Текст книги "Герцен"
Автор книги: Ирена Желвакова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 44 страниц)
Через неделю после смерти девочки, 11 декабря, в невероятных мучениях погибает «задушенный крупом» мальчик. Лиза уцелела. Ее удалось изолировать, увезти.
«Тяжело, Герцен, так тяжело, что иногда глупо не верится, что это в самом деле… – пишет Натали, только добравшись до Монпелье, где она спасает Лизу от парижской эпидемии и страшного потрясения. – Лёлино место никто не займет в моем сердце – а забудешь, разве когда лишишься рассудка…» «Вот моя плаха, на которой мне голову отрубили», – не может она сдержать себя.
Траурные настроения Натальи Алексеевны приводят ее к границе возможного, мысль о смерти целиком захватывает ее. Кажется, что жизнь «разлетелась вдребезги». Она винит сначала себя, а потом и своих близких в чудовищности трагедии, которую все они не попытались предотвратить. Жалеет Герцена, чувствуя его страдания, но наносит ему все новые моральные удары.
Ее посещают жуткие видения, во сне она ищет своих детей: «Natalie, где твои дети, что ты сделала с ними?» С девочкой Лёлей она видит особую связь, признается Огареву: «Это была моя звезда, в эту темную ночь наших бедствий».
Трагедия тем не менее не подразумевает ее примирения с Герценом. Оградить от несчастий, «окружить Лизу любовью, теплыми сердцами, так чтоб я могла уйти» – таков лейтмотив предстоящей ей жизни после кончины близнецов. Огарев пытается помочь, как всегда, принять на себя часть беды: «Собери все силы, чтоб для нее [Лизы] ожить. Лучшей тризны ты не совершишь над гробиками».
Соболезнования Тучковой идут со всех сторон. Пишут родные, верный друг Мария Рейхель. Целая связка писем от Дж. Маццини. Он делит с ней ее горе, подтверждает «связь, которую образовало между ними страдание».
Ожесточение и комплекс вины, беспредельная мнительность и самобичевание, вечные претензии и упреки все больше и глубже овладевали Натальей Алексеевной – близким приходила даже в голову мысль о ее психическом нездоровье. Она поддерживает себя в «безысходном отчаянии», – считал Герцен, а Огарев заклинал ее опомниться – «не отравлять» жизни детей, «хорошие жизни вокруг себя».
«Личная жизнь моя закончилась – бурями и ударами 1852 года», – писал Герцен сыну еще в 1860 году. «Начали светло, широко, а оканчиваем темно, глубоко», – давний крик души в письме московским друзьям, кажется, с трагической неизбежностью оправдывал его предвидение.
Двадцать шестого марта 1865 года гробики с телами близнецов перевезены Герценом из Парижа в Ниццу. Там на кладбище Шато и похоронены им «возле самой Natalie».
С этого времени начинается новый этап жизни Герцена.
Воспоминания о прожитом за эти 12 лет на английской земле не покидают его. Как в процессии, и траурной, и праздничной, или просто в будничном движении толпы проходили перед ним люди, встретившиеся на его пути. Возникали обрывки разговоров, незаконченных споров, в которых он еще должен поставить точку. Мелькали города, лондонские зеленые предместья, ухоженные лужайки и сады, многочисленные просторные дома, часто неприветливые, но дававшие приют его непростой семье. Дети, дети, постоянно отнимаемые у него то ли роком, то ли людской черствостью… Память не выдерживала. Тяжесть потерь, лежавшую на сердце, нельзя было сдвинуть никакими силами.
Ему уже 53! Молодые, даже совсем юные гимназисты перестают интересоваться тем, что он пишет, «улыбаются, глядя, как еще проступает в Герцене старый человек», – цинично, даже злорадно повторяет в письме своему бывшему «другу-врагу» теперь уже яростный его противник Ю. Самарин. Три безответных письма к нему в «Колоколе» Герцен так и назовет: «Письма к противнику».
