Текст книги "Одесситы"
Автор книги: Ирина Ратушинская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)
Когда приехала к полудню походная кухня, Олег думал, что не сможет есть. Но обругал себя девчонкой и смог. Лешку-баяниста угадали в горло. Лешке – уже не есть. А он, Олег, – будет. И стрелять – будет. Раз так – будет.
Письмо было коротким: жив-здоров. Службой доволен. Поздравляет с Новым годом. Вступил в комсомол. Бросил курить. Целует маму и братишку Алешу. И желает счастья.
Ну конечно, как же не счастье – такое письмо? И жив. И не ранен. От счастья и всплакнуть можно. И приняли в комсомол – значит, и в университет после армии открыта дорога? А чтобы бросил курить – она не ожидала. Давно покуривал: при отце исподтишка, а после ареста – открыто, она уж молчала. И – вдруг, да еще в армии… Может, это на что-то другое намек? Но никак не понять. Вечером зашли Муся с Яковом, она и им письмо показала. Гадали втроем – ничего не придумали.
– Подумаешь, сложности! – передернул плечами вернувшийся из булочной Алеша. – Ничего это не значит особенного. Там многие бросают, мне Рудик говорил. Потому что «кукушки».
– Во-первых, не пожимай плечами, что за манера! И что за кукушки, ты о чем? – растерялась Анна.
«Кукушки» – это финские особенные стрелки, так их солдаты зовут. И они сидят на деревьях или на крышах. Им в муху попасть ничего не стоит. А когда темно – они на папиросу стреляют, огонек – знаешь, насколько видно? Как кто закурит – сразу финн – шмяк! А там зимой чуть не все время темно, правда же, дядя Яков? Потому что север, – терпеливо объяснил Алеша не смыслящей в мужских делах маме.
– Да ты, брат, военспец! – уважительно протянул Яков.
Тут бы и щегольнуть, что Алеша еще знает, но при маме безнадежно. Терпеть она этого не может, сразу оборвет: «Не хвастайся!» Другие мамы – так наоборот: и стишок гостям скажи, и табель покажи – если, конечно, стоит показывать. А она – ни-ни! Правда, может, это и неплохо: Славку вот чуть кто придет – заставляют за скрипку браться, он уже одурел совсем. И в школу ходит, как бобик, с бархатным бантиком на шее. Потому что школа не простая, а самого Столярского, международных лауреатов готовит. Родителям – удовольствие, а Славке – мука: не подраться даже, надо пальцы беречь. А во дворе, конечно, дразнят:
– Славочка, не ковыряй в носу, поломаешь пальчик – чем ты будешь играть на скрипочку?
Собачья жизнь. Интересно: бывают нормальные родители? Чтобы сами не хвастались, а детям не мешали? А Олег молодец. Ясно – на передовой, раз курить бросил. Может, догадается ему что-нибудь с войны привезти, хоть патрон нестрелянный. Только ему еще до-олго служить. Даже если война кончится – два года.
ГЛАВА 30Павлу второй срок давался тяжелее первого. Если бы сразу – он бы не успел привыкнуть к надежде: а вдруг не возьмут? Но ведь на столько лет оставили в покое… Он все себе напоминал, что это может кончиться в один момент. Но то ли недостаточно часто, то ли наоборот – слишком. Так или иначе, перспектива нового срока ушла в область абстрактных идей, и к настоящему, ни с того ни с сего, аресту он оказался позорно не готов.
Да и лагеря изменились теперь. Соловки двадцатых, со всем их кошмаром, теперь казались просто пионерской самодеятельностью. Убивали, пытали, издевались над зэками – люди. Конкретные: их можно было ненавидеть и презирать. Вот этого негодяя, и этого, и этого. Что может быть хуже человеческого самодурства и палаческих изощрений? А вот это: конвейер. Машина. Даже и пощечину дать бы некому: все мелкие исполнители – от сих до сих. Садистские наслаждения того ротмистра перемежались припадками юмора, достойного каторжника, или запоями. После выпивки ротмистр отсыпался, и тогда была передышка.
