355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирена Желвакова » Герцен » Текст книги (страница 6)
Герцен
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:05

Текст книги "Герцен"


Автор книги: Ирена Желвакова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 44 страниц)

Приговор был оглашен 31 марта в большой зале генерал-губернаторского дома, что на Тверской. Друзья – Герцен, Огарев, Соколовский, Сатин, Оболенский увиделись впервые после долгой разлуки. Настоящий праздник – «торжественный, дивныйдень». Так и писал он из Крутиц своей сестре Наташе через два дня после слушания сентенции: «Там соединили двадцать человек, которые должны прямо оттуда быть разбросаны одни по казематам крепостей, другие – по дальним городам… <…> Со слезами и улыбкой обнялись мы. Всё воскресло в моей душе, я жил, я был юноша…»Но развязка была неотвратима, приговор неминуем. Приходило понимание, что юношескому существованию в дружеском кругу положен конец: Александр Иванович Герцен должен отправиться в пермскую ссылку под надзор полиции. Николай Платонович Огарев – в пензенское имение умирающего, разбитого параличом отца под надзор местного губернатора. Подобное послабление, по личной просьбе председателя комиссии государю, сознательно представлялось как акт особой, монаршей милости. Власть искала благодарности осужденных – и не дождалась. Герцен был далек от раскаяния.

Последние строки из тюрьмы, написанные при жандармах 10 апреля 1835-го, Александр обращает «своей прелестной сестре»: «За несколько часов до отъезда я еще пишу и пишу к тебе – к тебе будет последний звук отъезжающего. Тяжело чувство разлуки, и разлуки невольной, но такова судьба, которой я отдался; она влечет меня, и я ей покоряюсь. Когда ж мы увидимся? Где? Все это темно, но ярко воспоминание твоей дружбы…»

Пока еще рубеж сестринской, родственной дружбы им не перейден.

Ведь именно она, «юная утешительница», поддержала его в «самую черную эпоху» только начавшейся взрослой жизни, от 9 до 21 июля, от ареста Огарева до собственного заключения. Они встретились с Наташей на Ваганьковском кладбище 20 июля, и ее участие, позже освещенное в герценовских мемуарах и в набросках ранней неоконченной повести «О себе», обратилось в первые годы ссылки Герцена в значительный эпизод невольного сближения героев по дружеской, а затем любовной переписке. В «Былом и думах» Герцен начинал прочерчивать, как ему казалось, прямую линию своей личной судьбы (выбрасывая из памяти все кажущееся ему несоответствующим этому дорогому, единственному образу). То был рассказ о счастье начала, несмотря на несчастье конца.

Он увидел ее впервые у княгини Марьи Алексеевны Хованской, своевольной, «полной причуд и капризов», как все из яковлевской родни. Маленькой девочке едва исполнилось восемь, и жила она на положении сироты, хотя княгиня была ее родной теткой. С детства отвергнутая всеми, печальная, не имеющая подруг, она казалась себе никому не нужной и уже в отрочестве лелеяла мысли о смерти.

Религиозная экзальтация юной кузины не позволяла Герцену разделить все ее мысли о Боге и том свете: она «молилась, мечтала о монастыре и жизни за гробом». Расстояние их воззрений на жизнь и смерть не было таким уж близким, почему в дальнейшем, даже не желая этого, они во многом разошлись и семейная жизнь неожиданно дала крен.

Герцен вспоминал: «До 1834 года я все еще не умел оценить это богатое существование, развертывавшееся возле меня, несмотря на то, что девять лет прошло с тех пор, как княгиня представила ее моему отцу… <…> Она была дика – я рассеян… я тогда был совершенно увлечен политическими мечтами, науками, жил университетом и товариществом».