Пророков всегда побивают камнями. Известное дело…
Герцен считает излишним повторять их с Огаревым символ веры и менять дорогу. Его убеждения неизменны. «Колокол» остается тем, чем был, то есть «самим собой».Его издатель по-прежнему сосредоточен на русских «началах».
Глава 31«КРУЖЕНИЕ ПО СВЕТУ». ПЕРЕЕЗД В ШВЕЙЦАРИЮ
Трудна эпоха, по которой мы проходим, но я, как и прежде, гляжу с сочувствием, но без отчаянья.
А. И. Герцен – Г. Н. Вырубову
После многомесячного кружения по Европе Герцен добрался, наконец, до своего palazzo, снятого Касаткиным на окраине Женевы [170]170
Этот дом – в центре Женевы, на той же «Дубовой дороге» (Route de Chéne). Только обширного сада больше нет, и здание предназначено для всякого рода общественных организаций.
[Закрыть]. Слово «кружение», которое и сам он не раз повторял, вовсе не преувеличение для последнего пятилетия его кочевой жизни. С начала 1865 года счет городам идет на десятки. Перемещения стремительны: Женева, Монпелье, Париж, Лондон, Париж, Ницца, Канн, Ницца, Марсель, Лион, Женева…
Поскитался вдоволь по Европе… Не пора ли осесть…
Семнадцатого апреля 1865 года первая решительная остановка. Четыре часа пополудни. День великолепный. Дом великолепный. «Замок Буассьер», палаццо, «шато», как любят называть свои немалые особняки не чуждые преувеличений и понятия престижа жители крошечной Гельвеции. А для Герцена это домик в деревне Буассоньеровке, Буассоньерке, так по-русски привычнее.
«Тут только жить да похваливать, всем места через край». «Милости просим», – пишет Герцен сыну, мысленно размещая в комнатах всех ожидаемых им дорогих людей. В который раз его посещает надежда: собрать под единым кровом распадающуюся семью. Лиза с Натальей Алексеевной пока ненадолго с ним. Нельзя оставлять их одних. Тучкова в таком бескрайнем отчаянии, что даже приезд из России ее отца – не в помощь.
Нескончаемые хлопоты о «Колоколе», об организации «щели» как возможности пересылки в Россию вольных изданий Герцена не оставляют. Найдено приличное помещение для типографии на улице Pré l'Evêque, 40. (Разместились там до сентября 1867-го.) Меры предосторожности от натиска молодых эмигрантов, стремившихся «употребить» издателей «пьедесталем» собственной пропаганды, тоже приняты. Опасения Огарева относительно предложения Касаткина – превратить Вольную русскую типографию в акционерное общество Герценом отведены, а роли всех участников соглашения четко определены.
Герцен умел в организации и тверд в денежных делах: «Заведовать морально – буду я, голландской сажей [т. е. производственным процессом] – Чернецкий». А в роли компаньона выступит Касаткин.
Типография устанавливалась с апреля, но не так быстро, как хотелось бы, и Герцен уже готов «воскреснуть» ради дела.
Доносятся тревожные слухи из России, события несутся, не устают возмущать, а иногда придают надежды, и Герцен полон планов не упустить их в «Колоколе». Хотя голосу его, правду сказать, мало кто из восторженных читателей прошлого теперь внимает.
Прислушивается к «агитаторам» по-прежнему тайный сыск. Летят агентурные донесения в Петербург. Уж филерам известна вся подноготная. Куда и как перебирается Искандер со всеми своими спутниками. Надежды разрушить, сокрушить это гнездо, это «складочное место» злокозненной пропаганды, у агента (воспарившего над Женевским озером) – самое радужное: к лету всё и свершится, – доносит он своим хозяевам.
Не так страшна эта история. Одно дурно, молодые эмигранты житья не дают. Женевский молодняк из «птенцов» и «щенят», как Герцен их именует, превращается в «волчат», и они без устали его терзают. Разделились на «буассиерцев», вполне лояльных, даже помогающих в деле, не игнорирующих Буассьерку, и «непримиримых».
Укрыться от «праздных интриганов» в Женеве довольно трудно. Да и «работать с ними нельзя». «Один Мечников умеет писать». Все погрязли в ссорах. «Русская эмиграция в Женеве, если состоит из 10 человек, образует столько же или 11 партий», – невесело добавляет Тата к одному из писем отца Марии Рейхель.
Особо донимает А. А. Серно-Соловьевич, так обласканный Герценом еще в Лондоне. Он протестует против всякого, мало-мальски приемлемого соглашения с редакторами «Колокола», пишет против них «ругательные» листовки, скандалит, злословит, будучи крайне неуравновешенным. Герцен принимает его в Буассьере и продолжает давать деньги на лечение в психиатрической клинике. Он кается, просит защиты, признается в своей клевете, а потом нападает на своего благодетеля с новой безумной яростью.
Любовная история Серно-Соловьевича, конечно, трагическая. Главная героиня – Л. П. Шелгунова, «непримиримая» к Герцену, переводчица и писательница, державшая русский пансион в Женеве, «та самая», которая была связана с сосланным Михайловым и «не только успела забыть его, но и заменить Серно-Соловьевичем младшим». Тучкова-Огарева не упускает случая ввести этот рассказ в свои «Воспоминания». Тут и отвергнутая любовь Серно-Соловьевича, и незаконный ребенок, отправленный в Россию к находящемуся в ссылке официальному мужу «непримиримой» Людмилы – Н. Шелгунову, и совсем уж печальный конец [171]171
«Страшное самоубийство» Серно-Соловьевича в августе 1869 года.
[Закрыть].
Герцен еще надеялся, что с приездом в Женеву он «двинет общее и частное». Объединит семью. Но очень скоро дом опустел. Все разъехались. Кто куда: Натали с Лизой в Монтрё, Мальвида с Ольгой в свою любимую Италию. Герцен остался с Татой один.
Теперь их часто видели вместе, как степенно прогуливались они по берегу Женевского озера, о чем-то рассуждая. Вернувшись домой, Тата делала свои зарисовки, недорисуночки. Уроки видных мастеров, у которых она училась (кстати, в Брюсселе – у «первого художника» Луи Галле), и наставления отца (только в труде, кропотливой работе – залог «душевного здоровья») пошли ей на пользу.
Профессиональной художницы из нее, правда, не вышло. Так и осталась она дилетантом, «аматёром», как любил выражаться ее строгий воспитатель-отец, но успехи отмечались значительные.
В одной из комнат особняка замечаем на мольберте уже «начатый портрет Искандера». Изобразила Тата отца в серой блузе, белой рубашке, красным мазком жилета словно высветила темный фон, сделав профиль модели более выпуклым.
(Первый опыт работы маслом будет успешно повторен художницей через пару лет, когда писать Герцена будет знаменитый живописец Николай Ге, а Тата сделает новый, весьма профессиональный портрет отца. Но об этом несколько позже.)
Обширный дом в Буассьере вскоре показался таким неприютным и в общем-то даже не слишком удобным, что пришлось нанять новую квартиру на Quai du Mont Blanc. Огарев перебирался в Lancy, почти за город. Герцен, как всегда, устремился за Лизой, которую мать перевозила с места на место – Шильон, Монтрё, Веве…
Террор Тучковой переходил все возможные границы.
Герцен все еще надеялся любой ценой наладить отношения с ней, примерить ее со своими детьми. В 1866 году после очередного разрыва она продолжила свое ревнивое наступление: «Чего я хотела? Чтобы ты с нами был так же, как с ними – ты не мог или не хотел…»
Лиза росла в постоянных разговорах с матерью о смерти. «…Бедная, – писала Тучкова Герцену о дочери, – ее детство многого лишено, она растет как цветок на кладбище». «Смотрю на Лизу, и еще больнее становится – тяжело видеть ребенка, играющего на кладбище», – повторяла она в письме Огареву. – «У нее к тебе любовь и вера, которых нет ни к кому.<…> Это твой ребенок больше, чем наш…»
Герцен считал, что Тучкова не воспитывает дочь, а занимается «душевредительством» ребенка. Спасти Лизу во что бы то ни стало, «спасти Лизу – в ней сила огромная», всё подчинив ее воспитанию и образованию, – вот самое важное для Герцена и Огарева. Герцен словно предчувствовал, что дочь не вынесет той атмосферы «плача и отчаяния», в которую ее погрузила мать.
Семейная тайна становилась все более непереносимой пыткой. Страдали все: он – от невозможности (боязни, нежелания?) легализовать эти отношения. Она, страстно желавшая этого, – от его нерешительности.
Лиза между тем быстро развивалась и, вопреки всему, словно бы бессознательно, пропитывалась атмосферой, окружавшей Герцена и Огарева: приобщалась к великой истории, героям и лицам, ее представлявшим, воспитывалась на героических образцах. Она уже по-детски разбиралась в издательской деятельности, стремясь послать свою статейку в «Колокол». «Изумительный ребенок, – не уставал повторять Герцен. – Она несет на себе печать большого морального единства со мною».
Однако старания отца нивелировались пагубным влиянием матери. Характер Лизы полон сумасбродств и неожиданных фантазий. Она нервна, развязна, строптива. Вечная тревога за дочь и боязнь ее потерять делают жизнь последних его лет просто невыносимой.
Ухудшалось на глазах здоровье Огарева. Приступы эпилепсии следовали один за другим, и это особенно огорчало и беспокоило Герцена.
С тех пор как в 1859 году Огарев сошелся с Мери Сетерленд, много воды утекло. Ей было тогда 27, ему – около 46. Первые пять лет, до конца 1864-го, когда Герцен еще не перебрался из Англии на континент, Огарев жил в доме друга, часто навещая свою подругу. Их совместная с Мери жизнь началась только в Женеве.
У читателя, не посвященного в эту исключительную историю любовных взаимоотношений, таких непохожих, несравнимых людей, столь разного интеллектуального и социального уровня, может создаться превратное впечатление: барин, поэт, интеллектуал и… «кабацкая женщина» (как осмелилась ее назвать Тучкова), если бы не сохранившаяся между ними переписка – редкое свидетельство этого невероятного человеческого союза. Сложилась настоящая семья, где с пятилетнего возраста Генри, неизвестно от кого прижитого сына Мери, Огарев – его друг, воспитатель и отец.
Истинное, странное чувство, в которое он вложил всю свою душу, вызывает у него время от времени то опасение, то тревогу: а вдруг люди испортят всё, посмеются над ними, представят их отношения в виде шутки. Он страдает, а потом вдруг счастье переполняет его, и тогда приходит спокойное сознание, что Мери «прилепилась» к нему всем сердцем: «Жизнь должна быть проникнута человеческим чувством, иначе она пуста и холодно скучна».
В своих принципах гуманизма и свободы личности Огарев непоколебим, даже перед лицом друга. Его нравственные принципы неизменны. Без малейших сомнений «исправляет чужие грехи».
У Александра Александровича появляется первенец – его незаконнорожденный сын от связи с англичанкой Шарлоттой Гётсон (родившийся еще до женитьбы Саши на красавице-итальянке Терезине Феличе), тоже Александр, по прозвищу Тутс, Сандрино или Александр III. Решается вопрос, с кем будет жить мальчик. Герцен, как всегда, помогает деньгами, Тучкова как воспитатель – исключается, и Огарев берет его под свое покровительство. Тутс входит в новую семью Николая Платоновича, где воспитывается уже нелегкий подросток Генри [172]172
Новая семейная история доставит всем немало терзаний: Ш. Гётсон через три года после внезапного исчезновения будет найдена в Роне.
[Закрыть].
На темном фоне частной повседневности – в «общей» жизни Герцена тоже множество утрат.
Девятнадцатого января 1865 года, едва достигнув пятидесяти шести лет, скончался Прудон. «Смерть продолжает косить… <…> все сталкивается, возникает очередь… кто следующий… Я же, вместо того, чтобы умереть, лысею так сильно – что скоро нигде не смогу показаться без шляпы», – с горестной самоиронией пишет Герцен Мальвиде Мейзенбуг. В «Колоколе» помещен некролог, где он называет «мощного борца» неоконченной борьбы своим учителем. Понятно, совместная деятельность прожита не без потерь и несогласий. С некоторыми позициями и взглядами выдающегося мыслителя Герцен, как известно, расходился.
После трехлетнего заключения в казематах ушел из жизни старший Серно-Соловьевич, Николай. Умер в Иркутске 5 марта 1866 года.
«Это был один из лучших, весеннихпровозвестников нового времени в России…», «…благороднейший, чистейший, честнейший Серно-Соловьевич – и его убили…» – помянет Герцен последнего «маркиза Позу».
Работа в типографии налаживалась. Известно: во всех самых трагических поворотах его судьбы работа и только работа держала Герцена на плаву.
Он спешил. Публикациям в женевском «Колоколе» не должно быть задержки.
Первая статья, законченная в Буассьере, «Письмо к Александру 11», имела повод – смерть наследника. Написана страстно. И встречена «молодой эмиграцией» не менее страстно, в штыки, как новая апелляция к высшей власти, как возбуждение «в большом числе читателей новой веры в царскую реформу».
У Герцена – сверхзадача (пусть несколько иллюзорная): в тягостную для императора минуту заставить его подумать «о пройденном» – о том, где он и куда идет. Ведь на «лавировании между казенным прогрессом и полицейской реакцией» далеко не уедешь. А потому необходимо сойти с того «страшного пути», на который царь встал с половины 1862 года, и возвратиться на прежнюю дорогу реформ во имя «великого земского дела».
Герцен по-прежнему уверен, что это письмо, как и первое, вызвавшее у него «невольный крик радости» при начале освобождения, не пройдет даром и Александр очнется от испуга «какого-то горящего рынка» или нескольких летучих листков.
«Сошествие с пьедестала», шаткость императора в оценке событий 1862–1863 годов Герцен готов привычно объяснить дурным его окружением, «опорой на тайную полицию и явно подкупленную журналистику». Но цель у него одна – доказать, что на дворе новая эпоха и возвращение к николаевскому самовластию преступно.
На фоне неумолимой судьбы (как представляется гуманному Герцену) легче понять трагедию других людей, тех польских семей, потерявших своих сыновей, тех крестьян, падавших под пулями после манифеста, тех невинных жертв, томящихся на каторге. Резкие тревожащие вопросы царю («ясно, что нужны голоса громче и сильнее, чтоб перекричать трубы и литавры», его окружающие) следуют в письме один за другим:
«Вы с беспримерной свирепостью осудили единственного замечательного публициста, явившегося в наше время. А знаете ли, что писал Чернышевский? <…> В чем опасность, преступность?»
Вопросы встраиваются в ряд обвинений: «Печать не свободна, да и вы мало читаете. Видите вы одних слуг, зависящих от вас, лгущих перед вами! Свободных людей, поднимающих голос, вы казните. Был человек, убежденный, что вы хотите добра России… он пробился до вас. Вы велели Орлову его поцеловать в 1859 году (встреча с Н. Серно-Соловьевичем отнесена в „Былом и думах“ к 1858 году. – И. Ж),а в 63 бросили его в каземат…»
«Не для невинных жертв ваших, не для пострадавших мучеников нужно всепрощение, – заключал Герцен свое письмо Александру. – Оно нужно для вас.Вам нельзя человечески идти дальше без амнистии от них. Государь, заслужите ее!»
В 1864–1865 годах, после двухлетней реакции, в жизни России наметился явный перелом. Активизировалась демократическая интеллигенция, ободренная некоторыми устремлениями правительства к продолжению реформистской деятельности; продвинулось обсуждение целого ряда реформ – земской, судебной, цензурной… Герцен включился в «Колоколе» и в широкое историко-философское их обоснование, и в злободневную жизнь по их реализации. Полемика в русской легальной печати, в том числе о реорганизации земледельческого труда на капиталистических основах, о социальном составе земских учреждений, об уничтожении сословного неравенства и др., развернулась острейшая.
Весь сложнейший узел общественно-политических и экономических вопросов, характер их обсуждения в консервативной печати («Русским вестником», «Московскими ведомостями») и в либеральной журналистике («Современнике», «Отечественных записках») определили проблематику шести «Писем к путешественнику», появившихся в «Колоколе» с 25 мая по 1 сентября 1865 года.
Герцен по-прежнему опасность для России видит в капитализации русской экономики. Обращает внимание на немалую угрозу тех буржуазных тенденций, которые неизменно несли реформы, и не отступает от своей старой теории крестьянской общины как «зародыше» будущего социального переустройства. Ни о каких насильственных методах водворения новых отношений, ни о каких революционных переворотах речи нет. При всех необходимых реформах – только эволюционное развитие, – в который раз подтверждает Герцен свои неизменные теории.
Но вот 4 апреля 1866 года прозвучал выстрел Каракозова, резко поменявший сравнительно мирное течение русской жизни. Катков и присные поставили единичное событие в ряд «злодеяний» «революционных переодетых эмиссаров», начавшихся с петербургских пожаров и, уж конечно, не без влияния поляков. Неудавшееся покушение на Александра II еще больше обострило и без того непростые отношения Герцена с эмиграцией. И Герцен, как всегда, отвечал в «Колоколе».
Еще не зная подробностей о стрелявшем, он печатает принципиальную статью, возражающую против индивидуального террора:
«Выстрел 4 апреля был нам не по душе. Мы ждали от него бедствий, нас возмущала ответственность, которую на себя брал какой-то фанатик. Мы вообще терпеть не можем сюрпризов ни на именинах, ни на площадях; первые никогда не удаются, вторые почти всегда вредны. Только у диких и дряхлых народов история пробивается убийствами. Убийства полезны больше всего лицам, династическим перемещениям. <…>
Пуль нам не нужно… мы в полной силе идем большой дорогой; на ней много капканов, много грязи, но в нас еще больше надежд… Остановить нас невозможно, можно только своротить с одной большой дороги на другую – с пути стройного развития на путь общего восстания».
Стрелявший оказался выходцем из революционного студенческого кружка Н. А. Ишутина, дворянином из благопристойной многодетной семьи. Его отец – помещик Сердобского уезда Саратовской губернии, заседатель уездного земского суда, один из братьев – уездный врач.
«Еще два года назад, – свидетельствовала Тучкова, – Герцен отговаривал трех нетерпеливых русских юношей, явившихся к нему за моральной поддержкой. Отговаривал и отговорил, отвел их от рокового решения: ценой террористического акта „пожертвовать жизнью для блага отечества“».
И все же в последние годы, отбиваясь от обвинений оппонентов и врагов в попустительстве революционной молодежи, Герцен чувствовал и некоторую свою ответственность. На историческую арену выходили радикалы-нигилисты, для которых не было ничего святого. Их цель оправдывала любые средства.
Вот почему, когда Герцен увидит крайний пример выражения кровавого радикализма в лице Нечаева, он восстанет против него. Резко отвергнет его неумеренные притязания даже ценой «развода» с ближайшим другом Огаревым – первого серьезного несогласия с ним.
Для Герцена террорист Каракозов – «фанатик». Это слово особенно задевает «женевскую свору». Для нее Каракозов – «герой». 1 сентября Искандер помещает в своей газете статью «Польша в Сибири и каракозовское дело», где вновь говорит о покушении как о частном случае, не имеющем никакой связи с предшествующими событиями. Правительство и реакционная пресса «припутывают» к делу «всех, кто под руку попался», чтобы только обвинить «всю юную Россию».
После слова «фанатик», вызвавшего ярость эмиграции, Герцен осторожен в своих высказываниях, ибо не хочет ставить знак равенства между выстрелом и деятельностью русской молодежи вообще. Однако твердый тон по отношению к женевским «юным братиям» ничуть не умерен.
Как найти выход, защититься от кровавых потрясений? Герцен вновь вглядывается в европейскую жизнь, стремится подытожить свое новое понимание возможности России пойти по европейскому пути. Прежние пессимистические взгляды на будущее Западной Европы теперь им частично пересмотрены.
Хотя старый европейский мир по-прежнему разлагается, но умирать не хочет. Там массы, помня прежний опыт, не поддержат революций. Поэтому «выход один»: «Его указала Франция… Социальный вопрос, поставленный ею – открытый вопросдля всей Европы». Таким же главным он является и для России.
В декабре 1866 года Герцен начинает печатать в «Колоколе» свою статью «Порядок торжествует!», которую долго вынашивает как итоговую. Он считает ее «общей статьей о европейских делах», но все же значительно большее место отводит России.
Дома «порядок торжествует», то есть реакция возвращается на круги своя: «старая николаевская плющильная машина… в полном ходу».
А какие надежды подавала крестьянская реформа, «когда государь признал в принципе освобождение крестьян с землей…».Если «Земляостается при деревне и крестьянин при наделе», – считает Герцен, – то «имея выборное начало и сельское самоуправление, русский человек непременно дойдет до волии превратит насильственную связь с общиной в добровольно-соглашенную, в которой личная независимость будет не менее признана круговой поруки». Герцен по-прежнему убежден, «что почин,что первые шаги нашего переворота совершатся без кровавых потрясений».
«В прошлое пятилетие, – подытоживает Герцен свои размышления, – мы немного избаловались, пораспустились, забывая, что нам были даны не права, а поблажки.Пора опять сосредоточится». «…Знамя наше, знамя „Земли и Воли“, водруженное нами»,остается прежним, кто бы его ни держал.
В письме от 16 декабря 1866 года Герцен обращал внимание своего адресата Григория Николаевича Вырубова, философа и издателя, человека особенно близкого в ту пору герценовской семье, на помещенный в «Колоколе» первый фрагмент своей обширной статьи: «Трудна эпоха, по которой мы проходим, но я, как и прежде, гляжу с сочувствием, но без отчаянья».
Статья «Порядок торжествует!» еще более раззадорила молодую эмиграцию. Она не оставляла Герцена своим вниманием. И главное расхождение с молодыми, начинавшими с революционных призывов, оставалось прежним. К мирным средствам достижения воли, к социальным экономическим вопросам (Герцен употреблял в этом смысле термин «социализм») и защите обездоленных, – к идеям, проповедуемым редактором «Колокола», нигилисты (как чаще теперь называли в печати радикально настроенных молодых людей) не только глухи, но и воинственно враждебны.
А. Серно-Соловьевич уже готовил новый ответ Искандеру, вылившийся в развязную, оскорбительную брошюру «Наши домашние дела». Шокирующая даже некоторых молодых единомышленников автора, она вышла в мае 1867 года в новой, конкурирующей с герценовской, типографии такого же «непримиримого» к Искандеру эмигранта М. К. Элпидина.
Помимо враждебных, несправедливых упреков Серно-Соловьевича буквально во всех действиях Искандера, резкой характеристики его политической деятельности, главный выпад против «самоуверенного» Герцена состоял в его высокомерной смелости даже поставить себя рядом с Чернышевским, даже «сравниться» с ним, ибо они несовместимы как «два противоположных элемента», как «две враждебные натуры». Вытаскивалась на свет вся непростая история отношений Герцена и Чернышевского, о которой Серно-Соловьевич был, конечно, осведомлен, но преподносилась она, естественно, тенденциозно.
Опять клеветы, зависть, отторжение, опять стремление заполучить деньги из «Общего фонда». Новая отповедь Герцену последовала от Бакунина, не воспринявшего более чем резкий, убийственный отзыв друга о «невеждах», «нигилистах, оправдывающих своим сукиносынизмом меры правительства… на которых Катковы, Погодины, Аксаковы etc. указывают пальцами».
«Каковы бы ни были недостатки молодого поколения, – выговаривал Герцену Бакунин, – оно чрезмерно выше Катковых и Погодиных, твоих Аксаковых и Тургеневых…»
Эмигранты, одержимые поиском денег, даже пошли на попятную. Серно-Соловьевич предложил через Утина за известную сумму уничтожить тираж брошюры, но «гнусную сделку» Герцен отверг.
Жизнь в Женеве становилась просто невыносимой. «…Я горю желанием сбежать… оставив Огарева в этом осином гнезде». Герцен сердился, не мог сдержать раздражения, и все это не улучшало его здоровья.
«Они себе поставили целью – обругивать меня, печатают брошюры, лгут, например, о моей розни и ссоре с Чернышевским…» – писал Герцен Вырубову.
Человек добрый и в общем-то сдержанно-корректный даже в полемике с идейными противниками, теперь в общении с близкими он не жалел ни ругательств, ни бранных слов для «банды русских емиграчей». И это был полный разрыв с молодыми эмигрантами. Теперь, по возможности, он старался с ними не встречаться.
Переезжая из города в город, Герцен писал, грустно улыбаясь, что, удаляясь на некоторое время из Женевы, хотел «освежиться другими физиономиями», но, увы, не всегда удавалось.
Герцен не может смириться, что Тучкова хочет отнять у него дочь. Ради Лизы – готов на всё. Ехать туда, куда пожелает Натали. Не хочет в Женеву, не хочет в Лозанну – можно выбрать другие швейцарские города, в которых будет жить еще более «скверно».
С октября 1866-го он все еще «бродяжничает» по Швейцарии в поисках совершенного места. И хотя понимает, что лучше худой Женевы не найти, готов отвезти Натали с Лизой хоть в Ниццу, которая неизменно вызывает в его памяти смерть, могилы и бушующее море. Для него это «Голгофа или лобное место». Но выбор Тучковой сделан.
Даже в этих торопливых разъездах по Европе, отмечает он в письме сыну, как ни парадоксально, ему видится самая «покойная жизнь на свете». Потому что вырвался на волю, потому что путешествия дают массу впечатлений, и, посещая те же места, что и десяток лет тому назад, можно представить, как изменились люди, их устремления, их статус, их повадки.
Картина воспоминаний не затмевает современный шаг жизни. Он прощается с тем, что видел, знал и пережил. Не плохо бы присмотреться, а что же изменилось, улучшилось в мире… Да улучшилось ли?
«Где эти времена, когда „Юная Германия“, в своем „прекрасном высоко“, теоретическиосвобождала отечество и в сферах чистого разума и искусства покончивала с миром преданий и предрассудков? Гейне было противно на ярко освещенной морозной высоте, на которой величественно дремал под старость Гёте…»
Примеров у Герцена, наблюдающего, как меняется культура и общество (кроме приведенного эпизода пришествия славной эпохи «Бури и натиска»), больше чем достаточно. И все же…
Он улавливает новый лихорадочный темп жизни, выразившийся, например, в устройстве всемирных выставок: «Все несется, плывет, идет, летит, тратится, домогается, глядит, устает, живет еще неудобнее, чтоб следить за успехом– чего? Ну, так, за успехами. Как будто в три-четыре года может быть такой прогресс во всем, как будто при железных дорогах такая крайность возить из угла в угол домы, машины, конюшни, пушки, чуть не сады и огороды…
…Ну, а выставки надоедят – примутся за войну, начнут рассеиваться грудами трупов, лишь бы не видеть каких-то черных точекна небосклоне…»
На повестке дня – приближающееся кровавое столкновение наполеоновской Франции и «прусского деспотизма» Бисмарка.
Из своих путевых впечатлений, тронутых острым пером очеркиста, Герцен, говорящий обо «всем на свете» и «без связи», как сам считает, составит последнюю, восьмую часть своих несравненных мемуаров. Отдельные фрагменты о посещениях Швейцарии, Италии, Франции станут публикациями в поредевшем материалами «Колоколе» (1865–1867), а в конце 1868-го восьмая часть «Былого и дум» полностью появится в последней, завершающей издание «Полярной звезде» (книга VIII на 1869 год).
Жизнь по-прежнему движется, подобно венецианскому карнавалу. А семейные проблемы, тревожные, мучительные, беспокойные, остаются неразрешимыми.