Тут передышек не было. Как не останавливается станок, если под резец попала человеческая рука – не останавливалась и эта машина. Она даже не была настроена на специальные издевательства, просто она работала день и ночь. Не с людьми, а с номерами. Сон, одежда и прочие естественные потребности номеров просто не были предусмотрены. Предусмотрено было топливо: пайка хлеба. Потому что номера должны были работать. На великих стройках коммунизма – выполнять план. Но планы надо было перевыполнять, а топливо – экономить. То и другое – на конкретные проценты: у машины была своя отчетность. И номера обращались в лагерную пыль, а тогда, чтобы выполнить план, машина подавала по конвейеру новые. Павел был просто одним из них, и его дело было – таскать носилки с бетоном. Умри он – движение носилок не остановится, просто будет их таскать следующий.
Но Павел как раз умирать не хотел. Он был совсем еще живой, и приматывал к прохудившимся сапогам брошенные автопокрышки, и жевал сосновые иглы – в добавление к пайке. Ни одной из зэковских мелких хитростей выживания он не пренебрегал, изучил их до тонкостей и упрямо надеялся остаться живым все десять лет. И выйти, и вернуться к Анне и к мальчикам. А такие мысли опасны. От таких мыслей человек перегорает изнутри, потому что где надежды – там и страх.
– Психуешь, парень, – урезонивал его бывалый каменщик Трифон из их бригады. – А ты не психуй, ты легше все бери. Второй срок – он для всех самый трудный, а дальше уже как по маслу. Верь слову: третий раз ухом не поведешь. Ты еще молодой, тебе сидеть и сидеть.
В войну 14 года этот Трифон был фельдфебелем, и любил теперь поучать новичков, как в свое время – необстрелянных солдат:
– Гляди орлом, ходи женихом! От смури мухи дохнут!
Павел понял ценность совета, да и стыдно стало. Что он – миски лижет или чужие окурки клянчит? С чего это Трифон нотации читает, будто он вот-вот опустится? Но видно, значит, что он психует. Мысли не прогонишь, но хоть внешне-то – можно за собой последить? Он представил себе, что на него сейчас смотрит Алеша – «папина обезьянка», как, смеясь, называла его Анна. Молодая, веселая дерзость охватила его: смотри, сынок! Смотри орлом!
С этого дня, сам того не зная, он стал настоящим зэком. Имеющим шансы выжить, а сдохнуть – так сдохнуть весело. Оказалось, что те, с кем пришлось сидеть – интереснейшие люди, каждый со своей житейской мудростью, а иногда и с идеями до того завиральными, что любо послушать. Не соскучишься. Как же он раньше не замечал?
Чего стоил один Михаил Борисович, напарник Павла по носилкам! Уже совсем пожилой, он спасался через медчасть, иначе бы ему и года не протянуть на такой работе. Полежит недельку – выйдет. Поработает – опять полежит. А ведь чтобы полежать – нужно температуру тридцать восемь, иначе и фельдшерица смотреть не станет. А у ослабленного человека – как раз температура редкость, на температуру организм последние силы кидает. Если есть, что кидать. Михаил Борисович, со странной для очевидного еврея фамилией Каценко, проникся к Павлу симпатией за те же носилки. Потому что носилки таскать по-разному можно: идут в горку – основной вес на заднего, вниз – на переднего. И нагружать их можно по-разному. Павел был сильнее. А это значило, по лагерным порядкам, что мог бы заставить слабого напарника «ишачить», избив или просто пригрозив. И сэкономить себе силы на дальнейшее выживание. Конечно, у Павла была другая логика, и он по обязанности сильного главный вес брал на себя. В благодарность Михаил Борисович поделился с ним некоторыми секретами.
Оказалось, в медчасти – медсестра латышка, Эмма ее зовут. И она зэков жалеет. Вколет кубик скипидара под кожу – и готово дело: под сорок температура. Еще молоко можно вкалывать, с тем же результатом. Откуда молоко? А, в медчасти все есть, если для хорошего человека. Часто, конечно, нельзя. Надо очень осторожно, чтоб таки никто не заметил. Пускай Павел попомнит, если прижмет. И – никому ни слова, а то погорит наша Эмма.
Этот Михаил Борисович, как понял Павел из его рассказов, к началу революции был себе благополучно в Вене. Вовремя перевел их России все дела и немалые деньги. Ой, ну там тоже была война, но все-таки не сравнить. А он успел еще до войны, и семью перевез. Да-да, у него там сейчас жена и взрослый сын, вполне благополучны. Потому что Михаил Борисович – человек с деловым чутьем. И только раз в жизни это чутье ему изменило: когда в России начали НЭП, и он, как дурак, сунулся торговать. И очень удачно поначалу: поставки каучука – золотое дно! И он – идеальный посредник был: и языки, и знание дела. Раз поехал – хорошо приняли, два поехал… А на какой-то раз не уехал. Нет, его вовсе не сразу арестовали. Ну, там была целая история. Записать его жизнь – так прямо роман. То вверх, то вниз. Он как-нибудь расскажет – Павел обхохочется.
И вот он, к изумлению Павла, оказался убежденным сталинистом. Павел раньше думал, что он шутит, но – нет, совершенно серьезно!
– Ой, ну коммунизм тут ни при чем, как вы не понимаете! А если мне импонирует – мощь? И что – только мне? Я не знаю, что такое справедливость, и с чем ее едят. Я ее никогда не видел и вообще сомневаюсь. А что я вижу? Огромная мощь огромной страны – и вся на то, чтобы один-единственный человек делал все, что он хочет. Вы думаете, это дорогая плата? Так нет! Это за всю историю – единственный случай. Что вы мне про фараонов, им и не снилось! Того нельзя, этого нельзя, бога переименовать – и то нельзя. А ему – все можно! Вы понимаете или нет: все! Вам это не бьет в голову? Так я не понимаю, кто из нас русский.
Вы думаете – почему его любят: от малых детей до тех, кто сегодня при нем, а завтра – в камере? Ой, пропаганда, при чем тут пропаганда? Она всегда была и будет. А просто люди любят всемогущество. Захочет – посадит, захочет – выпустит. Захочет – и назначит в лучшие писатели, или там певцы. Вы знаете, какие случаи бывали? Сегодня зэк, завтра академик!
– А послезавтра – снова зэк? – усмехнулся Павел.
– Ну, возможно, так и что с того? Такая игра, такие ставки! Вот войдут сейчас, скажут вам «на выход»– вы ж бывший офицер! – и вот у вас совсем другая жизнь, и через неделю вы маршал. Огромная, огромная сила – и мы к ней причастны, мы ее и делаем – от маршала до последнего зэка! Это само по себе опьяняет! Абсолют!
– А потом – похмелье?
– Ну и похмелье. Вы что, никогда не напивались? Что вы на меня так смотрите: думаете, я сумасшедший? Ничего подобного, я просто понимаю время. Оно такое, и в нем есть своя прелесть. И Сталин, по-своему, великий человек. Он бы и дня не продержался, если б не понял – чем импонировать. Он таки умеет.
– Я – даже воздержусь от возражений, – повел Павел плечом.
– Ну, вы ж не думаете, что я побегу на вас стучать? Или я задел ваши национальные чувства? Так если бы я не был по душе русским – разве б я понимал этот размах крайностей. Только не надо этих банных шуточек…
– Чего? не понял Павел.
– Ну, этого: «Или снимите крест, или наденьте трусы»… Поверьте, я уже наслушался. И даже это не изменило моего отношения. С чего бы иначе меня потянуло в Россию?
Доспорить они не успели. Такие долгие разговоры зэкам удавались редко. А через пару дней Михаил Борисович снова «дошел» и отправился в медчасть, откуда уже не вернулся. То ли умер, то ли ему повезло там «зацепиться», как он надеялся. Павел потом мучительно пытался вспомнить: то ли имя его он когда-то раньше слышал, то ли даже видел в лицо – когда-то давно. Но так и не вспомнил. Он таскал теперь носилки с другим, нагловатым ростовским парнишкой. И видел, что парнишка все примерялся: зацепиться или нет? Ну-ну, пускай примеряется. Павел без поблажек следил, чтобы вес им распределять поровну. В стычках, он знал, побеждает тот, кто готов ближе подойти к краю. И не шпане с бывшим фронтовиком тягаться.
– Мама, во! Смотри, какие крупные! Сварим плов, да? Сварим?
Алеша гордо вытряхнул из сеточной сумки дневной улов мидий. Они пахли йодом, и на фиолетовых их боках рыжей шерстью налипли непросохшие еще космы водорослей.
– Огромные! Где ж ты такие добыл? – восхитилась Анна.
– На шестнадцатой станции. Там, понимаешь, есть такая скалка – с одной стороны помельче, а с другой – во! Только выныривать плохо, если волны. Я раз зазевался – как меня об скалу шмякнуло!
– Ты бы поосторожней, сынок, – только и осталось вздохнуть Анне. Этим летом Алеше было уже девять, и думать нечего держать его все лето дома. Анна предоставила ему свободу ездить самому на море, и даже не слишком волновалась: он научился плавать еще при Павле. Вечером она смазывала ему сметаной сожженные солнцем лицо и плечи, слушала захватывающие рассказы, каких агромадных бычков наловил на самодур неизвестный ей Петька и догадывалась, что знает далеко не обо всех приключениях самостоятельного своего сына. Она сварила плов, как он любил: половина риса – половина мидий.
– Мам, с фасоном!
Это значило, что горячий еще плов накладывался в отчищенные скорлупки мидий, и сверху накрывался вторыми половинками. Анна выкладывала дымящиеся раковины на щербленое, с золоченой каемкой блюдо, а Алеша уже танцевал у двери:
– Мам, я Маню с Петриком позову, да?
– Зови и всех, – откликнулась Анна, и ее маленький добытчик застрекотал сандалиями по асфальту двора.
Почти год уже они жили вдвоем, и Анне было непривычно легко: домашние хлопоты как-то рассосались. Она привыкла все время держать в голове потребности шестерых человек и все делать вовремя, что означало – делать безостановочно. Не одно так другое – но все часы, кроме сна, и все равно что-то оставалось несделанным, и она корила себя за это. Как может быть трудно: для любимых людей – это же одно удовольствие! Но любимые люди покидали дом – один за другим, как она ни билась. И вот остался один Алеша. И, оказалось, делать почти ничего не надо. Убрать-сготовить-постирать-зашить на двоих – это же чепуха. Оставалась масса времени, как в детстве. Можно было в выходной закатиться с Алешей куда-нибудь на весь день, а пообедать бутербродами. Они любили бродить по городу – просто так, без планов и целей. Качались вместе на цепях у памятника Воронцову, заходили поздороваться с любимыми Алешиными грифончиками, бегали по крутым лесенкам, спускавшимся к морю. Однажды нашли котенка, мяукавшего из зарослей дрока, назвали Мурзиком и взяли к себе жить.
Работа шла своим чередом – платили Анне как санитарке, но медсестры охотно сваливали ей часть своих обязанностей. Зато отношения устоялись, а у незаменимого человека есть и свои преимущества. Никому неохота было терять Анну из операционного отделения, и к ней не придирались. Даже к тому, что она молчала на общих собраниях. А положено было не молчать. Положено было – в зависимости от темы – то смертных приговоров врагам требовать, то критиковать кого следует, то восторженно аплодировать. Да что с малограмотной санитарки взять! И смотрели сквозь пальцы. Больничная работа казалась Анне пустяками: все же не целые сутки, как бывало в войну. Кончишь рабочий день – и домой. Пришла – Алеша радуется. Вернулась в отделение – больные улыбаются. Хорошо.
Там, в большом мире, воевали – где-то далеко. Немцы взяли уже Париж, и Молотов поздравлял их с успехом – от имени советского правительства. Репродукторы гремели речами и песнями, газеты к чему-то призывали и кому-то грозили. В воздухе было ожидание, как перед грозой.
А они на Коблевской жили себе вдвоем, радуясь друг другу. Вдвоем тревожились за Павла и собирали посылки, вдвоем ждали Олега на побывку: он надеялся осенью получить неделю или десять дней. Вместе считали дни до следующей получки, и если эту получку отметали в государственный заем – вместе соображали, как выкручиваться. Какое право на радость имеет зэковская жена? Если не бессердечная – то волнуйся за мужа, не спи ночей. И за старшего волнуйся: финская война кончилась – вот-вот, чует же сердце, другая начнется. И за младшего: вот добалуется там, на шестнадцатой станции, со своими морскими похождениями. И – вдруг ее тоже арестуют? И – на что Алешке ботинки покупать к осени, ужас какие у него стали лапы. Денег вечно не хватает, и передачи же нужно посылать: тут уж она Павла слушать не будет. И столько причин для страхов и волнений, что тем слаще незаконное счастье: просто быть вдвоем.
Теперь только Анна поняла, что они перемудрили с Олегом: сколько думали, о чем говорить с ним, о чем не говорить. А вдруг это он в школе ляпнет? А вдруг это ему помешает установить отношения с ровесниками? А вдруг – преждевременно или вредно, ведь времена-то какие. А с Алешей она не умничала: что у нее, вечность в запасе? Она от него ничего не скрывала. По поразительному детскому инстинкту он приспособился легко: знал, где и о чем помалкивать. И не попадал ни в какие истории, а уж как она боялась его отдавать в школу. Зря боялась: одни они такие, что ли, на весь город?
– Ты помнишь папу? – время от времени спрашивала она. И удивлялась, до чего рано начал помнить. Ну сколько ему было в мае тридцать шестого? Несмышленыш совсем. А вот рассказал ей, как папа, когда загрохотало, взял его с Олегом, и вывел на угол, и велел запомнить.
– Ты, мама, тогда на работе была. Ты, наверно, не слышала даже. А как грохнуло – и пыль полетела, а потом колокольня как опустилась – прямо целая поехала вниз, и оттуда – как взрыв. А потом уже большой купол, и прямо ничего не стало видно, а папа весь вроде дрожал. И все говорил: смотрите, не забывайте никогда. Он в этом соборе в тебя влюбился, да?
– Я не знаю, когда он влюбился. Не думаю, что в соборе. Но мы туда ходили оба. И Олега там крестили, и тебя.
– А почему ты меня туда не водила?
– Его закрыли в тридцать втором.
– Они плохие, что его взорвали, да?
– Должно быть, плохие. Или глупые. А Христос велел не судить.
– И не сажать, да? Это все неправильно, что все время кого-то судят?
– Да, да. Но об этом не надо болтать.
– Ну что я, мам, маленький? А давай в цирк пойдем, когда откроется. Уже скоро, сразу как каникулы кончатся. Мы пойдем в цирк, и купим трубочки с кремом, и возьмем Маню и Петрика. А потом экономить будем. Будем чай пить с сухарями, хорошо?
Так они и сделали, когда открылся цирк. Это называлось у них по-польски: «выцечки». Они были легкомысленные люди, а сухари, если их сушить с корицей – очень даже вкусно. Осень сорокового была ранняя, холодная. Но на Алешу очень удачно подошло пальто, из которого Семен давно вырос, и Муся держала его в диване с другими полезными вещами. Только подкоротить и переставить пуговицы. Яков с Мусей давно были своими людьми, с ними можно было не церемониться. Петрик и сам бегал в прошлогодних Алешиных ботинках. Дети дневали и ночевали в обеих квартирах, как приходилось. И Анна, работающая иногда в ночные смены, была этому только рада.
ГЛАВА 31– Кто воспитывает Кузина – вы или я? – свирепо спросил Яков, растянув за уши намечавшуюся драку.
На этот вопрос Яков-Исакычу лучше было отвечать как положено. Яков-Исакыч со своими детками не цацкался: мог и по шее дать.
– Вы, Яков-Исакыч, – пробубнили злоумышленники.
– Так что ж вы – двое на одного?
– А если он весь класс назад тянет? Вот проиграем из-за него соревнование…
– А я еще раз спрашиваю: кто его воспитывает?
Это соревнование много крови попортило Якову. Кто только их удумывает. А эти дурачки и стараются: как же, лучший класс лучшей школы после экзаменов поедет в Москву! На целую неделю! И ВДНХ увидит, и Кремль, а может быть – самого Сталина! Он иногда перед пионерами выступает. И – целый год дети в напряжении: отметки чтоб отличные, металлолом – так больше всех, пионерские смотры – так чтоб первое место… А кто поедет – вовсе не от этого зависит. Что такое лучшая школа? Это ГОРОНО решает по своим соображениям, и дети тут ни при чем. Тут администрация при чем.
Но его, теперь уже шестой, класс – костьми ложился, и удержу не знал. Собирали металлолом – так они умудрились утащить со стройки сорок метров каких-то труб, Яков потом расхлебывал целую историю. Шпиона поймали – приволокли прямо в НКВД, на бывшей Еврейской улице. Оказался студент-строитель, теодолитной съемке учился. Кузину чуть не накостыляли за двойку, слыханное ли дело – такая причина для мальчишеских драк! То есть слыханное, конечно: это метод Макаренко. Советский учитель учеников не бьет. А чтоб дисциплину держать – есть активисты из самих детей. Ну, отлупят нарушителя где-нибудь в уголке – при чем тут учитель? Жаловаться же побитый не пойдет. Больших результатов таким методом добиваются.
Только Яков у себя в классе таких штучек не позволит. Он уж по старинке. И так у его гавриков много шансов подлецами вырасти. Он лучше сам когда надо накостыляет – если мальчику, конечно. Не положено, кто спорит. А только родители не против, благодарят даже. Знают своих сорванцов, и на строгого учителя чуть не молятся. Да и гаврики не обижаются. Вот, недавно приходил Корытин, верста коломенская. Сколько он Якову нервов истрепал – не будем вспоминать. А поступил-таки, хулиган, на математический факультет! И басил теперь:
– Мне, Яков-Исакыч, билет попался ерундовый, а задача зато с графиком. А я раз – и не помню: синус симметрично рисовать или же косинус. Уже, думаю, завал – и тут будто меня кто по шее треснул: нечетная функция, балбес! Нечетная! А это – помните, вы меня тогда у доски?
К экзаменам его шестой «А» аж осунулся – то ли от зубрежки, то ли от изготовления шпаргалок. Яков, неравнодушный к этому жанру, шпаргалки коллекционировал, и за годы работы у него накопился чуть не музей. И формулы, ювелирно выжженные на гранях карандашей, и сложные конструкции на булавках и резинках, сами прыгающие в рукав, и тетрадочки размером с почтовую марку, исписанные как для чтения под микроскопом. Самую гениальную шпаргалку он унести домой не смог, но сфотографировал: десятый класс попросту написал перед экзаменом все формулы на потолке – огромными буквами! А кто на потолок смотрит? И сдали, подлецы, замечательно. Потом уж, зная слабость Яков-Исакыча, сознались: чтоб и он удовольствие получил. Но уже после того, как огласили экзаменационные отметки.
Как и у любого учителя, у Якова в эти дни все вазы и стеклянные банки были переполнены пионами и розами. На экзамены принято было приносить цветы. Семен так с детства эти запахи и невзлюбил: раз пионы – значит, экзамены.
К восторгу шестого «А», сложные расчеты ГОРОНО вынесли таки на поверхность их школу. А уж в их школе – ясно было, какой класс лучший. И Якову, с его счастьем, теперь надо было везти эту ораву в Москву, на пионерский слет. Урывая неделю от отпуска, каковая неделя, он понимал, никакой компенсации не подлежит. Как же, такая честь. А, ладно! Попал так попал. Что оставалось, глядя на эти сияющие морды, как не улыбаться в ответ? Впрочем, он сразу же, пользуясь моментом, когда они были готовы обещать что угодно, взял с них «честное пионерское» насчет железной дисциплины и ангельского послушания.
И девятнадцатого июня – тронулись: тридцать гавриков в красных испанских пилотках, по полной пионерской форме, пионервожатая Соня и Яков Исакыч. Добросовестно махали мамам, кричащим уже на перроне последние наставления. Слегка передрались из-за верхних полок в вагоне, выпили неимоверное количество чаю с плоскими пакетиками железнодорожного сахару и огласили весь поезд почти беспередышечным пением. Даже радио заглушили совершенно.
Они как раз шли к Красной площади, когда загремели репродукторы. Все остановилось на улицах, даже машины. И прохожие стояли очень тихие. И детеныши его, Яков видел – растворились в этом молчании и грозном голосе из черного рупора, остались от детенышей одни глаза. Огромные глазищи на тонких ножках.
– Работают все радиостанции… Вероломное нападение гитлеровской Германии… Двадцать второго июня, в четыре часа утра…
И – музыка: когда только успели песню написать?
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой… – катилось волнами от репродуктора к репродуктору. И так они дошли до Красной площади. Потому что все пошли туда, там было уже много народу. И стояли, и ждали. Почему-то все были уверены, что сейчас выйдет Сталин. Выйдет и скажет что-нибудь такое, от чего станет ясно, что мы отобьемся, и победим. А может быть – уже победили? С четырех-то утра! Были фильмы и книги, что если сунутся – наш ответ будет молниеносным, и в первые же часы враг будет отброшен. А только чувствовалось, что иначе все происходит. Это уже не книги – это настоящее. Большое и страшное. А Сталин все не выходил.
Он выступил только через три дня, и то по радио. К тому времени уже передавали названия оставленных нами городов. И все этих городов прибавлялось и прибавлялось. Дети, после первого возбуждения, стали очень послушными, и Якову не надо было прилагать усилий, чтобы держать их всех вместе, в одной стайке и на глазах. Они и так к нему жались. А он понимал, что они застряли. Пассажирские переезды кончились: все пути были запружены воинскими эшелонами. Дозвониться до Одессы ему не удалось. Он ходил по инстанциям: что ему делать с детьми? Одиннадцать девочек, девятнадцать мальчиков. Неделя кончается, что теперь? Елки-палки, там же все с ума сходят! Про Мусю он уж старался не думать. Она молодчина, не растеряется. А каково родителям его детенышей?
Единственное, чего он добился – это что их поселили в каком-то доме отдыха под Москвой, выписали питание и велели ждать. Потом распорядятся, а сейчас не до них. Написали письма по домашним адресам, кинули в почтовый ящик. Оставалось ждать. Яков произнес перед классом короткую речь, что всех их он объявляет мобилизованными на войну. Работать, работать и работать, как должно пионерам в военное время. Он надеялся, что это предотвратит плач по мамам. Впрочем, им уже по двенадцать-тринадцать лет. Не маленькие. Яков старался все время держать их занятыми. Они оклеили все окна, как теперь было положено, бумажными – крест накрест – полосами. На случай воздушных налетов. Еще было затемнение, за которым надо было следить: чтоб ни один лучик! Там, в доме отдыха, были и другие застрявшие группы, из Тернополя и еще откуда-то. Но их, одесский отряд – разумеется, должен был быть самым лучшим.
Павел ехал в эшелоне, в таком же черном бушлате, как и все вчерашние зэки. Им выдали кирзовые сапоги и пилотки. Пока без звездочек. Оружие – потом, после присяги. Присяга – на месте прибытия. Пока их везли под конвоем. Он ушам своим не поверил, когда их выстроили и объявили. Вот он, тот поворот судьбы, о котором толковал странный его напарник! Теперь Павлу казалось, что именно это он и предсказал: слово в слово. Он даже не сразу осознал, что это значит. Только через несколько дней до него дошли слова сводок об оставленных городах. Помня карту, он видел, как быстро меняется линия фронта. Если так пойдет – через месяц что будет с Одессой? А вначале его просто распирало: вот оно. Настоящее. И мужчины снова могут быть мужчинами. Сколько лет их от этого отучали! Чтоб боялись собственной тени, кто на свободе. Чтоб и имена свои забывали – кто в лагерях. А теперь – без них не обойтись. Вон как запел усатый: «Братья и сестры!»
Он понимал, что на то и «черные бушлаты», чтоб кидать их на самые гиблые участки. И что они – почти смертники. А все же это был счастливый просвет. Уж если погибнуть – то не унизительной зэковской смертью, а солдатом. За Россию. Со своей сволочью они потом разберутся: у них же будет оружие в руках! А пока – как легко забыть обо всем этом. Пока есть один враг – немцы. Гансы и фрицы.
– А что, ребята, сокрушим гадов? – запросто, по-свойски обратился к ним военный с большими ромбами в петлицах, когда их выгрузили на каком-то разъезде.
– Сокрушим! – загремел в ответ эшелон.
И покатилось по наскоро выстроенным рядам черных бушлатов:
– Ура-а-а! Сокрушим!
Муся спешно провожала Семена. Еще год назад он записался в военное училище – на потом, когда кончит школу. Многие тогда так записывались. Еще не кончил, еще год остался. Семнадцать только лет. Но ясно было, что нечего ждать. Надо немедленно в училище явиться, не дожидаясь вызова. Он доберется до Москвы, а там – всех их отправят сразу на фронт, кто там будет смотреть, что года не хватает, соображал Семен. Слава Богу, что училище в Москве, все же подальше. Москву-то не сдадут, а к Одессе фронт все ближе, соображала Муся. И – Семен мог гордиться – без единого возражения помогла собрать вещи и документы. Не то что другие матери: пришла повестка – так плач начинается, как по покойнику.
Он разделил свое мальчишечье добро между Петриком и Маней. Такими жалкими показались ему, взрослому теперь, вчерашние драгоценности! Рыболовные снасти – Петрику, фонарик с динамкой – Мане. Марки – Петрику, греческую монету с Медузой – Мане. Фотоаппарат пускай мама продаст: им трудно будет теперь. Он поцеловал маму и малышей. По-солдатски вскинул мешок на плечо. На вокзал Муся его не провожала: он уезжал не по билету. Там, на месте сообразит, куда затесаться. Товарные поезда на Москву ходили, он знал. Как-нибудь доберется.
Остались на полу клочки и бумажки от спешных сборов. Муся тяжело села на диван, притянув за плечи Петрика и Маню. Одни они теперь остались. Но дети это разве понимают. Вон, вертятся, как наскипидаренные: им бы во двор. Алеша там в войну играет со Славкой – это они понимают. Восемь лет, что с них возьмешь.
Анна, придя из больницы, застала ее ревущей в полутемной от летних сумерек квартире.
– Страшно, Анечка, так мне страшно стало! – хлюпала она, пока Анна обнимала ее и утешала. Вдвоем уже не было так жутко, и, слушая Анну, она начинала верить, что и Яков вернется, и Сема пока учиться будет в Москве, и не пропадут же они тут с детьми, как-нибудь продержатся.
Вечером, тщательно задернув черные шторы, Анна и Муся уложили детей всех вместе на широкую кровать с шарами. А сами сидели за столом в «холодной». Чай остыл, а снова кипятить чайник не хотелось. Из-за прикрытой двери слышались хихиканье и мягкие шлепки: там явно шел подушечный бой. Маня и Петрик обожали такие ночевки у Петровых, и были счастливы, что тетя Аня сегодня забрала их всех к себе. Кто-то взвизгнул оттуда, из-за двери, и заспорил, что сандалией – нечестно.
– Муся, ты не помнишь – они ноги мыли? – раздумчиво проговорила Анна, и возня затихла как по волшебству. Муся беззвучно смеясь, выдавила:
– Нет, кажется.
– Ах, лайдаки! Сейчас пойду погоню.
Из «теплой» комнаты раздалось убедительное похрапывание.
– Ладно уж, если спят, так не буди.
Скоро утомленная жарким днем троица действительно спала. На завтра у них были великие планы: они сегодня нашли ход в катакомбы! Прямо из их двора! Чтобы опробовать фонарик с динамкой, они побежали в тот закоулок двора, куда редко кто ходил, кроме как по надобности. Там был узкий ход между высокими домами, всегда темно и страшновато. И кто-то сверху все кричал: У-у! У-у! Это так гулко отражалось между стенами голубиное воркование. А мальчишки постарше уверяли, что это не голуби вовсе, а покойница Галя, которая пять лет назад повесилась в собственной комнате. Там, возле дворового туалета, были подвалы с углем и разным барахлом. И там, вжикая динамкой, они увидели, чего раньше не замечали. Когда отодвинули доски – там был темный провал, и из него не подвалом пахнуло, а потянуло туда жутковатым сквознячком.