«…Княгиня не особенно изубытчивалась на воспитание ребенка, взятого ею». Сначала дьякон, учитель-мечтатель, дал ей в руки Евангелие, с которым она больше не расставалась. Потом сердобольная Татьяна, корчевская кузина, взялась, правда с некоторым опозданием, за ее образование. Она «передала своей ставленнице все бродившее в ее собственной душе», все, позаимствованное у Герцена: шиллеровские идеи и идеи Руссо, революционные мысли и «мечты влюбленной девушки, взятые у самой себя». Без всякого разбора надавала ей романов. «Маленькая кузина», – говорила она Герцену, – «гениальное существо, нам следует ее вести вперед!»

«Печать жизни, выступившей на полудетском лице ее» после столь долгого периода грустного постижения собственной несчастной судьбы, Герцен «первый увидел накануне долгой разлуки». Это состояние новизны, нового, еще не до конца осознанного ощущения передано им впоследствии с известной долей экзальтации и живой непосредственностью: «Памятен мне этот взгляд, иначе освещенный, и все черты, вдруг изменившие значенье, будто проникнутые иной мыслью, иным огнем…» Встреча с Александром «спасла ее». Свидание в Крутицкой тюрьме и долгое прощание 30 апреля 1835 года повернули ее жизнь. «Александр, не забывай же сестры», – говорила она, сжимая его руку, и не в силах сдерживать слезы. «Нет, брат твой не забудет тебя», – думал Герцен, не вполне осознавая реальность нахлынувших чувств и будущего поворота его судьбы.

Глава7
«КОГДА ЖЕ ЛАНДЫШИ ЗИМУЮТ?»

Мимолетные, юные, весенние увлечения, волновавшие душу, побледнели, исчезли…

А. И. Герцен. Былое и думы

Герцена везли в Пермь. Новые отношения с Наташей Захарьиной были еще неясны, смутны.

Что-то мешало ему до ссылки понять ее, сблизиться с нею. Тревожило одно воспоминание, совсем о другой женщине. Как он был влюблен! Через 20 лет, создавая «Былое и думы», Герцен по-юношески лиричен: память об этой давней «чистой любви ему мила, как память весенней прогулки на берегу моря, середь цветов и песен». Он хочет упрятать подальше эту любовь, представив ее как прекрасный и исчезнувший сон, но не сдерживает своих эмоций: «Может, даже эта любовь должна была пройти, иначе она лишилась бы своего лучшего, самого благоуханного достоинства, своего девятнадцатилетнего возраста, своей непорочной свежести. Когда же ландыши зимуют?»

Он даже не называет ее по имени. Для него – она Гаетана, героиня романа, жертвующая всем для своего несчастного возлюбленного – «изувеченного» страдальца [19]19
  В романе французского писателя Сантана «Изувеченный» образ «изувеченного» – поэта, «задыхающегося от собственной полноты мыслей», не находящих выхода, ибо по приказу папы римского Сикста V ему отрублены руки и язык. Это чудовищное наказание он понес за пасквиль на папу.


[Закрыть]
. При написании мемуаров Герцену важно закрепить единственность своей любовной привязанности, возвысить на пьедестале только одну женщину – Натали («один женский образ является во всей моей жизни», не раз повторит он). Но первая любовь навсегда не уходит, хотя в пожившем, страдающем человеке не узнать того восторженного юношу с искрящимся взором и страстной речью, каким он был в годы захватывающего романа. Круг его общения – университетский, в основном мужской. Женщин, с которыми мог бы он сблизиться, рядом почти нет. Но приходит сознание в потребности иного чувства, нежели мужская дружба, «чувства больше теплого, больше нежного». «Все было готово, недоставало только „ее“».

Пламенная дружба с корчевской кузиной, готовая перерасти со стороны Татьяны в нечто большее, «приняла мало-помалу ровный характер», а с ее замужеством и вовсе приутихла.

Татьяна вошла в любимую им семью Пассеков женой Вадима. Его младшая сестра – мечтательница-поэтесса Людмила, так и осталась в воспоминаниях Герцена Гаетаной.

Она была «сговоренной», но брошенной невестой. Из-за какой-то ссоры жених покинул ее. Грусть, разочарование, даже нанесенное ей оскорбление не могли помешать их сближению с Александром. Несчастный случай свел и соединил их: «Мы верили в нашу любовь. Она мне писала стихи, я писал ей в прозе целые диссертации [20]20
  Романтическая аллегория «3 августа 1833», тогда же им написанная, посвящалась Людмиле. Огарев, получив эту довольно слащавую статью в стиле романтической патетики Жана Поля Рихтера, произведениями которого в ту пору Герцен увлекался, отозвался отрицательно: «Не пиши аллегорий – это фальшивый аккорд в поэзии; что хочешь сказать, говори прямо и сильно, а не обиняками».


[Закрыть]
, а потом мы вместе мечтали о будущем, о ссылке, о казематах, она была на все готова». Хрупкая, нежная, она в воображении Герцена провожала его в сибирские рудники.

Любопытно, что даже в письме Наталье Александровне, еще вполне формальном (в августе 1833 года), с сообщением о посылке ей книг, Герцен не упускает возможности привести текст стихотворения Л. [Людмилы] «Отрадный мир». Не удерживается, пишет его на обороте листа.

«Когда же ландыши зимуют?» Поэтический образ «ландыша» в «Былом и думах» дан намеком в виде лирического вопроса, впрочем, не совсем понятного без контекста какого-то другого, более раннего сочинения. Предположительно, это главка, названная «Ландыш», из упомянутой уже повести «О себе», осталась фрагментами в разрозненных листках, найденных Т. П. Пассек и включенных в ее мемуары. Тексты Герцена, как известно, во многих случаях ею препарировались, сокращались, дописывались. Однако тщательные текстологические исследования литературоведов, преданных теме герценоведов, позволили ликвидировать некоторые лакуны, остающиеся в раннем творчестве Герцена, и тем самым уточнить правомерность егоавторства.

Татьяна Петровна вводила в изложение образ ландыша, хотя и не должна была быть посвященной в тайну тщательно скрываемых отношений Людмилы и Александра. Характерные приметы стиля Герцена у Пассек полностью не распознаются, особенно во втором предложении («…тут была девушка белокурая, прелестная, как весенний ландыш…»; «Теперь уже ничего не мешало Саше упиваться любовью к своему ландышу…»), но слово «Ландыш», оставшееся в заглавии фрагмента, кажется вполне оправданным.

Сохранилась записка Герцена конца сентября 1833 года, где он предупреждал Людмилу: «Ангел мой, вчера приехали Вадим и Таня, будем осторожны». Конечно, найдя случайно это письмо на полу в гостиной, как утверждала Татьяна, и невольно заглянув в него, она была оскорблена «отчуждением Саши»: «Почему это? За что?» Простая мотивация неравнодушной женщины, даже через много лет, когда писались мемуары, крылась в банальном, чисто женском объяснении: дескать, Александр, начавший осознавать «непрочность своих чувств» к Людмиле, стеснялся выставлять их перед семьей.

Единственное из сохранившихся писем Людмилы, полное любовного трепета, показывало, как на самом деле отнеслась она к приезду брата и его жены, расстроивших и стеснивших их неуемное желание «наслаждаться счастьем». (Известно, что оказавшись в Вятке, Герцен письма сжег, «не имея духа перечитать».)

Тюремный свод, освещенный «последним пламенем потухавшей любви», как заключал Герцен свою историю о первой влюбленности, уже озарялся новым светом. Жизнь окончательно развела их с Людмилой. Она еще посетит его в тюрьме незадолго до отправки в ссылку. Их романические фантазии и мечты о казематах и прочих суровых испытаниях и впрямь воплотятся в реальную жизнь. Судьба, рок, fatumпредоставят Герцену такую возможность: стать каторжником, ссыльным, обреченным «на бой с чудовищною силою».

Глава 8
ПОЛИТИЧЕСКИЙ ССЫЛЬНЫЙ

Практическое соприкосновение с жизнью начиналось… возле Уральского хребта.

А. И. Герцен. Былое и думы

Коляска катилась по Владимирке, сибирскому тракту. Ссыльный путь заключенных, политических и уголовных. Звеня кандалами, пешком, скованные на телегах, отправлялись они в свои дальние странствия, откуда многие не возвращались. Почти дорога в ад. Невольно вспоминались строки Данте, которые тут же, на одной почтовой станции, Герцен по памяти записал:

 
Per me si va nella citta dolente,
Per me si va nel etemo dolore… [21]21
  Через меня идут в город скорби, / Через меня идут на вечную муку ( ит.).


[Закрыть]

 

Ямщик гнал лошадей (конечно, добрый барин не пожалел двугривенного) по обычной российской дороге, грязной, скользкой, местами покрытой ледком. Начало апреля – не лучшее время для дальних путешествий.

Первые путевые истории не улучшали настроения: не удалось, как было договорено, встретиться в назначенном месте с другом Кетчером; уличили сопровождавшего его жандарма в попустительстве политическому арестанту: и не кто-нибудь, а первое лицо города Покрова. Сам городничий рад был продемонстрировать свое высокое начальственное положение (известное дело, в России каждый, вознесшийся над бугорком, хочет показать свою власть).

Поднадзорному Герцену придется теперь постоянно сталкиваться с новым миром, чиновничьей провинциальной средой, о которой, не покидая Москвы, он и понятия не имел. Уроки жизни пойдут ему на пользу. Однако «вида беспрекословной подчиненности» и желаемого подобострастия от него не дождутся. Он независим, ироничен, корректен, иногда даже дерзок с начальством.

Помаявшись в чиновничьих коридорах, Александр Иванович готов определить «символ веры» сильных мира сего, не терпящих любого неповиновения.

«Помещик говорит слуге: „Молчать! Я не потерплю, чтоб ты мне отвечал!“

Начальник департамента замечает, бледнея, чиновнику, делающему возражение: „вы забываетесь, знаете ли вы, с кемвы говорите?!“

Государь „за мнения“посылает в Сибирь, за стихи морит в казематах, и все трое скорее готовы простить воровство и взятки, убийство и разбой, чем наглость человеческого достоинства и дерзость независимой речи».

Но пора продолжить путь вынужденного странника. Лошади несутся, а дорога ведет. Повторим вслед за Герценом: «Вы хотите, друзья, чтоб я вам сообщал мои наблюдения, замечания о дальнем крае, куда меня забросила судьба: извольте». «Je suis en Azie!» – как писала Екатерина II Вольтеру из Казани. «Я в Азии!» – повторил политический ссыльный.

Проехали Владимир (он еще сверкнет «светлой точкой» в жизни изгнанника). Миновали Нижний Новгород. Насмотрелись на «царь-реку». Наконец оказались проездом в Чебоксарах. Здесь в первый раз Герцен ощутил «даль от Москвы», словно вымерил ее, увидев новые народы с их «пестрым нарядом, странным наречием и певучим произношением». Всё говорило «о въезде в другую полосу России, запечатленную особым характером».

Разлив Волги помешал сразу добраться до Казани. Перевоз остановился. Погода не благоприятствовала. Стихия разбушевалась. На чахлом дощанике, что вроде утлого суденышка или, вернее, дрянного парома с парусом, путники боролись с волнами, ветром, дождем. В образовавшуюся пробоину хлестала вода, вымокли до нитки… Он, подобно Одиссею, попал в шторм. Выберется ли? Впервые в полном смятении Герцена пронзила мысль, «что это нелепо, чтоб он мог погибнуть, „ничего не сделав“».«Чего ты боишься? Ведь ты везешь Цезаря!» Слова мудрого императора, увещевавшего своих отчаявшихся гребцов в похожей ситуации, вспомнились кстати. Вскоре пришли убеждение и уверенность, свойственные юности, что не погибнет.

«Жизнь впоследствии отучает от гордой веры, наказывает за нее, – скажет он, вспоминая трагический эпизод, – оттого-то юность и отважна и полна героизма, а в летах человек осторожен и редко увлекается».

По разлившейся Волге подплывали к стенам Казанского кремля. Издали, в тумане, вырисовывался памятник Ивану Васильевичу, грозному завоевателю Казани.

Трехдневное пребывание в городе в сопровождении жандарма только усиливало его одиночество, его непомерную тоску по Москве; «ярче» разлуки он не чувствовал. Осмотрели городские достопамятности, побывали даже в университете. Новый город давал пищу для размышлений. Следы их остались в письмах, очерках, мемуарах изгнанника.

«Казань, некоторым образом, главное место, средоточие губерний, прилегающих к ней с юга и востока: они получают чрез нее просвещение, обычаи и моды. Вообще значение Казани велико: это место встречи и свидания двух миров. И потому в ней два начала: западное и восточное, и вы их встретите на каждом перекрестке; здесь они от беспрерывного действия друг на друга сжались, сдружились, начали составлять нечто самобытное по характеру».

Двадцать восьмого апреля 1835 года, не успев прибыть в Пермь и устроиться на новом месте, где видно «решительное отсутствие всякой жизни», Герцена уже настигает «высочайшее повеление» направиться на службу в Вятку «под строгий надзор местного начальства». Недели через две пермский губернатор приказывает ссыльному покинуть вверенный ему город в 24 часа.

Иван Алексеевич Яковлев, никогда не перестававший хлопотать о смягчении участи своего «воспитанника», предусмотрительно приставил к Александру двух сопровождающих – незаменимого камердинера Петра Федоровича, охранявшего Шушку в продолжение всего университетского курса, и небезызвестного Зонненберга, безуспешно перебивающегося коммерческими аферами, а теперь выступавшего в роли компаньона и устроителя жизни молодого человека. Ему, как «чиновнику особых поручений» при хозяине (дергерре), надлежало прибыть к месту заранее, чтобы комфортабельно оборудовать герценовскую квартиру. Это было нетрудно, ибо сумма, отпущенная Яковлевым на «монтирование» дома Саши (так он и выразился), была весьма значительной. Устройство в Перми даже грозило Герцену сделаться поселянином, завести огород и корову, но судьба отступила.

«Ха-ха-ха, да это чудо. Огород и корову, – повторял он в письме к „другу Natalie“, в участии которой с самого начала своего вынужденного странничества находил понимание и поддержку. – Я скорее заживо в гроб лягу. Вот как мелочная частность начинает виться около меня. А что, в самом деле, бросить все эти высокие мечты, которые не стоят гроша, завести здесь дом, купить корову, продавать лишнее молоко, жениться по расчету и умереть с плюмажем на шляпе, право, недурно, – „исчезнуть, как дым в воздухе, как пена на воде“ (Дант)». Он словно перефразировал слова Ж. Ж. Руссо (перевертывал наизнанку идею Ж. Ж. Руссо «о воображаемом счастье», наивности которой сам же философ и удивлялся) из его «Исповеди», которой в юности увлекался: «Я рожден для счастливой и безмятежной жизни, но она вечно ускользала от меня, и когда мечты о ней воспламеняют мое воображение, оно всегда стремится… на берег озера, в очаровательную местность. Мне необходим фруктовый сад… мне нужен верный друг, милая женщина, домик, корова и маленькая лодка. Я буду наслаждаться счастьем на земле, только когда буду обладать всем этим. Мне самому смешна наивность, с которой я несколько раз направлялся туда единственно для того, чтобы найти это воображаемое счастье».

От краткого пребывания в Перми, «городе ужасном, просцениуме Сибири, холодном, как минералы его рудников», в памяти осталась лишь теплая встреча с Петром Цехановичем и другими ссыльными поляками, сошедшимися на губернаторском смотре поднадзорных. Вскоре, с глазу на глаз, Герцен встретился с этим «мучеником польского дела», которого наряду с «величайшим из поляков» Тадеушем Костюшко запишет в летопись польской борьбы. Ему же посвятит свой первый литературный опыт, созданный в вятской ссылке, «Человек в венгерке», переименованный в рассказ «Вторая встреча», где романтическая тема противостояния «храмовых рыцарей», служителей высоких идеалов, и пошлой, безыдеальной толпы надолго займет внимание начинающего писателя.

Воспоминание о Цехановиче (во «Второй встрече»), герое и страдальце, словно соединит обе судьбы символически – кольцом из железной цепи, подаренным ссыльным поляком такому же сосланному русскому в день их разлуки, внезапного прощания в Перми.

Шестнадцатого мая Герцен срочно выехал из города, конечно, при непременном конвое рядового жандармской команды. До Вятки – месить грязь по дорогам немало – 350 верст, да еще с пьяным сопровождающим. На пути перед вынужденным странником открывались картины одна страшнее другой, возникали сцены, которые не передать «ни одной черной кистью». Ужас вызвала встреча с группой еврейских детей-кантонистов – еле живых, тщедушных, голодных сирот-малюток, которых гнали то ли в Пермь, то ли в Казань, но дорога у них была одна – в могилу.

Грустное приближение к Вятке таило множество тяжких предчувствий. Как жизнь повернется? И долго ли томиться в провинциальной глуши?

Теперь он увидел часть России и многое приметил.

Вечером 19 мая наконец добрались до места. Все же ближе к Москве. Вятка и станет подневольным поселением Александра Ивановича Герцена на три тягостных года.

Глава 9
«ДЛИННАЯ НОЧЬ ССЫЛКИ»

Что и чего не производит русская жизнь!

А. И. Герцен. Былое и думы

В десять часов утра 20 мая 1835 года по приказу его превосходительства, грозного Тюфяева, 23-летний «колодник» явился в губернаторский дом и предстал пред синклитом высших чинов города Вятки. С ними ему предстояло теперь сосуществовать и трудиться в одной связке.

Герцен написал их портреты, поместив новоявленных «сослуживцев» не только в «Былое и думы», но выгородив для чиновников и служилых, обывателей всех мастей и местностей, им увиденных, особую территорию в «Записках одного молодого человека», именуемую «Богом хранимым градом Малиновым».

Пока не появился в приемной зале главный персонаж, «его превосходительство», Герцен разглядывал хромого полицмейстера Катани, по кличке «колчевский», то бишь колченогий, произведенного в должность из майоров за полученную где-то рану (не говорится где). Привлекший его внимание исправник, имевший фамилию Орлов, не удостоился ни имени, ни характеристики, но о том, что было поведано в дальнейшем новому человеку о знаменитых предшественниках означенных чинов – ворах и взяточниках, любой может догадаться. Все, включая двух присутствующих безличных чиновников, «говорили шепотом и с беспокойством посматривали на дверь».

«…Взошел небольшого роста плечистый старик, с головой, посаженной на плечи, как у бульдога; большие челюсти продолжали сходство с собакой, к тому же они как-то плотоядно улыбались… небольшие, быстрые серенькие глазки и редкие прямые волосы делали невероятно гадкое впечатление». Оно подкрепилось целым послужным списком этого «страшного человека», далее развернутым в «Былом и думах».

Родился в Тобольске. Из беднейших мещан. Лет тринадцати «пристал к ватаге бродячих комедиантов», с которыми исколесил почти всю Россию. Был арестован, как бродяга, и препровожден под конвоем в Тобольск, где его овдовевшая мать решилась приобщить непутевого сына к какому-нибудь ремеслу. Нанялся писцом в магистрате. Грамота ему хорошо давалась. «Развязный от природы и изощривший свои способности многосторонним воспитанием в таборе акробатов и в пересыльных арестантских партиях… сделался лихим дельцом». Движимый железной волей и безграничным самолюбием, «решился сделать карьеру» и добился своего еще в Александровскую эпоху. Замеченный Аракчеевым, «заведует одной экспедицией» в его канцелярии, «заведовавшей всей Россией». Во время занятия Парижа союзными войсками сопровождает могущественного графа, «безвыходно» «составляя и переписывая бумаги». Любимец Аракчеева и товарищ молодого Клейнмихеля (который еще развернется в дальнейшем на министерском поприще), получает награду от своего высокого покровителя в виде вице-губернаторского поста. Вскоре Тюфяеву подбирают и губернию.

«Власть губернатора вообще растет в прямом отношении расстояния от Петербурга, но она растет в геометрической профессии в губерниях, где нет дворянства, как в Перми, Вятке и Сибири. Такой-то край и нужен был Тюфяеву.

Тюфяев был восточный сатрап, но только деятельный, беспокойный, во все мешавшийся, вечно занятый. <…>

Развратный по жизни, грубый по натуре, не терпящий никакого возражения, его влияние было чрезвычайно вредно. Он не брал взяток, хотя состояние себе таки составил, как оказалось после смерти. Он был строг к подчиненным; без пощады преследовал тех, которые попадались, а чиновники крали больше, чем когда-нибудь. Он злоупотребление влияний довел донельзя; например, отправляя чиновника на следствие, разумеется, если он был интересован в деле, говорил ему, что, вероятно, откроется то-то и то-то, и горе было бы чиновнику, если б открылось что-нибудь другое».

«И вот этот-то почтенный ученик Аракчеева», уже покувыркавшийся в цирке «акробат, бродяга, писарь, секретарь, губернатор, нежное сердце, бескорыстный человек, запирающий здоровых в сумасшедший дом и уничтожающий их там… брался теперь приучать меня к службе», – заключал Герцен свои тяжкие размышления о российской вертикали и своем особом положении в иерархии служилых людей.

Началось с того, что, подобно герою Гоголя, ему, Герцену, зачисленному в губернскую канцелярию на вакансию переводчика, предстояло держать свой первый экзамен «на почерк». Под диктовку канцелярского секретаря Аленицына, золотушного малого, ни доброго, ни злого, новоявленный Башмачкин выводил: «А по справке оказалось…»(Сколько потом этих справок – диких, бессмысленных, трагических и смешных пройдет через его руки.)

Губернатор не упустил случая и не лишил себя удовольствия подчеркнуто издевательски иронизировать над «хорошей службой» в Кремлевской экспедиции своего поднадзорного, где, видно, «был досуг пировать и песни петь». После чего язвительно добавлял: «Ну, к государю переписывать вы не будете». С тех пор, перепоручив своим подчиненным «кандидата Московского университета», что всегда произносилось с особым ударением, придирчивым вниманием не оставлял.

«Сверх Аленицына, общего начальника канцелярии», у Герцена «был начальник стола… – существо тоже не злое, но пьяное и безграмотное». За одним столом с Герценом располагались четыре писца, а всего в канцелярии их было двадцать. Все беззастенчиво крали, врали, продавали фальшивые справки, в общем, обогащались, как могли. Вот с этими-то людьми он проводил все время ежедневно, с девяти до двух и вечером с пяти до восьми.

Отправленный на «барщину переписки» всевозможных бумаг, изнуренный и униженный, он был готов пожалеть о своей «крутицкой келье с ее чадом и тараканами, с жандармом у дверей и замком на дверях», где, как ни парадоксально, чувствовал себя свободнее. Там тоже была неволя, но удавалось иногда видеть друзей. «…А вы мне – всё», – признавался Герцен в письме Сазонову из Вятки. «…Вера только и осталась у меня, нет, я не сомневаюсь; это испытание, не более; но тяжело оно, и очень, главное – нет друга; где вы все?…я будто вас видел когда-то во сне, а существенность – канцелярия, отсутствие деятельности умственной и, хуже всего, отсутствие поэзии».

Порой им «овладевало бешенство и отчаяние» от сознания, что опять и опять следует идти на эту «галеру», встречаться с ненавистными сослуживцами, и он предавался обычному российскому утешению: «пил вино и водку».

Спасение пришло от задуманных наверху реформ. По всей России основывались Статистические комитеты, занимавшиеся материалами по истории и культуре разных ее областей. «Министерство внутренних дел было тогда в припадке статистики», – сказано в «Былом и думах». Оно придумывало какие-то статистические отчеты с разнообразными таблицами, рассылало фантастические программы, которые трудно было исполнить даже «где-нибудь в Бельгии или Швейцарии». Но умелому, образованному человеку оказалось под силу всю эту хитрую науку освоить. В письме друзьям от 18 июля 1835 года, посланном, несомненно, с оказией, что исключало эзопов язык, Герцен весьма положительно оценивает и успехи по части образования, и «необъятные труды министерства внутренних дел для материального благосостояния, и более – прогрессивное начало, сообщаемое министерством»: «Сколько журналов присылают оттуда, сколько подтверждений о составлении библиотек для чтения». (В чем Герцен вскоре убедится, выступив с речью на открытии Вятской публичной библиотеки.) Единственное «но» в полном успехе статистических комитетов, имеющих «цель высокую», – это их ошибочная организация: «…нет возможности без всяких средств собрать эти сведения». К тому же малочисленность способных людей в особом, ссыльном, крае. В письме Сазонову и Кетчеру он продолжает свой отчет. Его собственный случай уж слишком характерен, «кто же виноват, если журналы лежат неразрезанные до тех пор, пока какой-нибудь Герцен вздумает их разрезать?».

И так всегда, за осуществление всяких перемен и любых реформ в России «некем взяться» (по незабвенным словам ее правителя, Александра I).

Герцена отметили, он в центре событий. С тех пор в затхлую канцелярию его больше не гоняли. Теперь часть времени он проводил дома в свободных занятиях, составлениях часто бессмысленных отчетов и заходил на службу, чтобы отметиться.

Позже в мемуарах Герцен сознательно заострял проблемы. В силу своего сатирического таланта он нередко придавал им гротескный оттенок.

Статистический труд по учету всяческих нелепостей, чрезвычайных происшествий и прочих непредсказуемых событий предоставлял начинающему литератору массу анекдотических, смешных и трагических наблюдений. Так, на вопрос таблицы об убывшем населении в неком заштатном городке было зафиксировано: «Утопших – 2, причины утопления неизвестны– 2», и в графе сумм выставлено «четыре».

«Поэзия жизни» предоставляла Герцену и множество незабываемых встреч. Здесь и несчастные сосланные, по большей части поляки, и «оригинальное произведение русского надлома» – «поврежденный» доктор (который еще не раз появится в поле зрения писателя), и особый персонаж, удаленный за проказы из столиц, «аристократический повеса в дурном роде», скормивший (ради шутки) ненавистным пермским друзьям-чиновникам своего любимого датского кобеля в виде начинки для пирога.

Каких только чудес не открывала ссыльному практическая жизнь, далекая от шиллеровских мечтаний и сенсимонистских утопий, о каких только «буйных преступлениях» не был он наслышан. А сколько поразительных историй удавалось ему прочесть в разбираемых делах, то и дело возникавших при бессмысленных ревизиях всевозможных комиссий из центра. Удивляли даже заголовки:

«Дело о потере неизвестнокуда дома волостного правления и о изгрызении плана оного мышами».

«Дело о перечислении крестьянского мальчика Василья в женский пол».

Мудреный случай записи девочки не Василисой, а Василием, пребывавшим под хмельком священником выяснился, когда пришла пора думать семье о «рекрутской очереди».

Глава XV второй части герценовских мемуаров (с подзаголовками: «Сибирские генерал-губернаторы», «Хищный полицмейстер», «Ручной судья», «Жареный исправник» и др.), где героями стали алчущие денег властители всех мастей, заканчивалась парадоксальным, но вполне проверенным временем замечанием: «„Экой беспорядок“, – скажут многие; но пусть же они вспомнят, что только этот беспорядок и делает возможною жизнь в России».

Всеми этими диковинными российскими историями о чиновничьем, судебном, правительственном произволе, на который с лихвой насмотрелся ссыльный, всеми этими анекдотами о злоупотреблениях и плутовстве чиновников, наблюдениями над отечественной юриспруденцией, где в суде «ни одного дела без взяток не кончишь», Герцен, как он выразился, «томы мог бы наполнить». И он написал «Былое и думы», где, подобно Гоголю, вывел «русское чиновничество во всем безобразии его».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю