и голос командный появился! Так-то лучше.

Павел рассмеялся и прихватил ее к себе на колени. Каких-то вещей ей не понять, да и он – понимает ли? А вот он себя снова поймал все на том же: переложить на кого-нибудь свои проблемы. Тоскливо ему, тревожно – так и ей пускай будет? Ну уж нет!

Он поцеловал ее в затылок, зарывшись носом в медовые волосы. Одуванчик и есть. Этакий храбрый заяц.

– Ну, Павлик, правда, не фантазируй. Ты же не лошадь и не поэт, чтобы – с фантазиями. Будет время – увидим, что делать.

– Да, да, умница моя.

Они много ходили по городу, несмотря на предупреждения Надежды Семеновны. Она панически боялась беспорядков, и в каждую хлебную очередь шла как на крест.

– На Выборгской вы знаете, что было? Тоже из-за хлеба началось, а потом пристава убили, и разбили трамваи, и завод на Шпалерной стал.

– Надежда Семеновна, ну что поделать: у вас в Питере всегда что-то происходит. А хлеба мы принесем, не волнуйтесь.

А уже и не ходили трамваи, но стрельбы стало поменьше. На Невском шли демонстрации с красными бантами, и никто не разгонял. Солдаты подмигивали демонстрантам: стрелять, мол, не будем.

Солнце проглядывало изредка, но и то было хорошо для этого странного города. И свет-то тут был слегка неживой, музейный, будто снизу или сбоку. Зато он выхватывал то очень живых мальчишек, галдящих на памятнике Александру III, то бородатого, в пенсне оратора на трибуне из перевернутого киоска, то каких-то женщин, хватающих за ноги казачьих коней.

Все это казалось нереальным, и не было даже чувства опасности – видимо, ни у кого. Почему, например, столько детей на улицах? Да, школы закрыты. И вообще все учебные заведения. Куда гимназисту? Ну ясно, на митинг. Там каждый про свое, но кричат, и свистят, и весело. Выпускали же их родители, да и сами были там: все теперь происходило на улицах. И на улицах же можно было узнать новости: возмутился Павловский полк. И Московский – отказался усмирять. Указ о роспуске Думы – а Дума игнорирует, заседает. Не заседает, просто не выпускают их теперь. Революционные войска – прямо к думцам: руководите! Волынский и Литовский полки – с нами!

Не было уже противостояния: армия и народ наконец-то вместе. Тюрьмы – раскрыты, после экстренного заседания Думы. Охранка – разгромлена, и горит Окружной Суд. Началось! началось!

Павел всегда думал, что если революция – то кто-то ей руководит: назначает день, отдает распоряжения. Но явно было, что началось само по себе. Наскоро созданный «Комитет для водворения порядка» – это Дума, «Совет Рабочих депутатов» – социалисты. А власть-то у кого? Да ни у кого, получалось. А царь вообще на фронте, и молчит. К кому же Павлу идти? Возвращаться на фронт? Но главное, это было ясно, совершалось здесь. Он решил разыскать капитана, бывшего где-то у Думы с ротой, но не успел.

Уже назавтра грянуло: царь отрекся. Конец самодержавию! Россия – свободна!

Павел и Анна шли сквозь весеннюю пургу – куда и все, к Думе. Удивительный был день первого марта: снег сквозь солнце. И город стал другим, белым с золотом. Тут же радостная толпа обряжалась в красные флаги и банты. Какая-то курсистка и Павлу нацепила бант, и рядом крикнули:

– Подпоручик с нами!

Павел не успел опомниться, как его уже качали. Весь город превратился будто в школьников, сбежавших с уроков, и Павел чувствовал то же. Двое студентов с треском срывали трехцветные флаги и выдирали из них красную полосу. Тут уж Павла покоробило:

– Стойте, господа! Под этим флагом – воюют!

– Вы не в курсе, подпоручик, теперь новый флаг. Войска присягают новому правительству!

И правда, перед Думой дефилировали военные колонны под красными флагами. Играли оркестры, и «Ура!» катилось волнами по широкой площади. О, Павел знал теперь, где его место! Не тут в толпе, конечно, а в этих революционных войсках. Да, у него свой полк – так он туда и вернется через два дня. Все теперь будет по-новому. И кто бы мог подумать, что из этой озлобленности, всеобщей раздраженности и бессмыслицы – вдруг как чудом родится пьянящее единство всех со всеми? Вот что такое революция: это чудо. Если бы ему сейчас сказали, что отныне люди могут летать, он бы только кивнул головой, но не удивился бы. А немцы? Немцев и при царе уж начали жать, неужели теперь не сладим? Все-то вместе, без старой вражды: солдаты и офицеры. Вот оно, исполнение юношеской клятвы: «всегда быть за народ».

И как счастливо совпало: молодость, и революция, и любовь. Он взглянул в лицо Анны: так ли она чувствует? И таким сиянием его обдало, таким восторгом – да мог ли он сомневаться!

– Павел, это ведь не случайно, что мы в такой день – и вместе?

– Конечно, радость моя, конечно!

– А пошли теперь домой.

– Что ты, детка? Устала?

– Нет. Пошли, я потом скажу. Тут шумно очень.

Павел подавил тень досады: не станет же она капризничать ни с того ни с сего. Может, локоть ей зацепили, вон какая давка, а он не заметил. Она была очень сосредоточенная, пока они шли, и он заволновался.

– Побудь у нас, я быстренько… – это она уже сказала в темном коридоре, и, торопясь, скинула ему на руки пальто.

Через несколько минут, насвежо умытая, она присела – не на колени к нему, как обычно, а в кресло напротив диванчика, и взглянула строго, потемневшими глазами.

– Что ты, голубка? Ну, не тяни!

– Павлик. Я теперь почти не сомневаюсь. Я даже знаю, что это будет мальчик. Вот увидишь.

ГЛАВА 18

Анна точно посчитала, когда начнутся роды, и теперь оставались уже дни. А она все жила у Надежды Семеновны и только удивлялась: неужели прошло всего лишь восемь месяцев после отъезда Павла? Нет, уже чуть больше… Но ей казалось – вечность. Если вообще бывает на свете вечность.

Они договорились, что она сразу едет в Одессу. Никакой больше службы: она носит их ребенка. Его дело – мужское, а она теперь будет матерью. Ни даже работы в одесском госпитале. Это Анна охотно пообещала: ее тогда тошнило даже при мысли о больничных запахах. Но уехать из Петрограда оказалось не так просто. Железная дорога была в руках революционных рабочих. И не уедешь. Никак. Ходили только какие-то специальные поезда, с разрешения какого-то комитета. Надежда Семеновна рассказывала, что даже представители Думы, Родзянко и Гучков, не смогли выехать с Николаевского вокзала.

– Курьез, какого не придумаешь! Люди едут не за чем-нибудь, а за отречением царя. А рабочие не дали вагона, и все тут. Еще удивительно, что вообще удалось устроить это отречение. Погодите немного, пусть все уляжется. Сейчас все как осатанели, на улицу страшно выйти.

Это было правдой. То счастливое братство первого дня оказалось недолгим, как пьяное возбуждение. Уже несколько дней спустя Анна увидела, как матросы накинулись на поручика гвардии:

– Сдать оружие!

– Покомандовал, ваше благородие, снимай теперь шашку!

– Стой, братцы, пущай под козырек прежде возьмет! Во фрунт перед пролетарием, сволочь дворянская!

Прежде чем Анна успела что-нибудь сообразить, поручик выхватил наган, и на него навалились. Он успел два выстрела. Остановившимися глазами Анна видела, как сдергивают с поручика шинель и кладут на нее убитого матроса, как пинают поручика в простреленную голову – она податливо моталась влево-вправо, как…

Она прибежала домой и долго не могла унять дрожь. Он не был похож на Павла, этот поручик. Но и Павел бы сделал то же, уж настолько-то она его знала. Успел уехать, слава Богу, успел! А вдруг и на фронте то же? А эти матросы на матросов непохожие, в пулеметных лентах и – Анна поклясться бы могла – напудренные! Почему-то это больше всего ее ужасало. А может, не это. Она не знала точно, но одно было ясно: она такого видеть не может. На фронте было другое, и там она не отворачивалась от крови. А теперь – будто кто-то невидимый, но властный ей запрещал: ни криков не слышать. Ни мертвых не видеть. Ни – как убивают и бьют. И думать – не сметь, если про это. Может, это он, маленький? Но не может маленький – с такой силой! Как подменили ее: она подчинялась этой непонятной силе, и избегала. Не смела. Днями не выходила из квартиры, да и куда выйдешь, если то и дело – в туалет?

Надежда Семеновна все взяла на себя. Деньги, полученные Анной при увольнении, она отказалась брать:

– Вам еще пригодится. А мне, старухе, ничего и не надо.

Она доставала откуда-то молоко, и хлеб приносила, и больше не ужасалась необходимостью стоять в очередях. Маленькая, сухонькая, она как помолодела, и держалась теперь еще прямее чем прежде, хоть это было почти невозможно. В Смольном институте, который она закончила «с шифром», осанку девицам вырабатывали так, чтоб хватило на всю жизнь, до самого Страшного суда.

– Вы прямо как ангел-хранитель, Надежда Семеновна, – смущалась Анна. – Как только вы меня до сих пор терпите?

– Анечка, душка, только на вас сердце и отдыхает, а вы говорите: «терпите». Вы – единственная нормальная женщина среди всего этого бедлама. Вышли замуж, носите ребенка… Не то что нынешние девицы: по фронтам да по митингам, как кошки встрепанные. И не беспокойтесь ни о чем: вот немного все успокоится – и поедете, я узнаю, когда можно будет достать билеты. Как у вас волосы чудно отрастают. Мы в институте знаете как расчесывались? Сто раз в одну сторону – сто в другую. Давайте я покажу.

Она расчесывала Анне волосы, и на что-то это было до того похоже, что Анна рассмеялась:

– Надежда Семеновна! Вы – знаете кто? Помните, у Андерсена: пожилая волшебница, чешет Герде волосы, и вишнями кормит, чтоб та не вздумала искать братца Кая?

– Вишнями не вишнями, а изюму я достала. Но если б вам пришла фантазия за своим «братцем» лететь на фронт, то и вишни бы раздобыла, и на ключ бы заперла!

Все, что Анна знала этим летом – это что революция какая-то дикая, полный абсурд. Все разрушается и ничего не строится. Временное правительство. Совет Рабочих депутатов. Те и другие заявляют, что они – власть. И в чем это выражается? Ездят по городу в автомобилях: модно теперь – стоя, перехватывают друг у друга какие-то здания. А город парализован, зато хлеба стало два сорта: «опилки» – это такой рассыпающийся, с твердыми остьями, и «глина» – этот темный, мокрый, с прозеленью, и тяжелый, как могильная земля. На фунт – маленький ломоть. И, главное – эта злоба, как из под земли выплеснувшаяся наружу, и уже нет черты, которую эти, бесами куролесящие по городу, не могли бы переступить.

Носить было тяжело. Странно, она же такая здоровая. Но уже начали отекать ноги, а с поездами все была неразбериха, а слухи все более бестолковые: Украина – самостийная, и это почему-то значит – с немцами. Александр Блок – в какой-то следственной комиссии. Отопление теперь будет только в комитетах и общественных зданиях. Поезда грабят на дорогах. Анархия – мать порядка. И так дотянулось до октября. Застряла, это уже ясно. У Надежды Семеновны был знакомый врач. В больнице рожать нельзя: там повальные эпидемии, и откуда-то даже дизентерия.

Это было так больно, так больно, что Анна от ошеломления даже не стонала. Она знала, что умирает, вот-вот разломится спина, вот ее уже нет. Но все начиналось снова, и длилось, и длилось: дольше всей ее предыдущей жизни, дольше адских мук. И тут на нее накатила ярость, и сковеркала ее в звериный комок, и боли уже не было: только чей-то задыхающийся крик.

Что-то свистнуло у плеча: отшатнуться от узкой полосы света, под корявую кладку. И – снова в ту полосу.

Налетает, оно выше, оно на косматом и темном, и визжит из плоского лица. Пригнуть голову, и сбоку достать длинным и острым. Оно падает и все визжит, красное.

Черное, жидкое: не упасть туда, держаться за твердое.

Свет, и щебет, и голос зовет. Туда. Бежать. Лететь.

Больно. Холод: ожог. Лицо, это мамино лицо. Смотрит. Держаться за взгляд. Иначе унесет – в то, черное.

Это мама. Он – Олег. Он когда-то уже был Олегом, и мама была другая. Но так же смотрела. И где-то горело, и надо было – туда. И она отпустила стремя.

Ребенок – ее ребенок, мальчик! – смотрел на Анну взрослым и мудрым взглядом, как будто он знал больше, чем она. Не плакал, только смотрел – так, что Анне стало не по себе. Будто сомневался: та ли она? Потом, видимо, узнал: ткнулся в грудь, вяло почмокал и уснул. Как после дальней дороги.

Наутро он был уже обычный – нет, конечно, необыкновенный! – младенец с темным пушком на голове, с голубым и бессмысленным взглядом. Первенец. Олег Павлович Петров. Сильный мальчик: он сосал крепко и жадно.

Надежда Семеновна летала как на крыльях: то кормила Анну, то агукала Олегу и целовала ему розовые пяточки, то размашисто, с треском рвала старые простыни на подгузнички. Только через неделю Анна узнала, что теперь переворот, и большевики – те самые матросы с пулеметными лентами – взяли власть. Министров Временного правительства арестовали. Кого-то из них растерзали потом, или сразу растерзали? – всякое говорили. Юнкеров перебили. Расстреливают теперь кого ни попало. Надежда Семеновна, убивавшаяся, что Клавдия опять на фронте, теперь дробно крестилась: ей казалось, что места опаснее Петрограда не осталось на земле.

Дрова кончились: кафельная печка поглощала их с невероятной скоростью. Анна пеленала Олега, набросив на себя и на него пуховый платок. Неутомимая Надежда Семеновна привела здоровенного мужика, в галошах и вонючем тулупе. Он установил печку-буржуйку: пузатенького уродца с коленчатой трубой. Ее вороные бока не вязались с кружевными накидочками и занавесочками квартиры, но зато ее можно было топить газетами, а на одном журнале «Нивы» вскипятить чайник. Когда подшивки «Нивы» кончились, Надежда Семеновна взялась за книги. Раньше технические, оставшиеся от мужа. Потом – из застекленных шкафов, с золотым тиснением на корешках.

– Надежда Семеновна! Как можно жечь Флобера?

– Ах, душка, Головановы уже и до Толстого добрались, а их всего-то двое. А у нас Олеженька три дня не купаный, как можно? А вы дрова умеете рубить, Анечка? Топорик у соседей есть, а дворник куда-то делся. Смотрите, целый шкаф освободился, им же месяц топить можно, если разрубить только.

Месяц не месяц, но на неделю шкафа хватило. Потом пошли тумбочки на финтифлюшечных ножках.

– Вот Клавдюшка всегда смеялась, что у меня – как мебельная лавка, – ликовала Надежда Семеновна, – а вот и пригодилось, и в комнатах теперь попросторнее, правда?

Не говоря Анне, она потихоньку распродавала семейные ценности: золотую цепочку с медальоном, брошь с аметистом, серебряный кофейник. Оказалось, что многое можно обменять на еду, даже потертое манто купил какой-то курносый солдат за четыре буханки хлеба. Девочке надо питаться, не дай Бог пропадет молоко! Только котиковую шубку она приберегла. Не всегда ей быть бабушкой, рано или поздно надо Анечке ехать. Ей было страшно от одной мысли об этом: уедет, и малыша увезет – такого необыкновенного, чудного, умеющего уже улыбаться хитро. Как же она без них останется, если вся ее душа – в этих двоих.

Какие родители? Где эти ее родители были, когда она рожала, а мальчик шел попкой? Это свои венчальные свечи она зажгла, когда Аннины кончились, а роды все продолжались. Потому что положено: чтоб все роды горели венчальные свечи перед иконой. Это – ее девочка и ее малыш, их бы, может, и в живых не было, если б не она. Среди холодного, голодающего города – единственный, ей казалось, круг теплого света был здесь, вокруг этих двоих: она кормит, он чмокает – кругленький, розовый. Как будто и не революция. А уедут – и будет только холод и темнота, и зачем тогда жить?

Но с жестоким удовлетворением она давила эти мысли, и шубку не продавала, и собирала Олегу приданое в дорогу. На Украине, говорят, сыто, чуть не пирожные с кремом. Мальчик, ее мальчик, тут погибнуть не должен. Она обивала пороги всевозможных комитетов: ведь разрешают же кому-то выезжать из города?

Однажды она вернулась из своих странствий возбужденная.

– Анечка, детка, кажется, все устроится! Едет труппа артистов, через Москву в Киев. На гастроли. Им уже дали разрешение, и есть возможность вас включить. Я уже говорила с импресарио, такой милый, чуткий человек, все понимает. Только вам надо будет сходить к комиссару… такое сложное название, я забыла чего… за личным разрешением, он вам выдаст документ. А там уж до Одессы доберетесь.

– Надежда Семеновна, я же не артистка!

– Ах, кто сейчас об этом думает! Стадницкие говорили, что корректор «Нового слова» поехал с «шапито» дрессированным медведем. Да, не смейтесь, зашился в медвежью шкуру, его еще солдаты на вокзале танцевать заставили, но – главное – уехал! И вовремя, его на другой день арестовывать пришли. Я вам баулы соберу, чемодан тяжелый, да и занят он пока…

Она нежно взглянула в угол, где подвешен был чемодан на веревках. Там мирно спал Олег, вполне довольный своей колыбелью. Из чемодана свисал край кружевной оренбургской шали, и она поправила непорядок.

В дверь заколотили:

– Именем революции! Обыск!

Надежда Семеновна перекрестилась и пошла открывать. Вошли четверо. Один, весь в коже, с двумя револьверами, был, видимо, главный. Второй был в железнодорожной фуражке и бобровой шубе, простреленной на животе. Еще был матрос с мечтательно расширенными зрачками и почему-то мальчишка лет одиннадцати, с веселыми мышиными глазками, в кацавейке и взрослых сапогах.

– Изымаем оружие и буржуазные ценности от имени комитета городской бедноты. Предлагаю сдать добровольно.

– Господи, да у нас же ничего нет!

– А сейчас посмотрим. Мишутка, с кухни начинай, они теперь все по чайникам бриллианты прячут.

Подросток зашустрил по квартире, а главный, кожаный, допрашивал Анну:

– Вы здесь живете – на каком основании?

– Дочка она мне, артистка, вот перед гастролями попрощаться пришла, – заторопилась Надежда Семеновна.

– Хм, дворник показывает другое. Вы помолчите, мамаша, до вас дойдет своим порядком.

Мальчишка уже сжевал на кухне все повидло и хлеб, и теперь деловито рылся по шкафам. Тот, в бобрах, увязывал в узел серебряные оклады с икон. Иконы, вытряхнутые, валялись тут же на полу. На них наступали сапогами. Матрос, усмехаясь, подошел к чемодану:

– Под младенчиком оружие прячете?

Анна метнулась к сыну, но матрос уже сгреб его, как котенка, лапой с наколотыми сердцем и якорем. Мальчишка пошарил в чемодане, но матрос Анне ребенка не отдал. Он развернул малыша к свету, и Анна с ужасом увидела, как качается головка Олега: он только начинал держать голову.

– Кто ты есть перед пролетарской революцией? Буржуйский детеныш либо офицерский? Отвечай, потрошонок!

Анна сдерживала зверий вопль и желание впиться матросу в горло. Он был накокаинен, это ясно. Одно движение – и неизвестно, что он сделает с ребенком. Матерь Божья! помоги!

Олег повернул головенку и улыбнулся матросу блаженной беззубой улыбкой. Матрос внезапно захохотал:

– Ишь, канальчонок, лыбится! Не, свой парнишка. У, морданчик! Небось наш же братишка актерке заделал, я уж чую. А, товарищ комиссар? На, дамочка, держи свое сокровище. Как звать-то? Олег? Это ж надо, и я Олег – тезки, значит. Слушай мой революционный приказ: Олежека не обижать. Я буду беспощаден! Товарищ комиссар, может, жратву им оставим – на прокормление, значит, наследника революции?

– Уймитесь, товарищ Коротин, – брезгливо сказал тот, в кожаных штанах. – Работы сколько, а вы забавляетесь. Мишутка! Кончай дурить!

Это уже было обращено к мальчишке, который нашел в коридоре швабру, и теперь крушил давно не работавшую люстру с хрустальными подвесками. Сбитые подвески он деловито распихивал по карманам.

Они ушли наконец, нагруженные вещами. Матрос на прощание чмокнул Анну и стрельнул из нагана в потолок. Надежда Семеновна, тихо всхлипывая, подбирала брошенные иконы. А Анна прижимала к себе ребенка: никогда, ни в коем случае не выпускать его из рук! Ни днем, ни ночью. Пока все это не кончится.

Но назавтра же ей пришлось, покормив малыша, оставить его Надежде Семеновне, чтобы идти в комиссариат за пропуском. Она понимала, что существование ребенка придется скрывать: какие же с грудным гастроли? Как это сделать, садясь в поезд, где эти пропуски проверяют, она не представляла. Но знала, что сделает: лишь бы вырваться отсюда. Олег – умница, всегда замолкает, когда на руках. Под шалью пронесет, он же маленький совсем. Хлипкий снег чавкал под туфельками, и они промокли уже до того, что и ноги не мерзли.

В нетопленой приемной пришлось сидеть несколько часов, уже и молоко подступало, а Анна из перешептывания нервничающих просителей усвоила, что «сам», хоть и «весь в пулеметах» – человек не свирепый. Но есть еще и «сама» – то ли жена ему, то ли кто, но она всему голова, и как ей в голову прильет – так он и делает. А она рубины любит за революционный цвет, другие камешки не очень обожает. Она там секретаршей сидит, в платье из портьеры.

Когда наконец дошла очередь Анны войти в заветную дверь, она и вправду оказалась перед рыхлой женщиной в сиреневом бархатном платье. За ее столом была еще другая дверь, и там, надо полагать, сидел «сам». Женщина сонно посмотрела на Анну:

– Ваши документы?

И вдруг как проснулась. Теперь она не на Анну смотрела, а куда-то за ее головой – нет, на ее голову! Что там? Растрепалась, что ли? Ах нет, сообразила Анна, это же она на шляпку. Всем давно уже было все равно, что с чем носить, а шляпка у Анны была одна – та самая, сиреневая, что они покупали с Павлом. Счастливая же оказалась шляпка: как раз в тон той портьере. Анне никогда еще не приходилось давать взятки, и она не знала, как это делается. Надо что-то говорить? Или нет?

Она молча сняла шляпку и положила на краешек стола. Женщина в портьере глянула с одобрением:

– Парижская?

– Парижская, – солгала Анна с легким сердцем.

Через два дня Надежда Семеновна провожала Анну до самого перрона. Дальше было нельзя: солдаты со штыками. Дальше уже была проверка документов.

– Вы же смотрите, деточка, вы же за ним смотрите, – бормотала старуха, наскоро крестя и Анну, и шаль, и баулы. Она нацеловалась с Олегом и дома, и по дороге. И тут хотела бы, но уже опасно было открывать. И она целовала Анну.

– Берегите себя, берегите… детка моя золотая!

Анна вдруг отчетливо поняла, что уедут они – и она умрет. Одна, в холодной комнате. Квартиры уже не было: на следующий день после обыска Надежду Семеновну «уплотнили», как это теперь называлось. Попросту выставили в бывшую дворницкую, а в квартиру кого-то вселили. И вещи взять не позволили, кроме смены одежды и обуви, да икон:

– Топи теперь, буржуйка, опиумом для народа!

Эта женщина спасла и ее, и ребенка. И теперь, уезжая, Анна ее предает. Чтобы спасти сына. А Надежда Семеновна смотрела радостными глазами: удалось, удалось! Они уезжают, слава Богу, до Украины быстро, а там – и молочко Олежеку, и булочки белые! О себе она уж не горевала: все тут было спокойно и ясно теперь: о чем горевать? Это она от эгоизма мучилась, а опомнилась – и легко. Она вернется в дворницкую – и спать, спать. Хлопотные были дни, уже не будут. Уже волноваться не о ком. Олег завозился под шалью, и Анна, в последний раз поцеловав старуху, пошла к вагону.

– Не оглядывайтесь! Плохая примета! – прошелестело ей вслед.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю